Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

И.В. Васильев. Мои воспоминания

Глава VI | Глава VII | Глава VIII | Мастрюк Темрюкович | Глава IX | Глава X | Глава XI | Глава XII | Глава XIII | Глава XIV |


Читайте также:
  1. А.Г. Хрущова. Воспоминания
  2. А.Я. Артынов. Воспоминания крестьянина села Угодичи Ярославской губернии Ростовского уезда
  3. Альберт Шпеер. Воспоминания
  4. Ассоциативные воспоминания из постнатальной жизни
  5. Былое: Воспоминания учительницы о Колмогоровской реформе
  6. Воспоминания
  7. Воспоминания

От редакции:

 


Печатается впервые по рукописи: НИО рукописей Российской государственной библиотеки. Ф. 358. К. 19. Ед. хр. 10. Текст подготовлен к публикации А.Ю. Самариным, за что выражаю ему искреннюю благодарность.
Иван Васильевич Васильев (1822 — после 1893) — крестьянин Пошехонского уезда Ярославской губернии, служивший волостным писарем.
К рукописи воспоминаний приложено письмо автора к неустановленному адресату:

«Ваше Высокородие Милостивый Государь Евгений Николаевич!
Посылаю выжатую из отупевшей памяти ерунду, страшно опасаясь наскучить Вам ею. В отмщение за скуку Вы можете ее сжечь, потому что предоставляю ее в полное Ваше распоряжение: что хотите, то и сделайте с нею. А всего лучше как бы сожгли. Хотя писал я и правду, но боюсь, не высказал ли чего, о чем следовало бы умолчать.
Больше ничего не могу припомнить, и если бы по счастию вспомнилось что, то ведь можно написать в дополнение...

Вашего Высокородия покорнейший слуга Иван Васильев
30 апреля 1893 года».

 

От меня требуют настоятельно освежить в старческой памяти события 72-летней жизни и преподают наставленье, что описание их интересное будет, если менее обращать внимание на субъективную сторону жизни, т.е. менее говорить о собственной персоне, а описывать объективные явления, все виденное и слышанное. Не знаю, как я, малоразвитой, замкнутый и ненаблюдательный натуры человек, сумею выполнить это. Однако попробую припомнить, что могу, и поведу неинтересный рассказ незанимательных случаев жизни.
Родился я 26 марта 1822 года в деревне Макарове, Николотройской волости, у крестьянина] Василия Куприянова, небольшого начетчика Св. Писания, человека набожного и честных правил, и матери неграмотной, скромной и робкой до застенчивости. Отец научил меня читать, а писать я сам учился по прописи. До четырнадцатилетнего возраста жил при отце, помогал ему по силам в летних работах, а по зимам обучал с ним соседних детей грамоте. При таких занятиях и благодаря местному духовенству, снабжавшему отца книгами из церкви, я превзошел отца в начитанности, пристрастился к ученью. Все мне хотелось знать и знать, но бедный отец не был в состоянии удовлетворить мое желание учиться и, по местному обычаю, отдал меня в обучение портному мастерству, а через два года умер. При достижении мною двадцатилетнего возраста умерла и мать. Я остался с двумя тетками, старой девой и молодой вдовой, которые постарались обженить меня, чтобы успешнее вести крестьянское хозяйство. Последнее я любил, но портновское мастерство недолюбливал и все искал выхода из него.
Случилось раз быть мне на деревенской беседе своей деревни с тогдашним окружным начальником из дворян, Протащинским, веселым гулякой, и разговорился с ним. Почему-то я ему понравился, он повез меня по беседам соседних селений. Эту поездку описал я в стихах и передал своему сверстнику соседу, сыну зажиточного отца, у коего Протащинский не раз бывал в гостях. Сосед передал стихи Протащинскому, и этот пригласил меня в сельские писаря. Это было в 1844 году, я согласился не потому, что имел желание быть писарем, а в расчете, чтобы этой должности поболее будет свободного времени для чтения, которое я страстно любил. Читал без разбора все, что попадется. Писарская должность сама по себе мне не нравилась, но я остался в ней из-за желания поразвиться чтением и собеседованием с более меня учеными людьми, в лице чиновников Министерства государственных имуществ. Не знаю почему, но на первых порах я, малоопытный, предполагал в них более добродушия и честности, но время оправдало грубую деревенскую поговорку «Во всяком чину по блядину сыну». Были из них и порядочные люди, и добряки, да были и сущие негодяи, настоящие мерзавцы, коих я глубоко ненавидел в душе. О хороших писать почти нечего, так как на скромных их профессиях ничего выдающегося и быть не могло: они делали свое дело без вреда ближнему, и только. А о негодяях-то, пожалуй, порасскажу, что удержалось в памяти.
Около 1845 года определен был в окружные начальники чиновник, вышедший из кантонистов, И.Е. Лисин, а помощник ему по Рыбинскому уезду П.Т. Росляков. Окружное управление было в Пошехонье1 над государственными крестьянами Пошехонского, Рыбинского и Мологского уездов. Около 1846 года был рекрутский набор по жеребьевой системе, введенной с 1840 года2. Я был сельским писарем в местности теперешней Копринской волости и вызван был на волостной сход тогдашней Макаровской волости, в деревню Сельцы, в шести верстах от Рыбинска, по левую сторону Волги, теперешняя Спасская волость, к вынутью жеребьев молодыми людьми. По тогдашнему жеребьеву положению жеребьи должны были свертываться публично на волостном сходе и класться в стеклянную урну, из которой и вынимали их молодые люди, засучив рукав по локоть. Но вот эти два господина Лисин и Росляков вынесли из своей квартиры готовые уже, свернутые жеребья и положили в урну. Несоответствия с законами бросилось мне в глаза, но по простоте душевной я отнес это к заботе окружного начальника о выигрыше времени, так как после вынутья жеребьев ему следовало ехать для того же в Дубровскую волость Мологского уезда. Когда же стали вынимать жеребья, то меня удивило то, что товарищ мой, такой же сельский писарь Смирнов, прежде чем вынувший успеет развернуть жребий, произносил: «дальний», и каждый раз верно. По окончании схода поехал я со Смирновым к месту служения, и дорогой спрашивал, почему он угадывал дальние нумера жеребьев, не раскрытыми еще. «Очень просто, — говорит, — ты вот не знаешь, а мне крестьянин твоего же общества Н. Смыслов сказывал, что он заплатил за свой жребий окружному начальнику 50 рублей». — «Да как же это?» — говорю. «Да очень просто, — говорит, — и не один Смыслов купил жребий, а еще несколько догадливых. Они всеми мерами добивались освобождения от солдатчины, а так как законными путями освободить было нельзя, то окружной начальник с помощником за известную плату и научили их поодиночке вылавливать из урны те жеребья, которые тоньше скатаны, а по этой тугой складке он и узнавал дальний». Такое беззаконие ужасно возмутило меня. Я позавидовал Смирнову, что удалось узнать суть этого безобразного дела до его совершения и вгорячах выговаривал, почему не огласил его на сходе, но получил в ответ: «Тише едешь — дальше будешь».

