Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

4 страница. Пчела замолчала

1 страница | 2 страница | 6 страница | 7 страница | 8 страница | 9 страница | 10 страница | 11 страница | 12 страница | 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Пчела замолчала. Эний трогал тьму. Он собрал ее в комок и слепил из нее черную шляпу. Надел шляпу на голову. Гермион обернулся и рассмеялся.

Еле слышная, проснулась пчела. Солнце укатило на запад, но теперь столб розового света поднимался на востоке и разбрасывал на далекие расстояния бледные пятна. Шар овальный, чуть заостренный в нижнем конце выпрыгнул из-за земли и повис на середине неба, легкий, как воздушный шарик. К Энию вернулось зрение, пчела в нем запела новую песню, и в розоватом свете он увидел долину, а в ней – низкие строения, окруженные невысокими деревьями. До захода первого солнца воздух был соткан из прозрачных серебристых точек, теперь, после восхода второго, он стал розоватым с перламутровым отливом.

– Я вам говорил, что над нашей планетой встают два солнца, – пояснил Гермион. – Сутки здесь состоят из тридцати шести часов. Двенадцать часов светит красное солнце, еще двенадцать – розовое, а потом наступает ночь, без луны.

Они приближались к городу и уже могли разглядеть его во всех подробностях. Одноэтажные деревянные дома, над их черепичными крышами – седые завитушки дыма. Солнце подсвечивало розовым окна домов. В этом городе не было высоких строений, собранных из стекла и металла. Его не пронизывали электрические столбы, а небо не прорезали натянутые на них провода. Город раскинулся широко, но в нем не было ничего фантастического, одно строение походило на другое, и все их можно было принять за сельские дома, не будь город таким большим.

Издалека Эний разглядел небольших человечков, идущих по не асфальтированным дорогам. Мужчины носили такие же широкополые шляпы, как Гермион.

– Как называется эта планета? – спросил Эний и услышал, как хором с ним говорят девять других.

– Земля… – помолчав, откликнулся Гермион.

Стоя на пригорке, он смотрел из-под полей шляпы на долину – ласково проводил по ней взглядом, гладил ее дома, деревья, цветы и людей, приветствуя после разлуки. Отблески второго солнца розовели на его носу, успокаивали мрачность его одежды. Гермион протянул к долине руки. Казалось, какие-то вихрящиеся теплые потоки исходят от кончиков его пальцев, струятся до самой долины, и долина улыбается ему в ответ. От этой ее улыбки точка в сердце Эния снова запела, и, прикрывая глаза, Эний поднялся в воздух, сел на струи из пальцев Гермиона и покатился в зеленую мякоть улыбки, как по гладким перилам лестницы интерната, и было ему хорошо, легко и даже весело. Эний открыл глаза – он никуда не катился, а по-прежнему стоял рядом с Гермионом на пригорке. Эний намотал на пальцы волосы у висков, они заструились у щек такими же локонами, как у Гермиона.

– Поспешим, – сказал Гермион. – Нас ждет Великий Раб.

 

Уайз замолчал. Все ждали продолжения, но по его учащенному дыханию поняли – на сегодня рассказ закончен.

– Уайз, честное слово, с каждым разом твои рассказы становятся все короче, – заворчал Нуник.

– Правильно, – встрепенулся Пахрудин. – Говори сейчас, какой такой Великий Раб ждал Эния. У них там что, на другой планете, до сих пор рабовладельческий строй?

Уайз улыбался – мягко, как только что в его рассказе улыбалась долина. Жмурясь, он смотрел в темноту, всплескивал пухлыми руками, опускал их на одеяло, и растопыренные его пальцы порхали, словно объевшиеся, отяжелевшие от хлебных крошек птицы.

– Мне тяжело представлять места, в которых сам я никогда не был. – Уайз вытянул губы трубочкой, тем самым округляя слова и как будто прося прощения. – Я пока и сам не знаю, что это за Великий Раб. Когда узнаю, расскажу… – Он пожмурился в темноту.

– Выходит, у них на планете все, как у нас? – спросила Валентина.

