Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Обладать 15 страница

Обладать 4 страница | Обладать 5 страница | Обладать 6 страница | Обладать 7 страница | Обладать 8 страница | Обладать 9 страница | Обладать 10 страница | Обладать 11 страница | Обладать 12 страница | Обладать 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Уважаемый мистер Падуб.

В дому, откуда я пишу, печаль, и мне придётся быть немногословной: у меня на руках беспомощная больная, бедняжка Бланш; совершенно измученная чудовищными головными болями и приступами дурноты, она лежит пластом, не в силах закончить работу, а работа для неё - это жизнь. Сейчас она пишет картину, изображающую Мерлина и Вивиан в миг её торжества - когда она произносит заклинание, от которого волшебник, подпав её чарам, погружается в беспробудный сон. Мы очень надеемся, что картина удастся: всё в ней смутный намёк, повсюду внятность отделки, - но Бланш так расхворалась, что сделалась к работе неспособна. Моё здоровье не лучше, но я приготовляю себе лечебные отвары, прикладываю ко лбу мокрые платки - лечусь как могу.

От прочих домочадцев - служанки Джейн, пса Трея и канарейки Монсинъора Дорато - проку никакого. Джейн сиделка старательная, но неумелая, пёс же Трей только слоняется по дому, а в глазах не сострадание, а укор: что же это никто не погуляет с ним в парке, не пошвыряет, чтобы он приносил, занятные палочки?..

Словом, письмо это будет не длинным.

Мне так отрадно, что Вы пишете о "Мелюзине" как о деле решённом которое осталось только исполнить.

Я хочу рассказать, как родился этот замысел. - Было это в далёком туманном прошлом, когда я, совсем ещё девочка, жила в доме моего дорогого батюшки - он в ту пору составлял Mythologie Francaise, великий труд, о котором я тогда имела неясные и несообразные представления. Но хотя я и не знала, что такое этот opus magnum* <Главное произведение (лат.).>, как в шутку называл его батюшка, зато твёрдо знала, что мой папа умеет рассказывать такие славные истории, каких не расскажет ни один другой папа - ни одна мама - ни одна нянюшка мыслимые и немыслимые. Когда на него находила охота рассказывать, он, бывало, говорил со мною совсем как Кольриджев Старый Мореход* <Заглавный герой поэмы С.Т. Кольриджа "Сказания о Старом Мореходе".> (мой горячо любимый знакомец с малых лет - благодаря батюшке). А ещё он, бывало, беседовал со мною как с собратом-учёным, подвизающимся на одном с ним поприще, с человеком теоретического ума и обширных сведений - причём беседовал на трёх или четырёх языках, ибо размышлял он на французском, английском, на латыни и, разумеется, на бретонском. (Размышлять на немецком - по причине, о которой я скажу дальше, - он не любил, но умел и, когда понуждали обстоятельства, думал и по-немецки.) Он часто - очень часто - рассказывал мне историю про Мелюзину: по его словам, само существование подлинно французской мифологии весьма сомнительно, однако если она всё же существовала, то повесть о Мелюзине одна из её вершин, одна из ярчайших звёзд на её небосклоне. Он мечтал сделать для французов то же, что сделали братья Гримм для немцев: изложить пред-историю народа так, как запечатлелась она в преданиях и легендах, выявить наидревнейшую мысль народную, подобно тому, как барон Кювье из нескольких костей, давших ему подсказку о предполагаемой соединительной ткани, при помощи догадливости и силою умозаключений составил облик мегатерия. Но тогда как Германия и Скандинавия - кладезь мифов и легенд, из которых и Вы заимствовали картины для своего "Рагнарёка", у нас, французов, только и есть что рассказы о нечисти, населяющей ту или иную местность, да бытовые истории о проделках деревенских плутов. - Да ещё бретонские - они же британские - сказания о короле Артуре и его рыцарях, и ещё друиды, о которых мой добрый родитель отзывался с таким уважением, и менгиры, и дольмены* <Менгир - вертикально врытый в землю длинный камень (4-5 м. и более), культовый памятник эпохи энеолита и бронзового века. Дольмен древнее (чаще всего III-II вв. до н.э.) погребальное сооружение в виде большого каменного ящика, накрытого плоской плитой.>, но ни гномов, ни эльфов - а они есть даже у англичан - мы не знаем. Правда, у нас есть dames blanches, fate bianche* <Буквально - "белые дамы" (франц., итал.).> - я это перевожу: "беляницы" - к которым, как полагал батюшка, можно некоторым образом причислить и Мелюзину, ибо она появляется как провозвестница смерти.,.