Когда же мы прибыли на свои места, то через день или через два услыхали, что в соседней с нашей Дубровской волости, Мологского уезда на волостном сходе, при вынутии жеребьев произошел бунт, и жеребьев, говорят, не вынули, а запечатали их в пакет. Вслед за этим слухом один мой знакомый пригласил меня съездить с ним на беседу в село Веретею посмотреть на девушку-невесту. Веретея от Коприна в 7 верстах, я согласился, а Дубровское-то волостное правление помещается в ней. Только что мы въехали в село вечером, как увидали, что оно оцеплено. Нас встретили сторожа из крестьян и сказали: «Пожалуйте к начальству». — «К какому?» — спрашиваем. «Да к исправнику или к палатскому»3. — «А кто палатский?» — спросил я. «Советник Васильевский», — говорят. «Ну, так этого я знаю, ведите к нему». Узнал меня и Васильевский и, убедясь, что я ни при чем в деле, приказал сторожам не беспокоить нас, как неподозрительных. На беседе в Веретее встретил я тамошнего семинариста богослова и порасспросил его о недавнем бунте. «Да, — говорит, — дело важное, очень даже важное, чем-то оно кончится, все, — говорит, — идут допросы». О сущности допросов, конечно, он знать не мог, а о бунте-то порассказал, как очевидец. «Отслужили, — говорит, — молебен. Окружной начальник высыпал в урну из пакета скатанные жеребья и объявил, чтобы приступили к вынутию их по именной перекличке. Но тут выступил вперед один призываемый сельский писарь Королев и заявил окружному начальнику: "Так как Ваше Высокоблагородие не освободили меня по закону от жеребья, то позвольте, по крайней мере, мне вынуть свой первому". Окружной говорит: "Вынимай на здоровье". Королев засучил рукав, но вместо одного жеребья захватил целую горсть из урны и громко закричал: "Господа! Жеребья-то фальшивые! В Макарьевской волости такие же вынули, а мы не дозволим, ведь скатаны они не на сходе, а на квартире окружного". В сходской толпе произошел ужасный шум, крик,
были даже возгласы: "Бейте их". Было опасение за ужасную расправу толпы. Но окружной начальник явил себя молодцом. Он уговорил толпу замолчать и сказал: "Мужички! ведь мне немного надобно, вы можете и убить меня, но подумайте о том, что будет за это". Толпа поуспокоилась, все дело ограничилось несколькими толчками окружному начальнику да бегством сообщника его, помощника Рослякова, спрятавшегося в лачуге бедной вдовы, под лавкой в курятнике, завешанном разным бельем. Жеребьи, говорит, положили в конверт и запечатали его печатями волостного головы и четверых сельских старшин, да послали нарочных в Рыбинск и Ярославль к подлежащему начальству». На это-то начальство натолкнулся я при въезде в село Веретею. Что оно сделало, не знаю, знаю только, что Лисин остался в должности до поры до времени, а Королев увезен в Ярославль в палату и остался там тоже до поры до времени.
Чрез несколько годов, когда был я уже макаровским волостным писарем, Королева прислали ко мне в сельские писаря Макаровского общества. Он мне рассказывал, что, будучи из мальчиков, взятых для обучения на писарскую должность и определенным уже в писаря Покровского общества, не понравился почему-то окружному начальнику и не был освобожден от жеребья, как бы следовало по положению. Между тем до него дошли вести от веретейских крестьян, что чрез окружного начальника можно воспользоваться дальним жеребьем, что им передали это копринские мужики, получившие дальние жеребьи. Он и наблюдал над ходившими в квартиру Лисина, расспрашивал их, но секрета узнать не удалось. Когда же принесли готовые жеребья, то он заподозрил нечистоту дела и, будучи выпивши, решился на отчаянную выходку, т.е. сделать так, как рассказывал мне семинарист. За это его, доброго молодца, увезли в палату, много бранили, говорили, что таких людей вешать надобно, но ничего особенно вредного ему не сделали, а оставили при канцелярии палаты с содержанием на суммы, назначенные для учеников в писаря. Дело о жеребьях сошло для Лисина благополучно, но о взяточничестве его дошли вести до лиц, власть имеющих. Раз как-то во время рекрутского набора застал я в квартире окружного Лисина знакомую мне старуху из деревни Овинец, ходатайствовавшую об освобождении сына от рекрутства, я при встрече с нею на улице в тот же день упрекал ее, что напрасно шляется, потому что сын освобожден уж палатою, она призналась, что ходит к окружному начальнику не за тем, а просила назад 30 рублей, взятых им напрасно. Тут же она рассказала, что по выходе из квартиры Лисина в коридоре какой-то неизвестный человек попросил ее зайти к его барину, квартировавшему на другом конце того же коридора. Этот барин много расспрашивал ее, и она рассказала все свое дело и то, что Лисин не отдает денег назад. Барин все записывал и отпустил с наказом идти к Лисину и требовать денег настоятельно, но она не осмелилась. Я тогда же узнал, что барин этот был флигель-адъютант из Петербурга, который будто бы всех побывавших у Лисина перехватывал и допрашивал. Полагаю, что с этого и началось дело о взяточничестве Лисина, так как не через долго после этого в Мака- ровское волостное правление прибыла следовательная комиссия. На допрос вызван был Лисин и овинецкая старуха, первый во всем запирался, а последняя рассказала всю историю дела, и к показанию ее я подписался за ее неграмотностью. От нас поехала комиссия в Дубровскую волость Мологского уезда, и Лисин с ней. Что обнаружилось по этому следствию, какие улики открыты, я ничего не знаю, но, по слухам, оно грозило бедой Лисину, и что он, не перенеся ее, отравился будто бы. Он действительно скоро умер, а приезжавший потом на ревизию Макаровского волостного правления управляющий палатой Тиличеев4 строго наказывал нам, чтобы ничего не было лисинского, дополнив, что и память его погибла с шумом.