– Слыхали?! Как у нас?! – в темноте Пахрудин изобразил руками изогнутую фигуру, и будь у него в руках кисточка, мог бы нарисовать на черном фоне темноты сложную художественную абстракцию. – У них там в тысячу, в миллион, в сто миллионов раз лучше, чем у нас! У них два солнца, а у нас – ни одного! – Пахрудин стянул с головы тюбетейку и положил ее под подушку. Голосом он говорил злым и раздраженным, и все, включая Валентину, знали, что в такие моменты с ним лучше не связываться.

Раздражался Пахрудин без видимых причин, как, впрочем, и смеялся в самые неподходящие моменты. Когда на него нападал приступ злобы, что случалось нечасто, он сидел, нахохлившись, издавая вибрирующие звуки. Его раздражение быстро доходило до точки кипения, и в горле Пахрудина начинало клокотать – словно в нем закипала вода. Он вдруг и по-петушиному вскрикивал – сухо, неприятно, а потом начинал смеяться. Приступы смеха длились недолго – всего минуту или две.

И сейчас чувствовалось, что Пахрудин закипает, будто сидит не на кровати, а на горячей конфорке.

– Если ты, Пахрудин, не видишь солнца, это не значит, что его нет, – заметила Марина.

Ей было лень разлеплять уже склеенные сном губы, но не хотелось, чтобы Пахрудин, взорвавшись, кого-то обжег.

Пахрудин глубоко затянулся темнотой и сухо по-петушиному вскрикнул:

– Можно подумать, ты много этого солнца видишь!

Посидел, подумал, поскрипел сеткой кровати. Фыркнул. Вынул тюбетейку из-под подушки, фыркнул в нее еще раз и негромко рассмеялся, похоронив свое раздражение на дне круглой шапочки.

Валентина приподнялась. Кровать ойкнула. Раздался шлепок.

– Спи! – приказала она.

Пахрудин послушно улегся, скрестив на груди руки.

– Руки так не держи! – снова прикрикнула Валентина, будто могла видеть, какую позу принял ее муж. – Сколько раз говорила, не лежи, как покойник! Не к добру!

Пахрудин резко вытянул руки по швам, и тогда подвал наконец замолчал, уходя в сон до утра.

 

Люда проснулась разбитая, во сне у нее мерзли ноги. Ночью Чернуха скулила, мешала спать, и когда Фатима недовольно заухала, Люда поднялась и вывела собаку в другой отсек.

Ноги за ночь распухли, не втискивались в жесткие ботинки. Люда сняла уже достаточно грязные шерстяные носки и надела ботинки на босу ногу. Жесткая кожа вгрызлась в голые пятки, сдавила пальцы, больше всего досталось маленькому, беззащитному мизинцу.

Прибежала Чернуха, ткнулась носом в колени, засопела, задергала хвостом. Люда почесала ей за ушами. Чернуха повалилась на спину и засучила лапами, напоминая цирковую собаку, обученную крутить педали велосипеда.

– Иди под кровать! – приказала Люда. – В другой раз будешь знать, как выть по ночам.

Она вынула из-под подушки сложенную вчетверо репродукцию «Подсолнухов», раскрыла ее. Потерла тяжелые после сна веки, выбирая из ресниц ночные заскорузлости. Вентиляционное отверстие слабо отбрасывало на земляной пол квадрат короткого ленивого света, не имеющего амбиций пойти далеко, дотянуться до углов и четко осветить черты собравшихся.

Чайник сипел на дымящей печке. Незрячие уже проснулись, и в сером свете все они казались прозрачными, едва заметными – поседевшими от пыли. Не людьми, а тенями жильцов дома, которые по-прежнему живут в своих квартирах на разных этажах.

Люда гладила репродукцию, и подсолнухи нагревали бугорки ее ладони. Единственное яркое пятно… Сначала Люда хотела повесить ее на стену, но передумала – незрячие не увидят, а сырая стена убьет цветы, как избыток влаги убивает горшочные.

Лохматые головки, змеистые стебли, резкие изломы лепестков… Подсолнухи напоминали лохматых рыжих мальчишек – сыновей, которые могли бы родиться из ее яйцеклеток. Рыжих, непослушных, растрепавшихся во время игры во дворе – там, где дорожка ведет в цех, где под кронами абрикосовых деревьев гуляет ветер и где, горланя, бегают дворовые пацаны. Из раскрытого окна до Люды доносились их голоса.