Как жаль, что Вам не довелось познакомиться с моим батюшкой. Вы бы нашли в нём восхитительного собеседника. Не было такого в интересующей его области, чего бы он ни знал, и всё это не мёртвые знания, а живые, яркие, такие важные для нашей повседневности. Лицо его - худощавое, морщинистое, вечно бледное - было всегда печально. Я думала, ему грустно оттого, что у французов нет своей мифологии - так вывела я из его речей. Теперь же мне кажется - это было от неприкаянности: он, которого больше всего на свете занимали хранители домашнего очага, лары, и пенаты, - не имел родного дома.

Сестра моя София к этим предметам была равнодушна. Её привлекало всё, что привлекает женщину: всякие красивые вещи. Читать она не любила. Сестра тяготилась уединённостью нашей жизни, тяготилась ею и матушка, которая, выходя замуж, полагала, что всякий француз - непременно galant, светский лев. Лучше сказать, мне кажется, что она так полагала, потому что брак их оказался несчастлив... Но меня, однако, унесло в сторону. Вот уж третью ночь почти не смыкаю глаз - Вы, верно, скажете, что в мыслях у меня полный разброд - с чего это я вдруг вздумала вместо соображений о "Мелюзине" представить Вам своё жизнеописание? Но моя жизнь и поэма - они так переплелись. И притом я Вам доверяю...

Батюшка носил маленькие круглые очки в стальной оправе - поначалу когда читал, потом постоянно. Ничего не знаю приветливее, покойнее и успокоительнее этих холодных кружков; глаза в них смотрели подводным взглядом: большие, печальные, полные затаённой нежности. Мне захотелось сделаться его секретарём, и я упросила его выучить меня греческому, латыни, французскому и бретонскому - да и немецкому заодно. Батюшка учил немецкому, правда, с неохотой - однако не затем, зачем я хотела: ему просто нравилось, как быстро я схватываю и как легко усваиваю его объяснения.

Но довольно про папа. В последнее время мне так без него тоскливо, так его недостаёт - оттого, должно быть, что я всё не могу начать свою поэму. Неспроста...

Выдержка из Парацельса, что Вы привели, мне знакома. Вы со своею обычной сметливостью угадали: мне в самом деле интересны другие облики феи Мелюзины. У неё две ипостаси: Невиданное Чудище - и отчаянно гордая и любящая искусница. Неожиданное слово, но более точного не подобрать: к чему бы она ни прикасалась, всё удавалось нельзя лучше. - Возведённые ею дворцы стояли прочно, кладка была безупречная, камень к камню - и хлеба у неё в полях урождались на славу. Батюшка записал предание о том, что даже фасоль в Пуату завезла Мелюзина - выходит, она дожила до XVII века, потому что, как он доказал, прежде этого времени фасоль в Пуату не выращивали. Не значит ли это, что она была не просто какой-то нежитью, но как бы богиней плодородия, французской Церерой - или, если обратиться к близкой Вам мифологии, фрау Хольдой, богиней весны Фрейей, Идунн с её золотыми яблоками?* <Хольда - персонаж германской низшей мифологии. Фрейя - в скандинавской мифологии богиня плодородия, любви и красоты. Идунн ("обновляющая") - в скандинавской мифологии богиня, обладательница чудесных яблок, благодаря которым боги сохраняли вечную молодость.>

Потомство её - в тех и правда было что-то от чудищ. Таким был не только Жоффруа Большой Зуб - или Кабаний Клык - но и те, что сделались королями Кипра и Армении: у кого уши наподобие ручек кувшина, у кого лишний глаз.

А трёхглазый Орриблъ, Ужасный Отпрыск, убить которого строго-настрого наказала она Раймондину перед самой своею метаморфозой - как полагаете Вы о нём?