Немногим лучше был и его рыбинский помощник Росляков, ускользнувший от следствия. Он продолжал службу помощником и окружным начальником и готовился к перемещению в чиновники особых поручений при палате за упразднением окружных правлений, но говорят, что тогдашний управляющий Е.И. Якушкин5 не удостоил его принятием, несмотря на то что он заручился одобрительными приговорами от волости и отдельных сельских обществ всех трех уездов. Жив ли он, не знаю. Говорили, что он открыл гостиницу в Москве. Замечателен для меня его флюгерный характер. Он всегда был мягок со мной, покуда мягко было высшее начальство в Ярославле, а перед высшим себя до смешного раболепствовал. Памятно и смешно мне было его ухаживанье за собакой министерского ревизора Потаповича. Но вот поступает в управляющие палатою некто Яковлев, ужасно строгий и суровый человек (по мнению Е.И. Якушкина, ненормальный полупомешанный). При ревизии волостных правлений тотчас огонь и пламя, дрался даже. Наш Росляков тотчас же переменился, строжил не в меру и расправлялся с подчиненными на манер Яковлева. В те времена нашу братию, волостных писарей, ежегодно требовали в окружное управление к годовому отчету для проверки отчетом мало толковых писарей и составления такого же для окружного управления. Раз, как все мы, писаря, занимались своим делом, подкликал он к присутственному столу сельского писаря Кедрова и начал задавать ему пощечины, а этот упал на колени, прося о милости. Из выговоров Рослякова Кедрову узнали мы, что он получает пощечины за такое дело, которое и у нас-то отличается только наружной аккуратностью, а в сущности та же фальшь и ложь. Дело шло о неправильности ведомости о наличности народонаселения. Сожалея Кедрова и что ведомость его попала к окружному начальству до нашего просмотра, я не вытерпел, вмешался в дело и в азарте высказался, что все это дело не стоит разговора, а не только взыскания за неисправность, которой и не было бы, если бы ведомость Кедрова прошла через мои руки с Колмаковым (сведущий волостной писарь), что сущности-то ее не в состоянии проверить не только одно лицо, но и все министерство. Как он зыкнет на меня: «Не проповедуешь ли ты, — говорит, — этого своему голове и подведомственным сельским писарям? Знай, что теперь у нас Яковлев и помни, чтобы все было исправно и верно, за малейшую допущенную ошибку я буду также взыскивать». Однако же не бил никого и [по] окончании отчета присылает в Карповское волостное правление, где я был волостным писарем, бланк послужного списка для представления меня к награде. Я прописал все требуемое формою, а в столбце для отметки окружного начальника «к какой награде представляюсь» написал своеручно: «Ничего не заслуживаю и ничего не хочу». После слышал от письмоводителя окружного управления, что Росляков по прочтении моего формуляра сказал будто бы: «Однако Васильев честен да и самолюбив же, каналья».
В последнее время его службы при управляющем Е.И. Якушкине подул другой ветер, по коему направлению и наш флюгер. Он выпустил циркуляр, что в одном из правлений заметил грубое обращение старшины с писарем, и предписывал вежливость обращения с подчиненными, звать их не только по имени, но и по отчеству. Все это, конечно, не важно; если я и невзлюбил Рослякова, то не за это, а за его лисинские замашки. Что он был взяточник, это всем было известно, да это и в обычае было в тогдашнем чиновничьем мире, потому удивительным не казалось. Удивило меня дело при сборе государственного ополчения в 1855 году6. В правительственном наставлении о сборе сказано было, что назначение ратников предоставляется усмотрению сельских сходов и преимущественно из семей многорабочих. Это «преимущественно» сослужило гадкую службу крестьянам теперешней Копринской волости. Туда для выборов ратников командирован был со мной помощник окружного начальника Зимин. Руководясь помянутым наставлением, мы не обратили достаточно внимания на слово «преимущественно» и, соглашаясь с желанием мира, находившего многорабочие семьи отбывающими или отбывшими военную повинность через своих членов, назначили ратников и из семей двойниковых, состоящих из братьев, ушедших от солдатчины. С написанными приговорами и извлеченными из них сдаточными списками отправились в Рыбинск на сдачу, для распоряжения которою командирован был Росляков. Он признал наши приговоры неправильными, ругая Зимина заочно, и выговаривал мне, что не поддержал его, нового человека на этом деле. Затем поехал советоваться с председателем присутствия тогдашним предводителем дворянства Голохвастовым7. С совета ли последнего или сам по себе, но распорядился переделкой списков в Рыбинске же накануне сдачи. Я попытался было защитить свое и мирское дело тем, что предоставление миру выбора ратников говорит за себя громче дополнительной оговорки «преимущественно из семей многорабочих», и заявил, что на пересоставление списков без мира у меня рука не поднимется. Он сказал, что дело и без тебя обойдется, сельские писаря перепишут их каждый по своему обществу в том порядке, как намечено им карандашом на представленных сдаточных списках. Так и сделано. Но, покуда переписывались списки, дело