Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава XXVII смерть Маши. Дневники. Обмороки. Слабость

ГЛАВА XVI Фет. Страхов. Ге | ГЛАВА ХVII Тургенев | ГЛАВА XVIII Гаршин | ГЛАВА XIX Первые «темные». Убийство Александра II. Шпион | ГЛАВА XX Конец 1870-х годов. Перелом. Шоссе | ГЛАВА XXI Переезд в Москву. Сютаев. Перепись. Покупка дома. Федоров. Соловьев | ГЛАВА XXII Физический труд, сапоги, покос | ГЛАВА ХХIII Отец как воспитатель | ГЛАВА XXIV Моя женитьба. Письма отца. Ванечка. Его смерть | ГЛAВA XXV Помощь голодающим |


Читайте также:
  1. XXVII Сталин и Гитлер
  2. XXVII. MY RETIREMENT FROM THE PALACE.
  3. XXVII. НАРУШЕНИЯ ПИЩЕВАРЕНИЯ В ЖЕЛУДКЕ И КИШЕЧНИКЕ
  4. XXVIII Разрыв Cталина с идеей мировой революции
  5. XXVIII. THE KINGDOM OF SIAM.
  6. XXVIII. НАРУШЕНИЯ ФУНКЦИЙ ПЕЧЕНИ. ЖЕЛТУХИ
  7. XXXVII. НЕВРОЗЫ

Приступая к описанию последнего периода жизни моего отца, я еще раз должен оговориться, что я пишу только по впечатлениям, запавшим во мне от моих периодических наездов в Ясную Поляну.

К сожалению, у меня нет того богатого стенографического материала, которым располагали для своих записок Гусев, Булгаков, и в особенности Душан Петрович Маковицкий1.

В ноябре месяце 1906 года скончалась от воспаления легких моя сестра Маша. Странно, что она ушла из жизни так же незаметно, как и прожила в ней.

Вероятно, это есть удел всех чистых сердцем людей!

Ее смерть никого особенно не поразила.

Я помню, что, когда я получил телеграмму, я не удивился. Мне показалось, что так и должно было быть.

Маша была замужем за нашим родственником князем Оболенским, жила в своем именьице Пирогове в тридцати пяти верстах от нас и половину жизни проводила с мужем в Ясной.

Она была слабая здоровьем и постоянно хворала.

Когда я приехал в Ясную, на другой день после ее смерти, я почувствовал какое-то повышенное молитвенно-умиленное настроение всей семьи, и тут, может быть, в первый раз, я сознал все величие и красоту смерти.

Я ясно почувствовал, что своей смертью Маша не только не ушла от нас, а, напротив, навсегда приблизилась и спаялась со всеми нами так, как это никогда не могло бы быть при ее жизни.

Это же настроение я видел и у отца. Он ходил молчаливый, жалкий, напрягая все силы на борьбу с своим личным горем, но я не слышал от него ни одного слова ропота, ни одной жалобы, — только слова умиления.

Когда понесли гроб в церковь, он оделся и пошел провожать.

У каменных столбов он остановил нас, простился с покойницей и пошел по пришпекту домой. Я посмотрел ему вслед: он шел по тающему мокрому снегу частой старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся2.

Сестра Маша в жизни отца и в жизни всей нашей семьи имела огромное значение3.

Сколько раз за последние годы приходилось ее вспоминать и с грустью говорить: «Если бы Маша была жива...», «Если бы не умерла Маша...»

Для того чтобы объяснить отношение Маши к отцу, мне придется вернуться далеко назад.

В характере отца, — быть может, оттого, что он рос без матери, а быть может, врожденно,—была одна отличительная и на первый взгляд странная особенность — это что ему совершенно несвойственны были проявления чувства нежности.

Говорю «нежность» в отличие от «сердечности». Сердечность у него была, и большая.

Характерно в этом смысле его описание смерти дяди Николая Николаевича. В письме к Сергею Николаевичу, описывая последний день жизни брата, отец рассказывает, как он помогал ему раздеваться.

«...И он покорился и стал другой, кроткой, доброй, этот день не стонал; про кого ни говорил, всех хвалил, и мне говорил: «Благодарствуй, мой друг». Понимаешь, что это значит в наших отношениях. Я сказал ему, что слышал, как он кашлял утром, но не вошел из-за fausse honte*. «Напрасно, это бы меня утешило»4.

Оказывается, что на языке братьев Толстых слово «мой друг» была такая нежность, выше которой представить себе нельзя.

Это слово поразило отца даже в устах умирающего брата.

Я во всю свою жизнь никогда не видал от него ни одного проявления нежности.

Целовать детей он не любил и, здороваясь, делал это только по обязанности.