Подсолнухи тянулись к ней и тоже смотрели на нее карими зрачками головок – выпуклыми, удивленными. Цветы, написанные неприкаянным голландцем, не были зачаты в семечке, не выросли из тонкого стебля, а сразу вот такими взрослыми вылезли из влажного темного материнства земли. Пробились на поверхность, взъерошив лепестки, удивившись яркому солнцу. Изломанные, поникшие, неприкаянные, как ее не рожденные мальчишки.

Охая по привычке, Люда пошла к печке. За ночь ботинки отяжелели – этим утром они весили на килограмма два больше. Задники скребли пятки.

Зачерпнула кружкой дождевой воды из ведра и только собиралась умыться…

– Ва-а-ай!

Фатима внеслась в отсек, споткнулась о мешок муки у стены и рухнула на первую попавшуюся кровать. Серой тенью с нее упорхнула Галя.

– Ва-а-ай!

Незрячие столпились вокруг нее:

– Фатима! Что с тобой случилось?!

– О Аллах! Если бы вы только знали, что со мной случилось! За что со мной это случилось! Почему это со мной случилось! Ва-а-ай! О Аллах, куда ты смотрел, когда это со мной случилось?!

Фатима заломила руки. Снизу ей начала подвывать Чернуха. Фатима схватилась за сердце, резко села, всплеснула руками, ударила себя по коленям, и била, била, стеная и умоляя Аллаха увидеть ее со своей высоты, хоть одним глазком взглянуть на нее, даже если сейчас у него совсем нет времени. Аллах никак не проявил своего присутствия, и Фатима замолчала.

– Вышла я в туалет за гараж, – начала она и снова схватилась за грудь. – Сердце так и ходит – тук-тук, тук-тук.

Она стала лупить себя по коленкам, подпрыгивая, и можно было подумать, что в туалет ей сходить не удалось.

– Только села, – продолжила она на спертом дыхании, – о Аллах, только села! И ка-а-ак… Уй, не могу, – Фатима снова опрокинулась на кровать.

Марина сунула ей кружку воды. Фатима клацнула зубами о жестяной край.

– Фатима, тихо, тихо, кружку сломаешь, – сказала Валентина, и Пахрудин не смог удержать хохоток.

Хохоток вышел коротким, испуганным, больше похожим на отрыжку, и если бы Пахрудин успел словить его в тюбетейку, к его коллекции, уже скопившейся на тряпичном дне, прибавился бы новый образец.

– Молчи ты! – крикнула на него Валентина. – Не видишь, Фатиме плохо?!..Фатима, что там было за гаражом?

– Только я села, и ка-а-ак началось! Пули под ногами запрыгали – прыг-скок, прыг-скок. У-у-у-й, я вскочила! Хотела штаны натянуть, ка-а-ак они опять запрыгали. Я побежала к подъезду, штаны на коленки упали, юбка болтается, бежать неудобно, вай, только я остановилась их подтянуть, и ка-а-ак снова! О Аллах, что это было?! Кто это был?!

Фатима подавилась криком.

Марина с Людой переглянулись – они знали, кто это был.

Почему он снова промахнулся? Зачем стреляет в жильцов, смешанных по национальному признаку?

…Это теперь так говорят – по национальному признаку. А раньше Люда жила в этом доме и не делила жильцов ни по каким признакам, кроме одного. Она сама – зрячая, Валентина – слепая, Фатима – наполовину. Вот и вся разница.

Мельком взглянула на Марину, та покачала головой. Нет так нет. Марина считает, слепым лучше не знать о снайпере, так тому и быть. Марина – директор. Люда – заместитель. Так и быть тому…

Если снайпер засел на верхнем этаже пятиэтажки, то ему открывается прекрасный обзор на их двор и квартиры дома, окнами выходящие на нее. Сидя на корточках за гаражом, Люда часто разглядывала соседний дом, но не думала, что там может кто-то находиться. В ясный день ей даже были видны обои на стенах пятого этажа. С другого торца пятиэтажка была цела.