огласилось и многие заинтересованные, особенно зажиточные, ходили на поклон к Рослякову, и некоторые из них и сказывали мне по знакомству, чем благодарили ему за такую милость. Когда же он объявил после сдачи, что следует переписать избирательные приговоры в порядке нового распределения очередей с запиской их в книгу, то я думал поступить по примеру Королева, подстрекнуть копряков двух обществ не подписывать новых приговоров, не согласных с их назначеньем очередей, и даже составить донос г. министру от недовольных, что, конечно, легко было сделать. Но многоделие по должности, стесненные обстоятельства заставили меня ограничиться словесным представлением Рослякову, что если такое дело дойдет до министра, то нет ли повода опасаться ответственности за отмену приговоров собственною властью, без предложения таковой сельским сходам. На это он дерзко отвечал: «Не ты ли это думаешь довести до министра-то? Доводи, посмотрим, что выйдет из этого». Я спасовал перед ним, но остался и остаюсь посейчас при убеждении, что дело это — вопиющая неправда, вызванная корыстолюбием.
Кроме этих двух отъявленных взяточников, других подобных им начальствовавших не встречал я во всю мою писарскую службу с 1844 года вплоть до передачи государственных крестьян в ведение мировых учреждений. Знавал, правда, людей, не отказывавшихся от добровольных подарков, но не способных на наглое или хитростное вымогательство. Таким я извинял, судя по себе. Получая очень скудное жалованье, 84 рубля в макаровской пятитысячной по мужеским ревизским душам и 108 в карповской шеститысячной, я ПРИ самом усиленном старании не мог управляться с делом при одном помощнике без третьего наемного от себя писаря (меньшая плата такому была 3 рубля в месяц). А потому, хотя во всю службу никогда ни к кому не предъявлял требования о подачке, не вымолвил слова: «дай», но от добровольных даяний не отказывался, как ни горько было принимать их. Самым существенным моим доходом были тогда исстари установленные даяния по 5 копеек за паспорт или билет. Да, по-видимому, в те времена никто и не возущался этим, кроме меня, то, быть может, так министерский ревизор Потапович, заметив мой довольно поношенный костюм, сказал, что волосному писарю стыдно так ходить, а на отговорку мою неимением средств на лучший только промолвил: «Рассказывай!» Неприличность костюма заметил также и управляющий палатою Тиличеев и на подобную же отговорку мою промолчал. Что чиновники нашего министерства, как становые пристава и исправники, брали, это было известно по слухам от дававших; сам я никому ничего не давал, да и не просили с меня. Головы из зажиточных поделившись понемногу. По собственному же опыту знаю, что при рекрутских наборах требовалось, чтобы сдаточные росписи писали по указаниям секретарей присутствия, в устранение неправильностей составления. Но покуда отдатчики не поладят с канцелярией, то нашему брату писарям не только Убывать, но и места не давали в свободном по вечерам присутственном д0ме, а поладивши, не отказывали и в указаниях, в коих я-то почти и не нуждался. Отдатчик должен был вести приходно-расходную тетрадь. Дело очень мудреное для незнающего: многие отдатчики платили начеты из-за одного неумения приноровить запись расходов к палатским расписаниям их, е за правду ее ведения. Тетрадь эта по написании обязательно представлялась на ревизию стряпчего, который за 3 рубля всегда находил, что ведена правильно, и делал на ней свидетельство в этом смысле. А палата, несмотря на свидетельство стряпчего и признание учетным приговором схода правильности расходов, делала начеты и взыскивала деньги в пользу мира, не желавшего взыскивать их. Удивительная заботливость о мирских интересах!
Но вот после шестилетней льготы от наборов в царствование блаженной памяти Царя-освободителя в 1863 году назначен был рекрутский набор. Мы по-прежнему припаслись и рассчитали с отдатчиком, сколько дать секретаре канцелярии и насколько угостить. Но, явясь в присутствие в Пошехонье, приняты были канцелярией вежливо, все к нашим услугам и столы, и перья, и указания, а о подачке ни помину. Не без труда удалось уговорить канцелярию на угощение в трактир! Такая благодатная перемена в высших присутственных местах поразила нас. Больно резко уже показалось, — и руки подают, и садиться приглашают! А прежде все на вытяжке, все под грозой. Головы, отдатчики, писаря как в огне горели, зато по ночам кутили, горе запивали. А обращение с призывными? Кому вскричат «лоб!», того отводили в особую комнату, а кому «затылок!», тот проходил через несколько дверей с поставленным солдатом у каждой8. Эти провозглашали также «затылок!», давали изрядную затрещину по выбритому затылку. Люди смеялись на это, а я возмущался, мне тяжело было смотреть на бесчиние властей. Скудость содержания тогдашнего сельского начальства и писарей зависела не от крестьян, а от правительства, прекратившего все существовавшие прежде неофициальные сборы, производимые по инициативе самих крестьян при прежнем управлении (экономии). Этим распоряжением поставило оно на первых порах себя и крестьян в большое затруднение особенно в отношении подводной повинности9.