Понятно поэтому, что и по отношению к себе он не мог вызывать нежности и что сердечная близость у него никогда не сопровождалась никакими внешними проявлениями.

Мне, например, никак не могло бы прийти в голову просто подойти к отцу и поцеловать его или погладить ему руку.

Этому отчасти мешало и то, что я всегда смотрел на него снизу вверх, и его духовная мощь, его величина мешали мне видеть в нем просто человека, порой жалкого и усталого, — слабого старичка, которому так нужно было тепло и покой.

Это тепло могла давать отцу одна только Маша.

* ложного стыда (франц.).

Бывало, подойдет, погладит его по руке, приласкает, скажет ласковое слово, и видишь, что ему это приятно, и он счастлив, и даже сам отвечает ей тем же.

Точно с ней он делался другим человеком.

И почему Маша умела так сделать и никто другой и не смел этого пробовать?

У всякого из нас вышло бы что-то неестественное, а у нее это выходило просто и сердечно.

Я не хочу сказать, что другие близкие люди любили отца меньше, чем Маша, — нет, но ни у кого проявления этой любви не были так теплы и вместе с тем так естественны, как у нее.

И вот со смертью Маши отец лишился этого единственного источника тепла, которое под старость лет становилось для него все нужнее и нужнее.

Другая, еще большая ее сила — это была ее необычайно чуткая и отзывчивая совесть.

Эта ее черта была для отца еще дороже ласки.

Как она умела сглаживать всякие недоразумения. Как она всегда заступалась за тех, на кого падали какие-нибудь нарекания — справедливые или несправедливые, все равно.

Маша умела все и всех умиротворять.

Когда я узнал о том, что мой отец 28 октября ушел из дому, я прежде всего подумал: «Если бы жива была Маша...»

За последний год здоровье отца стало заметно ослабевать.

Несколько раз с ним делались какие-то необъяснимые внезапные обмороки, после которых он на другой день оправлялся, но временно совершенно терял память.

Видя в зале детей брата Андрея, которые в это время жили в Ясной, он удивленно спрашивал: «Чьи эти дети?», встретив мою жену, он сказал ей: «Ты не обидься, я знаю, что я тебя очень люблю, но кто ты, я забыл», — и, наконец, взойдя раз после такого обморока в залу, он удивленно оглянулся и спросил: «А где же брат Митенька?» (умерший пятьдесят лет тому назад)*.

* По этому поводу нельзя не вспомнить, что отец уговорился с Димитрием Николаевичем, что тот из них, который раньше умрет, придет навестить другого (см. гл. IV). (Прим. автора.)

На другой день следы болезни исчезали совершенно.

Во время одного из таких обмороков брат Сергей, раздевая отца, нашел у него маленькую записную книжечку.

Он спрятал ее у себя и на другой день, придя к отцу, передал ему, сказав, что он ее не читал.

— Ну, тебе-то можно было бы, — сказал отец, беря от него книжечку.

Этот дневничок, в котором отец записывал свои сокровенные мысли и молитвы, был заведен им «только для себя», и он никому его не показывал5.

После смерти отца я видел эту книжечку. Нельзя читать ее без слез.

Несмотря на громадный интерес этих предсмертных записок, я не буду приводить их содержания.

Мне было бы неприятно рассказывать то, что отец писал только «для себя».

Довольно уже говорит за себя тот факт, что такой дневник был заведен.

«Настоящий дневник».

«Настоящий» — потому, что все остальные его дневники, в которых он записывал свои отвлеченные (не личные) мысли и переживания, им не убирались и лежали открыто на его столе.

Их читали все, кто хотел, и не только читали, но некоторые «друзья» увозили их к себе и переписывали.

Из-за этого между моей матерью и «друзьями» возникла глухая и тяжелая борьба, кончившаяся тем, что отец завел себе этот новый, «свой» дневничок.

Ему нужна была своя «святая святых», куда бы никто не мог вторгнуться, и это «свое» он прятал в голенище сапога.

В последний раз я был в Ясной Поляне в начале осени.

Отец, как и всегда, встретил меня ласково и приветливо.

Когда кто-нибудь из нас, сыновей, приезжал, он всегда бывал рад и встречал нас каким-нибудь приятным приветствием.

Или скажет, что он недавно меня во сне видел, или что он поджидал именно меня, потому что остальные, все

недавно были, — одним словом, всегда выходило так, что приезд в данную минуту приходился как раз кстати.

Хотя я уже отчасти привык к недомоганиям отца, но в этот раз мне его слабость особенно бросилась в глаза.

И не так слабость физическая, как какая-то сосредоточенность и отчужденность от всего внешнего мира.

У меня от этого свидания осталось очень грустное воспоминание.