– Чем хотите поклянусь, это был снайпер! – произнесла Фатима, в упор глядя на Марину. Кажется, она заметила, как они с Людой переглядывались.

– Ой, насмешила! Снайпер! Откуда ему здесь взяться? Зачем ты ему нужна? Ты у нас кто – президент, боевик-террорист или, может, агент ЦРУ? Станет снайпер на тебя патроны тратить! Вот придумала! Слыхали ли – снайпер! Что ему тут делать? Тут никого, кроме нас. В кого ему стрелять? Ай да Фатима, ай да фантазерка!

Такой тон Люда давно усвоила в разговоре со слепыми – шутки-прибаутки, здоровый юмор без иронии и никакой жалости. Нельзя их жалеть – обидятся. Наоборот, она их распекала на все лады, и шут был с каждым из них.

– Ничего я не придумываю! Я могу отличить автомат от снайперской винтовки. Уже ученая. Я только села – две пули было. Побежала – еще две. Итого – четыре. Они как бы со звоном прилетали. Автомат так не стреляет, у автомата такая глухая очередь – тра-та-та-та, на цепочку похожая, – в слове «цепочка» Фатима ударила первый слог. – А винтовка по одной пуле стреляет – звяк, прыг-скок.

– Наверное, где-то поблизости идут бои… – мрачно заметил Нуник. – Шальные пули к тебе прилетели, Фатима – звяк, прыг-скок…

– Ничего не шальные! Он специально стрелял, а то я не знаю!

– А если специально, то почему не попал? – начала раздражаться Люда. Фатима не желала верить в их ложь.

Чем больше Люда врала, тем больше раздражалась, сама себе не верила, старалась подавить раздражение, загоняла его вглубь, где оно перерождалось в страх.

– Таких вопросов ты мне, Люда, лучше не задавай! Откуда я знаю, почему не попал? Хочешь, вон выйди, сама у него спроси… Вай… Аллах, за что ты мне это послал? – Фатима начала тереть ладонями колени, прикрытые шерстяной юбкой.

– Смотри, Фатима, сейчас искра вылетит! – пошутила Люда.

– Ноги от страха свело… Куда ты смотрел, о Аллах? Почему ты меня не видел?

Пахрудин дернулся. Побагровел. Прыснул и ускакал в другой конец подвала. Фатима уставилась на него. Пахрудин быстро вернулся и толкнул Нуника в плечо.

– Э-э-э? Что надо, Пахрудин?

Фатима замолчала.

Пахрудин открыл рот, хотел что-то сказать. Из горла выходили булькающие звуки. Пахрудин поперхнулся.

– Пах-ру-дин! Ты что, как козел, прыгаешь! Что с тобой? Не стыдно, а?! – спросила Валентина.

– Подожди! – он махнул рукой на жену.

Прежде чем из него повалил смех, Пахрудин успел крикнуть:

– Я знаю, почему Аллах на тебя не смотрел, Фатима!

– Почему?

Она смотрела на Пахрудина, ожидая ответа, мутноватыми глазами нечетко видела его дергающееся в судорогах лицо. Вид у нее был торжественный. Столько раз, сидя вот тут в подвале, она во всеуслышание взывала к Аллаху, спрашивая у него, почему он посадил ее в это подземелье, забыл о ней и не хочет вспоминать. Теперь любая интерпретация вышнего ответа казалась ей важной и частично ниспосланной оттуда, куда она обращалась пять раз в сутки.

– Потому что ты была без штанов, – очень спокойно сказал Пахрудин.

Лицо Фатимы налилось – краснота поднималась от шеи.

Хохоча, Пахрудин снова ускакал в другой конец и клокотал, закрывая рот сорванной с головы тюбетейкой.

Негромко рассмеялся Нуник. Валя. Роза. Зашуршала Галя, услышав, что все смеются.

– А я знаю, почему снайпер не попал в Фатиму, – прочистил горло Нуник.

– Почему? – вскинулся Пахрудин.

– Он косой! – крикнул Нуник. – Или слепой!

– Вай, как не стыдно! Меня чуть не убили, а им смешно!