Когда в 1844 году определен был я сельским писарем Сенинского общества (теперешняя Копринская волость), то там издавна существовал уже наем ямщика для разъездов головы и уездного начальства, а деньги собирались ему самими крестьянами через деревенских десятских, но допускать этого сбора было уже нельзя: он незаконный. Что было делать нам и окружному начальству? Крестьяне не разводят очередей и не дают лошадей, потому что у них есть ямщик, а ехать надобно. Сколько, однако, ни горячились окружные начальники и их помощники, сколько ни вели переписки с палатой об этом незаконном сборе, принуждены были уступить мужикам и ездить на ямщицких лошадях. Ведь не отдавать же под суд трехтысячное население поголовно. В других местах тогдашней Макаровской волости, на моей родине, например, этого не было, подводная повинность отправлялась натурой, что и легко было при экономическом управлении (голова да чины земского суда). При новом же управлении потребовались подводы для головы с двумя заседателями, старшин с писарями, сборщиков податей, окружных начальников с помощниками и палатских чиновников. Требование подвод возросло и обременяло население. Чрезвычайно было трудно установить очереди по Целой Тропщине, да и для проезжающих неудобно. Сколько было хлопот и крестьянам и проезжающим, когда приехавшему в Трепу окружному начальнику для отъезда приходилось получать подводу из деревни Черняти, например, в 6 верст, а там собирать тройку с трех домов. Но бывали случаи, что требовалась не одна тройка зараз. Всем было неудобно и мучительно от недоразумения нового начальства.
На сельских сходах (и волостных) часто сами крестьяне заговаривали о прибавке жалованья служащим по сельскому управлению, особенно мне, по какому-то счастью заслужившему их расположение. Но такой разговор и слушать было страшно, ввиду строгого преследования неразрешенных и потому незаконных поборов. Вскоре, однако, и само начальство образумилось и додумалось до необходимости замены некоторых натуральных повинностей (подводной, дорожной) денежным сбором. Учреждены были троечные станции по обществам, при правлениях и в других пунктах; дозволялось строить мосты на больших дорогах наймом и прочее. Но мирская прибавка жалованья служащим (писарям особенно) разрешена была только после 19 февраля 1861 года. И это было большим благодеянием для честных писарей, особенно сельских, получавших от казны от 36 до 52 рублей в год с их канцелярскими расходами. Поневоле берегли они каждый клочок бумаги. А выходило ее тогда громадное количество, потому что бюрократизм, канцелярщина процветали. Много было смешного и нелепого. По-видимому, само новое начальство училось еще управлять крестьянами. К малограмотным волостным и сельским писарям предъявлялись ужасные требования: они завалены были работой, срочными и несрочными донесениями о разных предметах. Один годовой отчет из сорока с чем-то ведомостей с текстом к ним составлял том дести10 в четыре. Со времени поступления в управляющие палатой Е.Я. Якушкина, а особенно с передачею государственных крестьян в мировые учреждения, стало полегче нашему брату писарю. Конечно, нельзя хулить огульно всего, что делалось при управлении государственными имуществами, много проводилось и хорошего и полезного, только хорошее-то мало прививалось по неопытности в деле нового начальства и косности крестьянской среды.
Помнятся мне два дела: о Треповской водяной мельнице и посеве клевера, провалившихся по вине неумелого начальства (1870 и 1877 г.). Треповская мельница сдавалась арендаторам миром с условием взноса арендных денег в копринскую церковь. Дело это шло хорошо у мира, но палата государственных имуществ открыла в нем незаконность. По новому закону, выпущенному и введенному в проектах, это была мирская оброчная статья, а деньги за нее должны поступать: половина в мирской капитал, другая крестьянам или в подати за них. Вот они и не утвердили новых торгов, по незаконному назначению денег на церковь и по ненадбавке прежней цены. Началась громадная переписка, назначались торги за торгами. Бумажное дело росло в правлении, а действительное не подвигалось и дошло до того, что в одно водополье получается донесение старшины, что мельничное здание унесено в Волгу. С донесением об этом палате дело прекратилось, а после узнали мы, что соседи мельницы, петроковские мужики, озлобленные бестолковостью начальства и в союзе с прежним арендатором, сами столкнули мельницу и выловили лес в Волге. Мы, конечно, не доносили об этом самоуправстве, будучи рады случаю, избавившему нас от трудных ответов по запросам начальства об этой мельнице.
Другое дело — посев клевера; может быть, и лучше бы удалось, если бы окружное начальство поумнее взялось за него и посмело бы поуклониться от буквы министерского циркуляра, в котором, как на грех, вместе с клевером рекомендовалась крестьянам и полезность разведения картофеля. О клевере крестьяне, как и я же, тогда еще не слыхивали, а картофель-то давно уж был известен и повсеместно разводился на огородах. Поэтому следовало бы окружному начальству исключить его из программы действий по этому предмету. Но оно, бюрократ, буквально выполняло министерское распоряжение, приписывало отнести участок земли как под клевер, так и под картофель. Крестьяне дивились, почему заставляют их сажать картофель на общественном участке, и поэтому не доверяли полезности посева клевера. Картофель уродился, снят и съеден уборщиками. Уродился и клевер с тимофеевкой, но макаровские крестьяне, где было волостное правление, недовольные, что заставляют их работать Бог знает на кого (сбор ведь нельзя было трогать на это) и для чего, обмолотивши клевер, скрыли семена и донесли, что их не оказалось. Так на этом и лопнул опыт посева клевера, осталось только взыскать деньги за семена — и взыскали, конечно.