Как будто отец избегал разговоров; как будто я чем-то перед ним провинился.

Вместе с тем меня поразило ослабление его памяти.

Хотя я уже около пяти лет служил в Крестьянском банке и он это прекрасно знал — настолько, что даже воспользовался одним из моих рассказов из моей служебной практики для своей статьи6, которую он в это время писал, — но он в этот раз забыл об этом и спросил, где я служу, чем я занимаюсь?

Вообще он был рассеян и как-то обособлен.

Странно, что наступившее в отце резкое ослабление памяти проявлялось только по отношению к людям и фактам.

В писательской же его работе этого не было, и все, что было им написано до самых последних дней его жизни, отличается все той же, свойственной ему логичностью и силой.

Быть может, он и забывал мелочи жизни только потому, что был слишком погружен в свою отвлеченную работу.

В октябре моя жена была в Ясной Поляне и, вернувшись оттуда, рассказала мне, что там происходит что-то неладное: «Мать нервна, отец в молчаливом и подавленном настроении».

Я был занят службой, но решил первый же свободный день посвятить на поездку к родителям.

Я приехал, когда в Ясной отца уже не было.

Двадцать восьмого октября 1910 года я был в Москве и вечером узнал по телефону от брата Сергея, что им получена из Ясной Поляны тревожная телеграмма, требующая его немедленного приезда. Мы выехали в двенадцать часов ночи и рано утром были уже на станции Козловке-Засеке.

От кучера Адриана Павловича мы узнали, что отец накануне утром уехал по железной дороге и никто не знает, где он сейчас находится. Неизвестно даже, в какую сторону он поехал, — на север или на юг, так как в шесть часов утра, когда он был на станции Ясенки, одновременно отходят поезда и в то и в другое направление.

Это известие было для меня совершенно неожиданно, и я помню, как тут же меня испугало одно странное совпадение, на первый взгляд незначительное, но в данном случае показавшееся мне знаменательным.

Отец ушел из Ясной Поляны 28-го числа. Опять это роковое число, совпадавшее со всеми значительными событиями его жизни!

Значит, опять произошло в его жизни что-то решительное, что-то важное. Значит, он уже не вернетея! Отец не признавал никаких предрассудков, не боялся сам садиться за стол тринадцатым, часто вышучивал разные приметы, но число «28» он считал своим и любил его.

Он родился в 28 году, 28 августа. 28-го числа вышла в печать первая его книга «Детство и отрочество», 28-го родился его первый сын, 28-го была первая свадьба одного из его сыновей и вот, наконец, 28-го он ушел из дома, чтобы больше никогда не вернуться7.

Приехав в Ясную, мы застали там сестру Александру и братьев Андрея и Михаила.

В передней нас встретила мама, рыдающая, растерянная и жалкая. Весь этот день все мы ютились кучками по осиротевшим комнатам, снова и снова выслушивали рассказы о случившемся, делали предположения о том, где теперь может быть папа, может ли он вернуться, и обсуждали, что нам делать.

Ближайшая наша обязанность — это была забота о матери, состояние которой внушало нам серьезные опасения. Приехавший из Тулы по нашему вызову врач-психиатр посоветовал не оставлять ее одну и приставить к ней сестру милосердия. Было решено, что двое из нас в первое время должны остаться в Ясной.

Двадцать девятого октября сестра Саша готовилась ехать к отцу, но усиленно скрывала от нас, куда она поедет и когда выедет.

Измученный, больной физически и нравственно, отец поехал без цели, без ранее намеченного направления,

только для того, чтобы куда-нибудь скрыться и отдохнуть от тех нравственных пыток, которые сделались ему невыносимы.

— Взвесил ли папа, что мама может не пережить разлуки с ним? — спросил я у сестры Саши,

— Да, он считался и с этим, и все-таки он решил уйти, потому что считает, что хуже того положения, которое создалось теперь, быть не может, — ответила мне она.

Вечером мы написали отцу письма и передали их ей. На словах мы поручили ей передать отцу, чтобы он не беспокоился о мама, что мы ее бережем, а ее просили заботиться о нем и беречь его.

В эту же ночь я уехал к себе в Калугу.

Никто не сказал мне, куда уехал отец, но я был так уверен в том, что он в Шамардине у тети Маши, что на следующий же день я пошел к калужскому губернатору князю Горчакову и попросил его принять меры, чтобы козельская полиция не причинила отцу неприятностей из-за того, что у него не было с собой никаких документов.

Шамардино от Калуги в пятидесяти верстах.

В это время у меня в Калуге случайно стояла тройка лошадей. Моя жена настойчиво советовала мне тогда же сесть в экипаж и ехать к Марье Николаевне, ко я этого не сделал только потому, что я побоялся спугнуть оттуда отца.