Ни в одном подземелье никогда так не смеялись – хохотали в тот день так, что стены тряслись. Смех поднимался из подвала к окнам, и дом, напрягаясь, хватался за живот, корчился, приседал. Распахивал окна – «Ух, не могу!». В подвал попала смешинка, а дом все трясся, но смех не прекращался.

Странный дом. Стоит посреди хаоса, окружен домами-калеками, сам чуть-чуть покалечен. И ему смешно… Само собой, дома не смеются. Дом слепых стоял не шелохнувшись. Но тем, кто сейчас сидел в его подвале, именно так и казалось – дом трясется и смеется вместе с ними. Так, во всяком случае, ощущали свой смех слепые.

Один Уайз не принимал участия в общем веселье. Он, словно толстый пингвин, не шевелясь, лежал на кровати, смотрел в потолок, на котором, разумеется, ничего не видел, и беззвучно шевелил губами. Если бы хоть кто-то обратил на него сейчас внимание, то смог бы прочесть по его губам, что он говорил. А говорил Уайз и без конца повторял только одно: «Чувствую».

Утром Марина решительно перестелила кровать, сменив на ней простыню. Решительно вымыла чашки. Решительно подмела в проходе между кроватями. И наконец, решительно просунула руки в прорези толстой жилетки.

Она направилась к выходу, зажав подмышкой скомканную простыню.

– Жить надоело? – нагнала ее Люда.

Даже похудев, она была в два раза шире Марины. Напирала животом, стянутым ситцевым передником.

Марина отодвинула ногой кирпич от двери.

– Сидеть и ждать?

– Ждать мы не можем, – как обычно, начала высмеивать Люда. – Ждать – это не по-нашему. Мы – решительные. Остановим, кого хошь… Только пулю не остановишь.

Люда прислонилась к стене и скрестила на груди руки – решительно.

Снайпер существует. Он – есть. Не воспаленное от сырости воображение породило его, не страх. Подниматься наверх – глупо. Только этого снайпер и ждет – реагирует на каждое движение. После вчерашнего происшествия с Фатимой стало ясно: он не исчез, не ушел и, видимо, уходить не собирается.

Люда могла представить его – в темной маске, притаился на верхнем этаже разбитого дома, прижался глазом к оптическому прицелу… Мелькнула мысль о сверхъестественном – не покойник ли он? Не тень ли убитого снайпера, мстящего всем без разбору? Еще в начале катастрофы город стал могилой для тысяч пришлых. Их тела так и валялись неубранными на улицах города. Стояла зима – без снега, но с частыми дождями (слава Богу!), изморосями и туманами поутру. Во влажной сетке туманов Люде мерещились неприкаянные, непогребенные тени, давшие себе слово отомстить – все равно кому. В ее перепуганном воображении вставал полупрозрачный сверхъестественный человек с черной маской вместо лица. Но вот незадача – свою месть он выпускал из вполне реального дула, и смерть, летящая из него, тоже была реальной и близкой. Покидать подвал теперь – безумие.

Люда не восхищалась храбростью Марины – храбрость, парализовавшая инстинкт самосохранения, безумна. Сама Люда наверх не пошла бы – каким калачом ее ни помани. В библиотеке авторитет Марины был непререкаем. Но не в подвале. В подвале ее показная бравада восхищала только слепых. А у Люды были глаза – она все видела.

Видела, как бывшая начальница бледнела, едва начинался обстрел, как сжимала худые руки, сколько сил тратила на то, чтобы не сорваться. Люда видела, что все они – из одного теста. Правда, на Марину этого теста ушло вдвое меньше. Она также трясется за свою шкуру. Как и слепые, не хочет раньше времени покидать этот мир – прекрасный, познанный не только через прикосновения. Зрячим было тяжелей уходить.

Марине было к кому и куда – это-то Люду и раздражало. Марина осталась. Люда бы на ее месте сбежала, оставив слепых дожидаться автобуса. Героизм Люды-поводыря был вынужденным – этого-то она и не могла простить Марине. Люда осталась лишь потому, что ее никто и нигде не ждал. Ей больше всех было не надо…

– Тебе, выходит, больше всех надо? – зло прошептала она.

