Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Последняя фаза 3 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Общий знаменатель между Вейцманом и европейскими антисемитами — это ориенталистская перспектива, которая представляет семитов (или какую-то из подгрупп внутри этой группы) от природы лишенными тех качеств, которые необходимы человеку с точки зрения западных людей. Хотя разница между Ренаном и Вейцманом состоит в том, что последний уже ощущает за своей риторикой прочность социальных институтов, а первый — еще нет. Разве мы не находим в ориентализме XX века все то же самое вечное «миловидное детство» — ныне опрометчиво связываемое с наукой, с государством и всеми его институтами, — которое Ренан видел в неизменном способе бытия семитов?

Однако насколько возросла плата за поддержание этого мифа в XX веке! Он рисует нам образ араба, увиденного глазами «развитого» квазизападного общества. Сопротивляющийся иностранным колониалистам палестинец выглядит либо как тупой дикарь, либо как ничтожная в моральном и даже экзистенциальном отношении величина. По законам Израиля, только еврей обладает полными гражданскими правами и безоговорочной привилегией на иммиграцию. Арабы же, несмотря на то, что они живут на этой земле, имеют значительно меньше прав: они не могут иммигрировать, а если кому-то из них покажется, что они ущемлены, то это только потому, что они «менее развиты». В израильской политике в отношении арабов безраздельно правит ориентализм, как это ясно показал недавно опубликованный Отчет Кенига. Есть хорошие арабы (которые делают то, что им говорят), и есть плохие арабы (которые не подчиняются, а значит они террористы). Но больше всего таких арабов, которые, раз потерпев поражение, будут послушно сидеть себе за надежной линией укреплений, укомплектованной минимальным количеством человек. Считается, что арабы усвоили миф о превосходстве Израиля и не осмелятся больше атаковать. Стоит только бегло просмотреть книгу генерала Йехошафата Харкаби «Отношение арабов к Израилю», чтобы понять — как это восторженно представил Роберт Альтер в своем «Комментарии»,[378] — что арабский ум — развращенный, антисемитский по своей сути, склонный к насилию, неуравновешенный — может порождать одну лишь риторику, и ничего больше. Один миф подкрепляет и порождает другой. Оба они стóят друг друга и движутся к общей симметричной схеме: как от восточных людей, от арабов можно было бы чего-то ожидать, но как человеческие существа, они ни на что не способны.

Из себя, в себе самом, как набор убеждений, как метод анализа, ориентализм не способен к развитию. Более того, это настоящая доктринальная антитеза развития. Его центральным аргументом является миф об остановившихся в своем развитии семитах. Из этой матрицы исходят и прочие мифы, каждый из которых говорит нам, что семиты полностью противоположны западному человеку и потому непременно оказываются жертвами собственной слабости. При помощи концентрации событий и обстоятельств семитский миф в сионистском движении бифуркировал: одни, семиты, пошли по пути ориентализма, а другие, арабы, были вынужден идти по пути восточного человека. Всякий раз, когда речь заходит о шатре и племени, или когда идет речь о национальном характере арабов, непременно вытаскивают на свет этот миф. Власть, которой обладают эти инструменты, подкрепляется сформировавшимися вокруг них институтами. За каждым ориенталистом в буквальном смысле стоит поддерживающая шаткую власть система с учетом эфемерности распространяемых ориентализмом мифов. Эта система пронизывает собой каждый из институтов государственной власти. Писать об арабском восточном мире — это значит писать от имени всей нации и притом заниматься вовсе не идеологией, а говорить от лица неоспоримой и несомненной абсолютной истины, подкрепленной абсолютной силой.

В февральском номере «Комментария» за 1974 год опубликована статья профессора Гила Карла Элроя, озаглавленная «Хотят ли арабы мира?». Элрой — профессор политологии и автор двух работ: «Отношение к еврейской государственности в арабском мире» и «Образы конфликта на Среднем Востоке». Это человек, который профессионально обязан «знать» арабов, эксперт в области «имиджмейкерства». Его аргументы вполне предсказуемы: арабы хотят уничтожить Израиль, арабы сами признаются в своем ничтожестве (и Элрой нарочито обращается за подтверждением к египетским газетам, отождествляя при этом их с «арабами», как будто это одно и то же), и так далее с неослабевающим, но явно однобоким рвением. Центральным моментом его статьи — как и в предыдущих статьях других «арабистов» (синоним «ориенталистов»), вроде генерала Харкаби, которые специализируются на «арабском уме» — является рабочая гипотеза (если убрать всю не относящуюся к делу чушь) о том, кто такие арабы на самом деле. Другими словами, Элрой собирается доказать, что поскольку арабы, во-первых, все как один склонны к кровавой мести, во-вторых, психологически неспособны к миру и, в-третьих, от природы склонны к такому пониманию справедливости, которое на самом деле есть нечто прямо противоположное, им нельзя доверять и с ними нужно бороться так, как борются со смертельно опасной болезнью. В подтверждение своих слов Элрой приводит цитату из эссе Гарольда У. Глиддена (Glidden) «Арабский мир» (мы уже упоминали его в главе 1). Элрой считает, что Глиддену «очень хорошо» удалось «ухватить культурное различие между западным и арабским взглядом» на мир. Тут аргументы Элроя сходятся: арабы — безнадежные дикари, а потому этот авторитет в области арабского ума сообщает широкой аудитории, состоящей преимущественно из встревоженных евреев, что им следует, как и раньше, быть начеку. И все это он проделает в академической манере, беспристрастно и объективно, опираясь на свидетельства, почерпнутые у самих арабов (которые, как он уверяет с олимпийской спокойствием, «категорически исключают … подлинный мир») и из психоанализа.[379]