В поэме - если я всё же примусь за неё, - я хочу взглянуть на события отчасти глазами самой Мелюзины. Однако это будет не рассказ от первого лица - какой, должно быть, написали бы Вы, - переселив себя в её душу. Я постараюсь увидеть её несчастным созданием - могущественным и хрупким постоянно страшащимся вновь раствориться в воздушном пространстве - вне вечном, обречённом когда-нибудь уничтожиться воздухе...

Меня зовут. Больше писать не могу. Надо скорее запечатать, что получилось - а получилась, боюсь, слезливая жалоба, лепет выздоравливающего. - Снова зовут. - Кончаю. Искренне Ваша.

Уважаемая мисс Ла Мотт.

Надеюсь, Вы и домашние Ваши уже здоровы и работа - "Мерлин с Вивиан", "Мелюзина", всё сильнее меня пленяющая, - идёт как ни в чём не бывало. - Я почти дописал поэму о Сваммердаме. Вчерне она уже завершена. Теперь я знаю, что в неё войдёт, а что придётся, как ни прискорбно, вовсе выпустить, и когда я поправлю несчётное множество погрешностей, первый же беловой список будет предназначен для Вас.

Бегло начертанный Вами портрет Вашего батюшки очаровал меня и растрогал. Я всегда преклонялся перед его обширнейшими познаниями и то и дело читаю и перечитываю его труды. Вот отец для поэта! Лучше и быть не может! Раз уж Вы упомянули Старого Морехода, осмелюсь полюбопытствовать: не отец ли выбрал Вам имя и не выбрано ли оно с оглядкой на героиню незаконченной поэмы Кольриджа? Я не имел ещё случая рассказать Вам - хотя рассказываю об этом всем и каждому, с таким же постоянством, с каким милейший Крэбб распространяется про нахождение бюста Виланда, - что мне довелось однажды слышать Кольриджа. Как-то раз - я был тогда молод и зелен - меня возили в Хайгейт* <Хайгейт - район в северной части Лондона, где С.Т. Кольридж проживал с 1816 по 1834 год.>, и мне посчастливилось слышать этот ангельский (хоть и не без кичливости) голос, повествующий о существовании ангелов, о долговечности тиса, о том, как всё живое замирает в зимнюю пору (тут так и сыпались банальности вперемешку с истинно глубокими наблюдениями), о предчувствиях, об обязанностях человека (не о правах), о шпионах Наполеона, неотступно следивших за Кольриджем в Италии по его возвращении с Мальты, о снах правдивых и снах обманчивых. Вроде бы о чём-то ещё. О "Кристабель" - ни звука.

А я - молодо зелено! - просто извелся, оттого что не могу вставить хоть слово в этот блистательный, льющийся разливчатым потоком монолог - не могу показать, что и в таком обществе не ударю в грязь лицом - не могу обратить на себя внимание. Не знаю уж, о чём бы я стал говорить, представься мне такой случай. Скорее всего, разразился бы каким-нибудь вздором, пустословием - затеял бы бесцельный учёный спор о его взглядах на Святую Троицу либо изъявил бы нецеломудренное желание узнать, чем же закончится "Кристабель". Для меня хуже нет чем оставаться в неведении относительно развязки. Я готов читать до конца самую несусветную гиль, лишь бы утолить эту мучительную жажду, даже если питьё придётся не по вкусу, и тем довершить дело, за которое не стоило бы и приниматься. Имеете ли и Вы такое обыкновение? Или Вы более взыскательная читательница? Способны ли Вы, убедившись, что книга не заслуживает внимания, отложить её в сторону? Есть ли у Вас какие-либо собственные соображения о возможной развязке повести о Кристабель великого С.Т.К.? - поэмы, дразнящей воображение, ибо, как во всякой превосходной повести, догадаться, каков будет исход, невозможно; исход у истории, без сомнения, имеется, но нам его уже не узнать: разгадку унёс с собой медлительно-отрешённый и сбивчивый в замыслах автор, и нет ему дела до нашего досадливого недоумения.

Идею Вашей "Мелюзины" я отчасти уразумел, но не решаюсь высказаться о ней, а то как бы Ваша мысль - сбитая с ясного пути моим толкованием либо от досады на мою непонятливость - не получила иного направления.