– Всю ночь я думала-гадала – что делать. Надеялась, он здесь не задержится и уйдет. Но после того, как он стрелял в Фатиму, я поняла – нужно что-то предпринять, и сделать это немедленно.

– Например что?

– Я пыталась понять – что ему от нас надо?

– Ну и как? Поняла?

– Нет, но я надеюсь его убедить оставить нас в покое.

– Как?

– Я кое-что придумала.

– Безумству храбрых поем мы песню…

Если бы Люда была здесь главной, все бы пустила на самотек. Первым делом, рассказала бы слепым об опасности и попросила не выходить без серьезной надобности. Вторым – сократила бы порции еды так, чтобы хватило на дольше. Но она не стала бы предпринимать радикальных действий. Бравада Марины понукала к героизму и ее, а Люда по природе героем не была. Но вот поступки Марины заставляли ее вступать в диалог с совестью, а та, разбуженная, начинала толкать на глупости.

– Просто подумай о том, что в один прекрасный день или ночь он может войти в подвал и всех нас перестрелять. И вот этот кирпич не будет ему помехой, – Марина пнула кирпич.

– А ты подумай о том, что он может быть обычным сумасшедшим, шизофреником, ни на чьей стороне. Добыл винтовку и стреляет по кому ни попадя. Война – все можно… Ты попытаешься с ним договориться? Но с сумасшедшими не договариваются. Ты всех меряешь своей меркой. Думаешь, все на тебя похожи. Раз ты смелая, то и я должна. Ты разумная, и он должен внять голосу твоего разума. А тебе никто ничего не должен! Получишь пулю в лоб и будешь валяться там наверху до второго пришествия…

Марина скомкала простыню.

– Сумасшедший… Тем хуже для нас.

Она открыла дверь и вышла. Люда придержала дверь ногой и смотрела Марине вслед. Пока ей была хорошо видна ее узкая спина и острые лопатки, выпирающие из-под жилетки.

Шум шагов стих. Люда захлопнула дверь, перерезав полоску света, идущую из подъезда.

– Пойду посижу, – вздохнула она.

Мебель оказалась цела. Марина нерешительно присела на край диван, словно была гостьей в собственном доме. Кроме нее здесь никого не было, и вся ее решительность испарилась, едва она переступила порог.

Окно задернуто плотной шторой – зеленой, бархатной, такие только начинали входить в моду. Марина не помнила, кто ее задернул. Она сама – кроме нее некому.

Ей хотелось остаться здесь навсегда, никогда больше не спускаться в подвал и просидеть вот в этой самой позе – до второго пришествия, как сказала Люда. Но время шло – пора было подумать о подопечных. Жаль, время не могло замумифицировать ее.

Погладила полосатую обивку дивана. Он раскладывался, но радостных воспоминаний не навевал. В понимании Марины от всех вещей исходили нити, связывающие их с воспоминаниями. Эти воспоминания определяли энергетику вещей. Например, одна нить вела к воспоминанию о том дне, когда Марина купила этот дефицитный диван, изготовленный в ГДР. Светлый день, удачная покупка… Другая – к воспоминанию о старом Али. Частенько сидел он на этом диване с дымящейся чашкой чая и изрекал одну старческую мудрость за другой. Третья – к воспоминанию о том, как Марина раскладывала этот диван, застилала его хрустящей простыней и спала – чистая в чистоте. Вот и все. Больше ничего не вспоминалось. Правда, нитей было больше – они вели к воспоминаниям о ее мечтах, связанных с диваном. Но мечты, тоже внеся лепту в энергетику дивана, не сбылись, и говорить о них сейчас нечего.

Снайпер ее не видит – на окне штора. Марина еще посидит, потом встанет, подойдет к окну и отдернет штору. А он среагирует на ее шевеление.

Она встала, но пошла не к окну, а к полированному шкафу. Открыла дверцу. Ухватила из стопки белья одну простыню – самую нижнюю, чисто-белую. Взмахнула – простыня распустилась, накрыла Марину. Она прижала ее подбородком и приподняла пальцами один край – безупречно белая, свадебно чистая.