Ему могло быть неприятно, что я узнал, где он находится.

После выяснилось, что я ехал от Засеки до Калуги в том же вагоне, в котором ехала моя сестра Саша.

Если бы я последовал совету моей жены, я мог бы приехать в Шамардино одновременно с ней или даже раньше, потому что сестра ехала по железной дороге окружным путем, через Тихонову пустынь и Сухиничи, а я проехал бы прямо без остановок.

Теперь я жалею, что я этого не сделал.

Через два дня я получил телеграмму, что отец лежит больной в Астапове.

Я сейчас же поехал туда.

Там я застал почти всю нашу семью, приехавшую из Ясной Поляны на экстренном поезде и поселившуюся на запасном пути в вагоне первого класса. Отец лежал

в маленьком красном флигеле, в квартире начальника станции.

Около него постоянно дежурили врачи, сестры Татьяна и Александра, брат Сергей и несколько еще лиц, им помогавшим.

Грустно вспомнить, что мне пришлось отказаться от того, чтобы в последний раз видеть отца во время его болезни. Когда я приехал, он был уже так слаб, что говорил с трудом и почти все время находился в полузабытьи.

Я не пошел к нему в Астапове почти по тем же причинам, почему я не поехал в Шамардино. Мне казалось, что, если отец меня увидит, он поймет, что все уже знают, где он находится, и мне больно было, перед его смертью, отнимать у него иллюзию того, что он исполнил свою мечту и скрылся.

Самый тяжелый вопрос, стоявший перед всеми нами во все время болезни отца, вопрос необычной важности, который, откровенно говоря, для меня до сих пор остается неразрешенным, — это следовало ли моей матери идти к отцу?

Все дни, с первого до последнего, этот вопрос обсуждался всеми нами на все лады, и кончилось все-таки тем, что моя мать взошла в комнату умирающего только тогда, когда он уже задремал в предсмертном сне и едва ли мог ее видеть. Многие думают, что моя мать не была допущена к отцу людьми, его окружавшими.

Это неверно.

Когда с отцом говорил брат Сергей, он продиктовал матери телеграмму, в которой он просил ее не приезжать к нему, потому что он чувствует себя настолько слабым, что свидание с ней может быть для него «губительно».

Эту телеграмму брат принес в наш вагон и передал ее матери.

Как было после этого идти к нему?

В другой раз сестра Татьяна завела с ним разговор о мама. Говоря о ней, он страшно волновался, а когда Таня стала его успокаивать, он сказал ей, что это «важно», что это «самое важное» теперь.

Таня спросила его тогда, хочет ли он видеть мама?

Он промолчал.

В это время при отце было шесть человек врачей, из которых пятеро — старые друзья нашего дома.

Их единогласное мнение, как врачей и как близких друзей, было таково: волнение для Льва Николаевича настолько опасно, что оно может его убить.

Пока есть еще надежда на его спасение, надо его от всякого волнения ограждать. Софья Андреевна должна к нему взойти только в том случае, если он сам этого пожелает.

Как ни жестоко казалось нам такое решение, но не подчиниться ему было невозможно.

Это было ясно для всех нас.

Моя мать страшно этим мучилась, но делать было нечего.

Каждый час, а иногда и чаще, днем и ночью, кто-нибудь из нашего вагона бегал к красному домику, стучался в форточку комнаты, где сидели дежурные, и возвращался назад с известиями о ходе болезни.

Сколько раз я сам, ведя свою мать под руку, подходил с ней к этой форточке, подолгу простаивал у окна и вместе с ней переживал тяжелые минуты ее мучительного горя!

Вспоминая прошедшее, мне иногда кажется, что нами была сделана одна ошибка: быть может, следовало тогда же, в первые же дни болезни отца, сказать ему, что мама здесь, в Астапове.

При его ослабленном сознании это могло бы его огорчить, потому что это отняло бы у него иллюзию того, что он скрылся,— но, быть может, это было бы лучше.

Лучше, потому что это была бы правда, которую, как мне теперь кажется, мы не имели права скрывать от умирающего.

А если он не вызвал ее из Ясной, жалея ее и боясь ее волновать?

Быть может, даже он думал, что она больна и не в состоянии приехать.

Трудно сказать, как следовало поступить в данном случае.

Несомненно только то, что было сделано так, как казалось лучше для отца.

И то, что моя мать безропотно подчинилась убеждениям врачей, было с ее стороны тяжелой искупительной жертвой, значение которой ценить не нам.


Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ГЛАВА XXVI Крымская болезнь отца. Отношение к смерти. Желание пострадать. Болезнь матери| ГЛАВА XXVIII Тетя Маша Толстая

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)