Миф о Мелюзине, словно бы говорите Вы, в особенности чарует нас тем, что будучи фантастичен, причудлив, ужасен, населён демоническими существами, в то же самое время погружён в быт, как история о житейском как лучшая из таких историй, - изображает домашние заботы, устроение обществ, зарождение скотоводства, обычную материнскую любовь.

Не судите меня строго, если моя дерзкая догадка оказалась не верна. Уже и теперь видно, что писания Ваши обнаруживают талант такого рода, который способен выразить оба эти несходные начала, так что история о Мелюзине будто нарочно для Вас придумана - будто ждёт не дождётся, когда Вы - именно Вы - её расскажете.

Ваши сказки и ювелирной работы стихи доказывают, что зрение и слух у Вас поразительно приметливы к житейскому, к повседневным мелочам - таким, к примеру, как постельное бельё, как тонкости белошвейного мастерства, как домашние занятия вроде дойки, - отчего взгляду обычного мужчины мир мелких хлопот по хозяйству предстаёт как откровение о рае.

Но Вам этого не довольно... В вашем мире гнездятся безмолвные тени... бродят страсти... плещут крыльями смутные страхи... обитатели более зловещие, чем какой-нибудь там нетопырь или ведьма на помеле.

Иными словами, Вам под силу изобразить несокрушимый донжон замка Лузиньянов - каким он вписался в жизнь знатных господ и госпож и крестьян на красочных миниатюрах старинного часослова - и под силу же передать разносящиеся в воздухе голоса - стенания - песни сирен - беспредельную скорбь, что криком летит сквозь года.

Каково-то будет Ваше мнение обо мне теперь? Я ведь писал Вам, что не могу размышлять, не воображая предмета своих размышлений, не явив его образ внутреннему зрению и слуху. Оттого, как я рассказывал, и представляется мне так ясно дверь Вашего дома, недоступная моему взгляду терраса, пышно увитая клематисом - с такими вот тёмно-фиолетовыми лепестками - и плетистой розой в мелких цветочках. Ещё я отчётливо вижу Вашу гостиную и двух безмятежных её обитательниц, занятых... нет, пожалуй, не плетением кружев, а чтением. Чтением вслух: что-нибудь из Шекспира или сэра Томаса Мэлори. А в филигранной башенке - Монсеньор Дорато, лимонные перышки. И пёсик Ваш, тут же... какой он, кстати, породы? Попробую угадать: должно быть, королевский спаниель. Да-да, теперь я до боли явственно различаю: одно ухо шоколадного цвета, по всему хвосту висячая шерсть. А может, он и не спаниель, а маленькая гончая млечной масти, какую держали в таинственной комнате дамы из стихотворения сэра Томаса Уайетта*. Не вообразится мне никак только Джейн, но может быть, явится и она. Зато как же внятно слышится запах Ваших лечебных отваров - не разберу, правда, что это: вербена, липовый цвет или земляничный лист, который моя матушка считала первым средством от мигреней и телесной слабости.

Но окидывать нескромным внутренним взором ни в чём не повинную мебель, обои, я не смею, - не смею простирать своё любопытство на Вашу работу, писания. Вы станете пенять мне, что я пытаюсь написать "Мелюзину" за Вас, но это не так: просто моя злополучная склонность побуждает меня представлять, как напишете её Вы - и мне видятся в высшей степени заманчивые возможности. Вот, скажем, едет и едет по просеке под кружевною сенью таинственного Броселиандского леса* <Броселиандский лес - местность, упоминаемая во многих рыцарских романах. Его отождествляют с лесом близ Плоэрмаля на юге полуострова Бретань.> всадник. Так, думаю, она это изобразит - так начнёт она поэму. Но при этом понимаю: на самом деле Вы напишете так, как никто другой не напишет, и все мои домыслы просто бесцеремонность. Что мне сказать? Никогда ещё не испытывал я соблазна поговорить с другим поэтом о тонкостях своей - или его - работы. Я всегда шёл своим путём, ни на кого не оглядываясь. Но вот появились Вы - и я сразу почувствовал: тут всё должно быть подлинным или не быть вовсе - третьему не бывать. И теперь я говорю с Вами - нет, не говорю: пишу - говорю на письме, вот ведь смешение-то - говорю, как говорил бы с теми, кто сильнее всего занимает мои мысли: с Шекспиром, с Томасом Брауном, с Джоном Донном, с Джоном Китсом - и оказывается, что я, обыкновенно наделяющий своим голосом мертвецов, теперь самым непростительным образом наделяю им Вас, живую. Сочинитель монологов, можно сказать, силится, сколотить диалог, присвоив право говорить за двоих. Простите меня.