– Боже мой, – вздохнула она.

Марина заметила, как из-под стопки вылетела желтая картонка, но не сразу наклонилась за ней.

Задержала взгляд на чужом бумажном лице и ничего не почувствовала. Диван был не связан нитью воспоминаний с фотокарточкой. Ничего никогда не было. Жизнь прожита в мечтах. В придуманных историях часто живут реальные персонажи. Марина управляла персонажем в мечтах – его поступками и словами. В реальной жизни он никак не реагировал на ее шевеления. Но история продолжалась до тех пор, пока чувства не вышли… А может быть, и сейчас продолжается… Где герой, куда его занес ветер перемен, налетевший на город, Марина не знала. Но мечта легко могла перенести его сюда – на полосатый диван.

Слезы наворачивались на глаза, едва встречалась взглядом с бумажным лицом. Но это было раньше. Время-то вышло. Время низвергло в подвал, а подвал приучил экономить влагу. Подняв фотографию с пола, Марина ждала слез…

– Боже мой, – вздохнула она.

Вернулась на диван. Закрыла лицо руками. Где грусть? Где слезы? Где клюющее знание – у мечты нет конца и нет края. Не сбудется она – никогда.

Шорох на лестнице. Показалось… Нет, точно шорох…

– Чернуха?

Так могли шуршать только тапочки старого Али. Но оттуда, куда он ушел, не возвращаются. Впрочем, туда, где была Марина, не возвращаются тоже.

С тех самых пор, как Марина поселилась в доме слепых, а случилось это давно, Али носил одни и те же тапки. Казалось, им никогда не сноситься. От времени и от частой ходьбы их кожаная подошва стала гладкой. В тапках можно было кататься по выкрашенному полу.

Или лестница шуршит? Отдает в тишине звуки шагов прежних жильцов. Дом затих, не слышны голоса. Пришло время, и лестница выпустила звуки, которые бережно сохранила в прежние времена. Может ведь быть такое?

В замочной скважине звякнул ключ. Шаги по гладкому линолеуму.

Марина прикрыла глаза.

– Входи, – привставала с дивана.

Али вошел сгорбленный, неся припухлость на спине, – горб появился в старости. Двадцать лет Марина провела со слепыми. Двадцать лет назад она была молодой. Али – уже старым. Долгие годы Марина зрячими глазами следила за тем, как слепые жильцы дома сгибались – время опускало на них свою руку и придавливало к земле. Но горб вырос у одного Али, значит, на его спине время дольше держало руку и давило сильней.

Али прошаркал к дивану. Сев, он принял ту же нерешительную позу, что и Марина, – неловко соединил колени, неловко оперся о подлокотник. Как и она, он был здесь гостем. Давно не виделись.

– Здравствуй, Марина…

Ничто в нем не изменилось – потертый жилет, бархатный, как ее занавески, только не зеленый, а фиолетовый. Полосатые брюки-мешки. Вид еще сносный. Глаза? Не выцвели, нет, наоборот, стали ярче.

– Я тебя не ждала.

– У тебя нет времени ждать, – его локоть съехал с подлокотника.

Али забрался глубже в диван.

– Зачем явился? Рассказать о конце?

– У конца нет конца. Края у него тоже нет. Но пришел не за тем, – Али повернулся вполоборота. – Но раз уж ты сама заговорила о конце, позволь, расскажу, что видел… Там, где кончается одно, начинается другое. Конец и начало – одна точка. Из конца вытекает начало, из начала – конец. Между ними нет ничего. Пустоты нет. Пустота живет только в человеке.

Марина слушала его знакомый голос, и ей казалось, что и у слов, произнесенных старым Али, нет ни начала, ни конца. Соединившись, они составили круг, и Марина не знала, в какой его точке начинается смысл.

– У всего есть конец, Али. Все когда-нибудь кончается, – заговорила она, не открывая глаз. – Вспомни наш последний разговор в библиотеке. Ты говорил, у тебя нет времени ждать, нет времени надеяться, нет времени мечтать. Не наступил ли конец, когда твое время вышло?