Эти два нетолковых распоряжения палатского и окружного (а не министерского, очень дельного) начальства были только смешны, но было одно, как говорят, губернаторское, очень вредное. Приказано было уничтожить оцепа (журавли, или журавцы по-здешнему) при колодцах и заменить их баранами, савалом или колесом11!: Зная пользу оцепов, мы входили с представлением в окружное управление, но оно и слушать не хотело наших жалоб, а настаивало на своем с угрозами наказанием за ослушание. Делать было нечего, пришлось повиноваться. Только и при этом ни голова, ни старшины не осмелились наложить руку на оцепа, ввиду неудовольствия крестьян. Почин пришлось делать высшему их начальству, и покончили так с оцепами повсеместно в волости. Принялись за него помощники окружных начальников да становые с сотскими. Но, Боже мой, сколько неудовольствий и нареканий вызвало это сумасбродное дело. Сколько слезной брани и проклятий посыпалось на подневольную голову мелкого начальства, особенно после того, как случившиеся пожары подтвердили все безумие этой меры. Жаль, что я, прикованный к правленскому стулу, не был очевидцем сцен погрома оцепов, а рассказы о них позабыл и потому ничего не могу передать, кроме сохранившегося в памяти тогдашнего мнения крестьян, формулировавшегося так приблизительно: «В писании, дескать, говорится, что налетят птицы с железными носами и заклюют народ Божий. Вот они и налетели! Чем помешали им наши оцепа? Воистину это Божеское наказание за наши грехи». Я сам был тогда одинакового мнения с крестьянами, только не мог припомнить и найти, в каком писании говорится об этих птицах, а сравнение-то и мне по тогдашним понятиям казалось подходящим. После и чиновники отзывались об этой мере как чрезвычайно нелепой, но разрешить оцепов не осмеливались. Разрешение последовало не от начальства, а от времени, изменяющего мало-помалу взгляд людей на вещи.
Вот уже дописался до того, что не знаю, что и писать, да чувствую, что не умею ничего излагать систематично, и если уже необходимо рыться в отупевшей памяти, то приходится писать, что взбредет на ум. Вот вспомнилось, что слыхал я в детстве о существовавшем прежде в сборной мирской волостной избе12 каком-то стуле с цепью, к коему приковывали разных провинившихся. Это на родине в Трепе, и когда в 1844 году определен я был сельским писарем в Сенинское общество (теперешняя Копринская волость), то там существовала еще такая сборная волостная изба, занимаемая Барановским сельским правлением. При ней был чулан с архивными делами прежних управлений Троице-Сергиевой лавры и экономии. В нем показывали мне обломки такого стула, очень грубой работы и довольно массивного, с большим деревянным седалищем и дырою на нем, в которую вводили будто бы заарестованных, а ноги приковывали к толстой перекладине и запирали замком. Показывали и цепь, она довольно длинная и крепкая, так что я не мог понять, для чего она так длинна, не надевали ли ее на шею. Стул этот, сказывали, стоял в заднем углу избы и был так тяжел, что засаженному в него не было возможности сдвинуть его с места. Этот способ смирения непокорных вывели еще до учреждения Министерства государственных имуществ13, но розги были еще в большом ходу. Когда я был в детстве, то часто слыхал: «Оброк собирают, с розгами судят». Слыхал, что такого-то и такого-то выпороли. При управлении государственных имуществ власть сечь розгами по закону отнята была у головы и старшин. Это предоставлялось только крестьянским судебным учреждениям по сельскому судебному уставу — волостным и сельским расправам, и то только до 20, а с разрешения окружного начальника до 60 ударов. Однако обычай долго боролся с законом, потому что расправы были коллегиальные учреждения, созывать их членов добросовестных из разных деревень казалось медленным на первых порах, а потому головы и старшины в силу обычая часто расправлялись собственною властью. Иногда из опасения жалоб эти наказания заносились в книгу расправ с подписью после добросовестными. Секли также окружные и их помощники и приказывали писарям записывать наказание в книгу приговоров расправы с подписью, разумеется добросовестными, прикладывавшими побольше печати по безграмотности, где укажет им писарь. Раз окружной начальник Лисин высек на волостном сходе мужика за какое-то неуместное слово, а отодравши, приказал записать наказание в книгу, под его диктовку, добросовестные подписали после.
Помню еще вот какой случай. Так как на бумаге начальство настаивало, чтобы наказаний без суда не было, то помощники окружных начальников в трезвом состоянии опасались иногда сечь по собственному почину. Так помощник14 Панин, командированный в Трепу по сбору недоимок, не успевал в том за всеми строгостями словесных требований. Тогда старшина А.Г. Садов, более рьяный и смелый, попросил дозволения самому взяться за дело. Панин ушел к попу, а старшина приказал принести розог и начал спрыскивать недоимщиков. При этом они высекли служившего до этого полное трехлетие волостным заседателем15 крестьянина Осипа Запарина и высекли после уже получения недоимки, приговаривая: «Зачем раньше не принес, ты ведь заседателем был, сам сек, а теперь упрямиться вздумал, народ соблазнять». Дело подалось такими мерами, Панин благодарил его, но советовал записывать наказание в книгу, чего, кажется, старшина не исполнил. Этот старшина верил в розги, да один случай и оправдал его веру. В деревне Строкине при сборе недоимок один крестьянин не пришел по его позыву на собрание, отзываясь безденежьем и тем, что ему не предъявлено письменного приказа старшины, а собравшиеся говорили, что это отпетый человек, все промотал. Тогда старшина сам отправился в дом непокорного, застал его полупьяным, а жену плачущую и жалующуюся на мотовство мужа. На вопрос старшины, почему не явился, упрямец отвечал, что приказа не было. «Ну так вот тебе приказ», — сказал старшина и дал ему затрещину, от которой слетел с ног ударенный, а приведя в сборную, закатил ему штук пятьдесят розог да спросил: «Скоро ли заплатишь?» На ответ «нечем» дал ему другую перемену, так что мужик взмолился и обещался постараться уплатить, что и выполнил, а после года через три при встрече с старшиною в Рыбинске пал ему в ноги благодаря за науку, после коей он не пьет уже и хозяйство поправил.
Признаюсь, я и сам, молодой еще тогда, был сторонником розог, считал их необходимостью, да и как не считать было при всеобщей распространенности обычая. Тогда секли отцы детей, мужья жен, начальники подчиненных. Не мог только я смотреть на эти экзекуции, не вынося рева наказываемых.
Однако время делало свое дело, сечение становилось все реже и реже, а после 19 февраля 1861 года и в суде редко стало применяться, к неудовольствию стариков, жалующихся и посейчас еще на слабость начальства, не пользующегося почему-то благодатной нравоучительностью розги. Розга держалась долго вот по какой еще причине. Не было общественных домов для правлений, они помещались в тесных крестьянских избах и плохих, по недостатку отпускаемой казной суммы. Арестанты содержались в той же присутственной избе в кути16 ее, а иногда сажались и в подполье. После стали наниматься особые лачуги у бедных крестьян за их караулом.
Совсем исписался, всякую связь потерял. Попробую писать отрывочно, отдельными статейками, по мере того, что будет приходить на ум.