Если бы в самом деле завязался диалог! - Впрочем, это совершенно зависит от Вашего желания.

Уважаемый мистер Падуб.

Хорошо ли Вы разочли, на что меня подбиваете? Я не о том, чтобы моя Муза лёгкою стопою следовала Вашей подсказке - этому я буду противиться, покуда бессмертное не встретит смертный час, а такое невозможно, разве что оно растворится в воздухе. Но, громоздя мысли и фантазии, как Пелион на Оссу, Вы совсем не щадите мою скромную добросовестность: сядешь написать Вам достойный ответ, глядь - уж и утро прошло. - Вот тебе и поставила створаживаться сливки, вот и принялась за "Мелюзину"!

И всё же - пишите: пусть творожников выйдет меньше, чем нужно, пусть письмо получится отрывочным и коротким, пусть "Мелюзина" подождёт ещё один - не прошедший впустую - день, - худо-бедно, а всякое дело движется.

Вы пишете, что не представляете себе Джейн. Кое-что про неё я расскажу. Джейн сластёна - ужасная сластёна. Не может пройти мимо буфетной, гае стоит молочное желе - или аппетитные миндальные пирожные - или блюдце с коньячными вафлями, - без того, чтобы не отхватить кусочек на пробу, не зачерпнуть ложечку, не оставить следа своих чревоугоднических поползновений. Совсем как Ваша покорная - по части писания писем. Говоришь себе: "Пока не доделаю это, пока не начну то, за письмо не сяду", а в голове уже вертятся ответы и на то, и на другое, и на третье, и наконец решаешь: "Развязаться сперва с этим спором (отведать сперва этого лакомства) - и можно будет, выкинув всё из головы, преспокойно заниматься своим делом..."

Нет уж, изъясняться иносказаниями - такая неучтивость. Просто мне захотелось показать, что я не выдумка Ваша и сделаться Вашею выдумкой мне не грозит: на этот счёт и Вы и я можем быть совершенно спокойны. Что же до кресел и обоев - воображайте себе всласть - представляйте их какими Вашей душе угодно, а я стану время от времени подпускать тонкие намёки, чтобы покрепче Вас запутать. Про клематис и розы ничего не скажу, но у нас есть очень красивый боярышник, совсем недавно закурчавившийся, весь в розовых и кремовых цветках, источающих запах миндаля, сладкий-пресладкий - приторно сладкий - сладкий до нестерпимости. Где растёт этот куст, старый он, молодой ли, большой или маленький - этого я Вам не открою, и представить его в истинном виде - райским древом, таящим угрозу (ветки боярышника нельзя вносить в дом) Вам не удастся.

Но пора мне сосредоточиться и обратить разбегающиеся мысли на важные предметы, о которых Вы пишете, иначе мы с вами увязнем в словесной мишуре, фантазиях и пустопорожних рассуждениях.

Я тоже однажды видела С.Т.К. Я была ещё совсем маленькая, и его пухлая рука лежала на моих золотистых кудряшках, а голос его говорил что-то про их льняную бледность. Он произнёс - или мне после придумался этот голос и эти слова - я, должно быть, как и Вы, не могу без работы воображения, не могу не додумать прошлое, - так вот, кажется, он произнёс: "Красивое имя. Дай-то Бог, чтобы оно не принесло несчастья". Это единственное указание на развязку поэмы "Кристабель": героине суждены испытания - впрочем, об этом и так нетрудно догадаться, труднее - если вообще возможно - угадать, как удаётся ей в конце концов обрести счастье.