– Мой конец наступил для тебя, – глаза Али блеснули. – Всю жизнь я был слеп. Для меня существовало лишь то, что я мог потрогать вот этими пальцами, – он поднес к лицу свои твердые коричневые пальцы, Марина протянула руку, коснулась их – каменные. Но зачем он поднес их к лицу? Он ведь слеп… Или уже нет? – Ты трогаешь меня, а я – твердый. Значит, я есть, не кончился, не вышел, – продолжил Али. – Так-то…. Ну, говорили мы в библиотеке. Помню я наш разговор. Только ни он, ни библиотека к истине отношения не имели – это я только потом понял… Брал книги в твоей библиотеке, читал. Вспомни – читал помногу, прощупывал по сто листов в день, а-то и больше. И вот что я теперь тебе скажу – книги были, а все, что в них, – нет. О чем они рассказывали мне? О любви, о желаниях, о страданиях. Но ни того, ни другого я пощупать не мог. Где они – любовь и страдания? Чем они пахнут? Какой формы? И не говори мне о духовном, о нематериальном. Слушать не желаю. Теперь я – другой. Теперь сам могу сказать… Вот послушай, только не обижайся. Ты любила? Любила. Не отрицай. Страдала? Страдала, да, я знаю. Любил ли он, тот, с фотографии? Нет. Страдал? Нет. Так вот и не было ничего. Любви не было. Не спорь. Дай договорить… А если б было, то взяла б ты свою любовь, отнесла бы к нему, разделила поровну и сунула бы половину ему в руки. Только нечего тебе было делить. Нельзя взять то, чего нет, и вложить кому-то в руки. Не почувствует он ничего. Так-то… Запомни – делюсь: все только в тебе, вовне ничего. Так и конец – он в тебе. А где он вовне? Вовне его нет…

– Любви не было, говоришь? – смех вышел трескучим, Пахрудин дал бы многое за такой образец. – А что же давило, кололо, кричало? Не слышал? А ведь за стенкой жил, слух у тебя – острый…

– Ты слаба, вот и кричала. Покричать тебе захотелось, любовь себе придумала. И жила так же – только мечтала, сидя вот на этом диване. Мечту не пощупаешь, не помнешь в пальцах. Не было в твоей жизни ничего, кроме дивана. Ни цветов, ни детей… Все держала в себе. Тебя окружали слепые. Один из них – я. Старый Али жил рядом, за стенкой, но он не сидел на диване, он щупал жизнь всеми двадцатью пальцами. Говорили, и ты тоже, я знаю: «Опять старый Али вокруг дома шуршит»… А я трогал дорогу, ногами прикасался к каждому камню, к ямке каждой прикасался. Моя жизнь была полна тем, что существовало вокруг меня. Я жил настоящим, а ты – жизнь откладывала. Пусть в моей жизни была только лестница и дорога вокруг дома, но я предпочел их тому, чего нет… А что ты? Окружила себя людьми, которые тебя не видели.

– Ну… на худой конец могли меня пощупать…

– Могли. Но не хотели…, – старый Али похлопал ее по тонкой руке. – Тот, о ком ты мечтала, не хотел. Тебя для него не было… Я всю жизнь был незряч, но я видел тебя. Понимаешь? Я слеп, но прикоснуться могу. Я хочу прикасаться к миру, окружающему меня. Я не боюсь прикосновений. Зачем ты придумала себе страдания?

– И страдала, когда хоронила тебя… Скажешь, и этого не было? И это – напрасно? А как жить, если не страдать?

– Для меня этого не было. Страдала – ты. Я выпал из твоего зрения. Больше не ходил вокруг дома. А разве ты, всю жизнь просидев на диване, хотела, чтобы что-то вокруг менялось? Не по мне ты плакала в тот день, а по тем дням, которые еще настанут, но в них уже не будет меня, разговоров со мной, шуршания моих тапок вокруг дома. Ведь тогда с тобой случится самое страшное – ты поймешь, что время бежит, выходит, исходит, и старость приближается. Не конец, всего лишь старость. Ты боялась изменений. Не меня ты хоронила, а свои мечты, которые были разбиты бегством времени… Не обижайся на мою правду, – Али отвернулся.


Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 52 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
3 страница| 5 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)