Бюрократизм при управлении государственными имуществами

Помнится, где-то читал я, что учреждение Министерства государственных имуществ было первым опытом крестьянского самоуправления, ввиду намерения правительства покончить с крепостным правом. На этом опыте учились, по-видимому, не только крестьяне самоуправлению, но и начальство управлять ими. Сравнивая теперешние порядки с тогдашними, резко бросается в глаза тогдашний бюрократизм, развитие огромной и большей частью бесполезной переписки. Учреждение палат и окружных правлений, вероятно, не стоило большого труда, ввиду готового контингента чиновников для помещения в них. Собственно же крестьянские учреждения совсем другое дело. Хотя у экономических крестьян17 было уже какое-то подобие управления, были головы с земскими их писарями (да старосты еще), но первые неграмотные, а последние очень малограмотные, неспособные дать ответа на самую незамысловатую бумагу. Волей правительства учреждены крупные (центральные) волости под начальством голов с подчиненными им сельскими обществами под начальством старшин и под начальством этих сельских писарей, сборщиков податей и смотрителей хлебных магазинов, больше всего, по-видимому, заботились о создании контингента писарей. Да иначе и быть не могло, если в Ярославской губернии едва ли не с самым расторопным населением большая часть должностей от головы до смотрителя магазина замещалась неграмотными. Сперва в волостные писаря допускались разночинцы с повышенным окладом жалованья против писарей из крестьян. Потом стали набирать для писарских должностей мальчиков и грамотных подростков из сирот по приговорам обществ. Их учили на общественный счет у священников писать, арифметике и проч., а писарский курс доканчивали они на практических занятиях в канцеляриях палат и окружных управлений. Определенного в писаря освобождали от рекрутчины лично. Для безграмотного населения Министерству государственных имуществ приходилось все создавать самому; оно одно и создавало все до мелочей. Не говоря о порядке письмоводства и счетоводства по волостным собственно и сельским управлениям, оно же устанавливало мирское счетоводство: формы раскладок, учетов податных тетрадей18, платежных книжек и пр. Но формы слишком уже отчетливые, слишком подробные и потому в высшей степени неудачные, не подходящие крестьянскому пониманию. Так, например, форма податной тетради была такая, что на разгиб ее на левой странице после имени домохозяина прописывались казенные сборы, поименно: подушная подать, оброчная подать, общественный сбор, земский сбор и пр., а на правой странице мирские: подводная повинность, дорожная и т.д. От сборщика требовалось разложить получаемые суммы по указанным отдельно сборам, но для неграмотных сборщиков это была невыполнимая задача, сельским же писарям не было свободного времени ходить с ними завсегда по деревням. Эти податные тетради с учетными приговорами ежегодно представлялись на обревизование палат: казенной по казенным сборам и государственных имуществ по мирским. Что ж делалось, в сущности? А вот что: сборщик по-прежнему собирал сборы по своей домашней тетради, а беловую, или, как звали тогда, палатскую, писал с его черновой сельский писарь. Сборщик, не понимая в этой аза в глаза, подписывал ее в конце года, а палаты ревизовали. И казенная палата и палата государственных имуществ думали, что дело Делают. Но если бы они снизошли спросить мало-мальски толкового писаря, то он убедил бы их воочию, что дело-то их — чистейшая фикция, что они обревизовывают не тот порядок сборов, какой существует у крестьян, а тот который кому-то угодно было придумать за зеленым столом, и не ту податную тетрадь, по которой собирал сборщик, а ту, которую и собственно для них, палат, сочинил сельский писарь. При таком порядке не раз случались презабавные истории. Одну из них помню я.