Теперь мне придётся переменить свой обычный тон. Теперь мне придётся говорить всерьёз, а не порхать с предмета на предмет, развлекая Вас заливистыми трелями и салонным щебетом. Стало быть, Вы - притворно или вправду - опасаетесь, что ваши раздумья о "Мелюзине", о моём поэтическом даровании, о том, что может выйти из-под моего пера, придутся мне не по вкусу? Что за вздор! Вы прочли мои мысли, показали мне, к чему же лежит моя душа - и всё это без навязчивости, словно меня саму осенило. В ней, в моей Мелюзине, и впрямь гармоническое, человеческое уживается с неистовым, демонским - она, как Вы заметили, и созидательница очагов и бесовка-разрушительница. (И прибавьте - женщина: вот о чём Вы совсем не пишете.)

Я не подозревала, что Вы читаете такие безделки для детей, как "Сказки, рассказанные в ноябре". Сказки эти в первую очередь батюшкины, их рассказывают только - только! - в сумрачные месяцы, для которых они и предназначены. Батюшка говаривал, что исследователи и собиратели преданий, приезжающие в Бретань летом - когда море бывает улыбчиво и туман уползает ввысь, открывая почти что сияющие гранитные утёсы - в эту пору едва ли найдут, чего ищут. Настоящие сказки рассказываются только хмурыми вечерами - по миновании Туссена, Дня Всех Святых. И ноябрьские сказки самые страшные: про замогильных выходцев, про нечистую силу, про дурные предзнаменования, про Владыку воздушной стихии. И про ужасного Анку* <Анку - по бретонским поверьям посланец смерти. Считалось, что анку становится человек, умерший в какой-то местности последним в году.>, правящего ужасной своей повозкой. Бывает, путник, забредший тёмною ночью на глухую пустошь, слышит за спиной скрип, стон, скрежет: это катит повозка анку, а на ней навалены грудой, болтаются через край мёртвые кости. На козлах - костяк человечий, только пустые глазницы чернеют из-под огромной шляпы. Это, заметьте себе, не Смерть, но подручный Смерти, и несёт он с собою косу лезвием не внутрь, для жатвы, а наружу, для... для чего? (Так и слышу голос батюшки, вопрос из вечернего сумрака: "Для чего?" Может быть, вы посчитаете мой рассказ недостаточно ярким - так ведь нынче не время: дни всё длинней и длинней, и на опенившейся цветами ветке боярышника поёт-заливается дрозд.) Вот если мы ещё будем писать друг другу в ноябре полно, стоит ли? - хотя отчего же не стоит? - тогда "я могла бы поведать такую повесть"* <У. Шекспир, "Гамлет", I, 5. Перевод М. Лозинского.>, какая была бы совершенно во вкусе моего батюшки - и поведаю. С исходом ноября наступает пора сказок подобрее, о Рождестве Господа нашего. - Вы, может быть, помните: у бретонцев есть поверье, что в этот святой день животные в конюшнях и коровниках получают дар речи - но слушать, что говорят эти мудрые и невинные твари, человеку заказано, иначе - смерть.

И не пишите мне больше, что Ваше внимание к моей работе будто бы навязчиво. Как видно, при всём Вашем знании большого мира, куда я так редко заглядываю, Вам, мистер Падуб, неизвестно, как принимают там произведения женского пера, тем более - как в нашем случае - пока лишь задуманные произведения. Лучший отзыв, на какой можно надеяться: "Каково! Для женщины - отменная работа". Да притом ещё не всякого предмета дозволено нам касаться, не всё дозволено знать. Спору нет, наш ограниченный кругозор и возможно недостаточная бойкость ума не сравнятся с умственным горизонтом и величием мысли мужчины - иначе и быть не может. Но я не менее твёрдо убеждена, что очерченные границы нам сегодня тесны. Мы больше чем просто ревнительницы благочестия, сосуды праведности, мы размышляем, чувствуем, читаем - да-да, читаем. Вас-то наша страсть к чтению, как видно, не удивляет, а ведь от многих я вовсе скрываю, сколь обширны мои - из вторых рук полученные - знания о затейливости человеческой натуры. И причина, отчего я всё продолжаю эту переписку, верно и состоит в этом Вашем неведении - искреннем ли, напускном ли - касательно того, что, по общему мнению, надлежит знать и иметь женщине. Это неведение мне - как крепко вросший в край пропасти куст - тому, кто висит, вцепившись в него, над бездной: вот за что я держусь, вот чем я держусь.