Приехали мы с головой на сельский сход для учета сборщика, а писарь выложил оконченную им беловую податную тетрадь. Голова объявил, чтобы поторопились, палата требует податную тетрадь на ревизию. Принялись считать. Первый Карп Сидоров в 5 душах уплатил подушной подати 3 рубля 80 копеек, оброчных 3 рубля 90 копеек и так далее. «Неправда, — говорит Карп, — я не так платил: в первый раз я отдал 7 рублей, во второй 5», — и т.д. Сход заволновался так, что насилу уняли. В это время один из догадливых мужиков всех выручил: «Что вы, говорит, господа начальство, тычете нас в нос этою тетрадью, коли требует палата, так и отсылайте, а нам подайте заправскую тетрадь, по которой собирал с нас деньги сборщик». Сборщик подал свою черновую, и учет пошел, как по маслу, все платежи оказались верно записанными, только не по-палатски, а по-своему, и получил благодарность от схода. Что ж касается до порядка канцелярии волостного и сельского правлений, то мне казался он замысловатым до смешного, а для малоопытных он был убийством. По данной программе дела делились на 17 отделений, требовалась чистота и аккуратность резолюций на каждой бумаге с печатью неграмотного головы, в каждом деле велась опись бумаг и проч. и проч. За всем этим следили ревизующие, как за самым существенным и именно в ущерб сущности по делам службы. Помнится, как министерский ревизор г. Потапович после обревизования правления и рекомендации меня окружным начальником за знающего писаря, подошел к шкафу и выхватил одно дело из середины папки, так что верхние дела упали и рассыпались по полу. Он взглянул на опись, а потом в конец дела и нашел, что последняя-то бумага подшита к нему, а в опись не занесена. «Это что? — говорит. — А еще хваленый писарь». Я тогда был еще молод, в силах и не прочь был заняться более полезным, чем лицевой стороной канцелярии, пособрать на местах статистических сведений и проч., да времени недоставало. Поэтому громады разных сведений: [о] народонаселении, скоте, посевах и урожаях и пр. писались из головы, кто как сумеет соврать, только бы остатки предшествующего года были те же да счет по столбцам ведомостей продольный и поперечный сходился бы по проверочной прокладке. Уместным нахожу сказать здесь, что хорошие писаря ценились тогда окружным начальством выше голов и старшин, потому что головою всякий мужик может быть, а писарей-то хороших приходилось искать днем с фонарем. Такого мнения о писарях держалось окружное начальство, а не палатское, дальше стоявшее от крестьян. Окружные со всяким вопросом обращались к писарям, а вот управляющий палатой Тиличеев при ревизии Макаровского волостного правления обратился к голове Шесткову с каким-то вопросом. Голова промолчал, а я ответил за него и получил замечание: «Не тебя спрашиваю». Когда же голова не ответил и на другой вопрос управляющего, у меня сорвался как-то с языка ответ, а управляющий дал мне выговор. Но голова все-таки не отвечал на предлагаемые вопросы, потому что не по нем были. «Что же ты, немой, что ли?» — спрашивает его управляющий. «Нет, не немой», — отвечает голова. «Почему же не отвечаешь мне?» — «Да не знаю, что отвечать», — говорит голова. Тогда управляющий начал спрашивать о всем меня, а на прощание сказал голове: «Прощай, молчаливый человек». До чего окружное начальство рассчитывало и надеялось на писарей, расскажу еще один случай. Раз в Рыбинске во время рекрутского набора окружной начальник Бримантов посылает меня вместе с головой и старшиной ловить укрывавшегося от рекрутства. Я отговариваюсь тем, что в этом деле голова и старшина полезнее меня. «Нет, — говорит, — на дураков я не надеюсь», да так-таки и не освободил меня от несвойственного мне дела, на коем я был бесполезен. Беглеца поймали, привезли, и я отрекомендовал расторопность головы и старшины, а Бримантов при них-то и вымолвил: «Без тебя-то им и не привезти бы его». Жалко мне их было и досадно на окружного начальника.


Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 59 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Глава I| Барма и мое политическое воспитание

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.008 сек.)