Я хочу рассказать Вам одно происшествие - вернее и не хочу - потому что мне даже вспомнить о нём больно - и хочу - чтобы показать, как я Вам доверяю.

Как-то раз я с замиранием сердца составила подборку не самых длинных своих стихов - получилась небольшая пачка - и послала их одному великому поэту - которого я здесь не назову: написать его имя рука не поворачивается - послала с вопросом: "Поэзия ли это? Есть ли у меня... голос?" Поэт был любезен: ответ не заставил себя ждать. В нём было сказано, что мои стихи - милые вещицы, хотя и не совсем правильные в рассуждении формы и не всегда согласные с понятиями о хорошем тоне. О моём сочинительстве поэт отзывался не без одобрения, считая его достойным занятием на то время, пока у меня не появятся - по точному его выражению "более приятные и важные обязанности".* <Описанное происшествие напоминает факт из биографии Шарлотты Бронте, в 1837 году пославшей одно из своих стихотворений поэту-лауреату Р. Сати и получившей подобный ответ.> Откуда, мистер Падуб, откуда после такого суждения возьмётся охота обзавестись подобными обязанностями? Вы поняли самое это выражение: "жизнь языка". Вы понимаете - "лишь три таких мне повидать случилось"* <Источник цитаты не установлен.> - что потребность записывать слова - то есть, конечно, записывать увиденное, но и слова тоже, в первую очередь слова: они вся моя жизнь, вся жизнь - так вот, эта потребность - она сродни тому, что испытывает паучиха, отягощённая бременем шёлка, из которого ей должно плести нити; шёлк - это жизнь её, кров, спасение, это снедь её и питьё, и если шёлковую сеть повредят, оборвут, что ещё останется паучихе, как не приняться вновь за плетение, не взяться сызнова за сооружение сети? "Она, скажете Вы, - существо терпеливое". - Да, терпеливое. - "И притом дикое". Такова её натура. Она должна плести, понимаете? Иначе она умрёт от преизбыточества.

В этот раз больше писать не могу. Слишком много всего на душе, слишком много я Вам открыла, и если я перечитаю эти листы, не станет духу их отослать. Пусть отправляются как есть, неправленые, во всей своей неприглаженности. - Храни и благослови Вас Господь.

Кристабель Ла Мотт.

Любезный друг.

Вы ведь позволите мне называться Вашим другом? Вот уж два или три месяца мои заветные мысли предпочитают Ваше общество всякому другому, а где мои мысли, воистину там и я - даже если мне, как боярышнику, определено оставаться за порогом. Пишу второпях - и не с тем чтобы ответить на последнее, пространнейшее из Ваших писем, а желая поделиться одним видением, покуда оно ещё сохраняет дух необычного. Ответ я напишу непременно, за ответом дело не станет, теперь же, пока не пропала решимость, должен Вам кое о чём рассказать. Любопытно? На это я и надеялся.

Прежде всего, должен сознаться, что видение посетило меня в аллее Ричмондского парка. Хотя - отчего же "сознаться"? Разве поэт, джентльмен не волен отправиться на верховую прогулку с приятелями куда пожелает? Но когда меня с друзьями пригласили для моциона проехаться в Ричмондском парке, в душе у меня шевельнулась тревога, словно какое-то бессловесное заклятие сделало эти рощи и зелёные лужайки запретными - запретными, как Ваше жилище, как Шалотта для рыцарей* <Героиня поэмы А.Теннисона "Владычица Шалотта" одиноко живёт в башне на острове Шалотт близ Камелота. Под страхом проклятия она не смеет даже выглянуть в окно и ткёт узорчатые изображения внешнего мира, глядя на его отражение в зеркале. Случайно увидев в окно проезжавшего мимо рыцаря Ланселота, Владычица Шалотта влюбляется в него и гибнет от любви.>, как спящий лес из сказки, обросший по опушкам колючим шиповником. В сказках же, как Вам известно запреты на то и даны, чтобы их нарушать, и притом всенепременно - как случилось в Вашей истории про Мелюзину, к несчастью для непослушного рыцаря. Может статься, если бы не приманчивый блеск недоступного, недозволенного, я бы в парк и не поехал. Должен, правда, заметить, что, как джентльмен XIX века, я не считал себя вправе фланировать близ Вашего клематиса, роз или опененного цветами боярышника, хотя мог бы прогуливаться беспрепятственно и беззаботно: мостовая - владение общее. Однако я не променяю воображаемый дом среди роз на реальность, пока меня в него не пригласят. Хоть этого мне и не дождаться. Итак, я ехал по парку, размышлял о тех, кто жительствует неподалёку от его железных ворот, и воображал, как за тем или другим поворотом вот-вот мелькнёт и исчезнет, подобно Вашим беляницам, отчасти знакомая шаль или шляпка. Я уже было досадовал на Вашего доброго квакера, чьи пресные "теллурические условия" располагают к себе скорее, чем поэтические нравоучения Р. Г. Падуба...

Как подобает образцовому рыцарю в образцовой сказке, я, погрузившись в задумчивость, ехал в стороне от спутников. Путь мой лежал по дернистой аллее, где стояло такое безмолвие, что Вы приписали бы его колдовству. Когда мы сюда добирались, в парке бушевала весна: мы спугнули семейку кроликов, притаившихся в зарослях папоротника, который только-только выбрасывал сочные листья; свёрнутые спиралью, они ещё не совсем распрямились и походили на новорождённых змеек, то ли чешуйчатых, то ли пернатых. Чёрные вороны деловито и важно расхаживали там и сям, долбя иссиня-чёрными треугольными клювами корни. Взмывали жаворонки, пауки раскидывали блёсткие геометрические тенёта, порхали бабочки, носились, замирая в полёте, синие стрелы-стрекозы. С лёгкостью несказанной плыла в вышине подхваченная порывом ветра пустельга, зорко озирая залитую солнцем землю.

Итак, я, одинокий всадник, всё углублялся в туннель аллеи, не вполне понимая, куда я попал, и ничуть из-за этого не тревожась, не вспоминая про спутников и даже не задумываясь о том, что неподалёку живёт... некто из друзей. Аллея была буковая, на ветках ярко блистали едва начавшие лопаться почки, облитые новым - обновленным - светом, алмазной дрожью; глубину же аллеи заволакивал сумрак, и аллея казалась безмолвным нефом собора. Птицы молчали, или, может быть, я их не слышал: не выстукивал дятел, не пели, не сновали по веткам дрозды. Я вслушивался в сгущавшуюся тишину, а конь мой мягко ступал по волглой после дождя подстилке из буковых орешков - не хрустящей, но и не чавкающей от сырости. Мною владело знакомое - мне по крайней мере знакомое - чувство, будто мой путь, узкий, устланный сквозными тенями, расстилается равновидно и впереди и позади; будто я - это и я вчерашний и я завтрашний, всё вместе, в одном лице, - и я проезжал этот путь с полным своим безразличием, ибо всё едино, к цели я еду, или от цели, или не еду вовсе. Для меня такие минуты - поэзия. Не поймите меня превратно: я не про сусальные "поэтические минуты", а про мгновения, придающие всему стройность. - Под стройностью я разумею, конечно, и стихотворный размер и звучание, но не только их, а ещё и стройность, которую создают некие линии жизни, пронизывающие нас на своём равновидном пути от Начала к Концу. Ну как мне это Вам объяснить? И для кого же, как не для Вас, попытаться мне описать неописуемое, неуловимо-неосязаемое? Вообразите чертеж, вроде того, что набросает Вам учитель рисования, чтобы дать более правильное понятие о перспективе: веер или туннель из сходящихся прямых линий, убегающих не в глухую черноту, не в Никуда, но к точке схода, в Бесконечность. А теперь представьте себе, что линии эти изображаются мягкими яркими листиками, бледным светом с голубой поволокой, стволами в мягких серых шкурах, высокими вблизи и чем дальше, тем ниже, этими вот самыми колеями в покрове редкой красы, тёмно-рыжем и сажисто-чёрном, торфяном, и янтарном, и пепельном; всё так отчетливо - и вместе с тем нераздельно, всё уводит туда - и всё недвижно... Не умею выразить... Ну да Вы, надеюсь, уже поняли...


Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Обладать 14 страница| Обладать 16 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)