Можно было бы попытаться объяснить подобные заявления, признав, что существует еще одно скрытое, но тем не менее важное различие между ориенталистами и восточными людьми: первые пишут, а вторые выступают как предмет описания. Для последних основная роль — пассивность, тогда как для первых — это власть наблюдать, изучать и так далее. Как сказал однажды Роланд Барт, миф (и те, кто его увековечивает) может изобретать себя без конца.[380] Восточный человек представлен как фиксированный, стабильный, нуждающийся в исследовании, нуждающийся даже в знании о самом себе. Никакой диалектики нет и не нужно. Есть источник информации (восточный человек) и источник знания (ориенталист), или иначе, автор и предмет его исследования, во всем остальном остающийся инертным. Взаимоотношения между ними — прежде всего вопрос силы и власти, чему есть многочисленные примеры. Вот пример, взятый из работы Рафаэля Патаи «Золотая река — Золотой дороге».

Для того чтобы надлежащим образом оценить, что средневосточная культура с охотой примет из того необъятного богатства, которое предлагает ей западная цивилизация, прежде необходимо добиться хорошего и глубокого понимания средневосточной культуры. Те же условия необходимы для того, чтобы оценить возможный эффект благоприобретенных черт на культурный контекст ориентированных на традицию народов. Также следует изучить более глубоко, нежели прежде, пути и способы, при помощи которых можно было сделать новые культурные предложения привлекательными. Короче говоря, единственный способ, каким можно распутать гордиев узел сопротивления вестернизации на Среднем Востоке, заключается в изучении Среднего Востока, в получении более полной картины его традиционной культуры, достижении лучшего понимания происходящих ныне процессов перемен, более глубокого проникновения в психологию человеческих групп, взращенных в рамках средневосточной культуры. Дело это накладное, но результат, — достижение гармонии между Западом и примыкающими территориями, имеющими первостепенную важность, — того стоит.[381]

Метафоры, которыми наполнен данный пассаж (я выделил их курсивом), взяты из разнообразных видов человеческой деятельности — коммерции, садоводства, религии, ветеринарии, истории. Тем не менее каждый раз связь между Средним Востоком и Западом на самом деле определяется как сексуальная: как я говорил ранее при обсуждении творчества Флобера, существует исключительно устойчивая ассоциация между Востоком и сексом. Средний Восток сопротивляется, как и положено всякой девственнице, однако мужчина-ученый добивается успеха за счет того, что взламывает, пронизывает этот гордиев узел насквозь, несмотря на то, что «дело это накладное». «Гармония» — это результат завоевания, победы над девичьей скромностью. И уже ни в коем случае это не сосуществование на равных. Лежащее в основе этой ситуации отношения силы между ученым и предметом исследования по сути никогда не меняется: такое единообразие на руку ориенталисту. Изучение, понимание, знание, оценка, маскируемые льстивыми речами о «гармонии», на самом деле — это орудие завоевания.

Словесные операции в таких сочинениях, как работа Патаи (которая даже превзошла предыдущую его работу «Арабский ум»[382]) нацелены на сжатие и редукцию вполне определенного рода. Большая часть его параферналий носит антропологический характер — он описывает Средний Восток как «культурный регион», — но вот результат направлен на то, чтобы полностью искоренить плюрализм различий среди арабов (кем бы они на самом деле ни были) ради одного различия, а именно того самого, что отличает арабов ото всех остальных. В качестве предмета изучения и анализа их еще проще контролировать. Более того, подвергнув их такого рода редукции, легко можно допустить, легитимизировать и придать значимость всякой чуши, какую, например, можно найти в работе Санья Хамади (Sania Hamady) «Темперамент и характер арабов». Вот, например.

До сих пор арабы демонстрировали полную неспособность к дисциплине и единству. У них могут быть взрывы коллективного энтузиазма, однако они не способны к длительным и упорным коллективным действиям, которые обычно принимают без восторга. Они обнаружили недостаток координации и гармонии в организации и функционировании. Также они не проявили никакой способности к кооперации. Им чуждо всякое коллективное действие на общее благо или ради взаимной выгоды.[383]

Ее стиль говорит даже больше, чем собиралась сказать сама Хамади. Такие глаголы, как «демонстрировать», «обнаружить», «проявить», используются с косвенными дополнениями: кому арабы все это демонстрируют, проявляют и показывают? Да, очевидно, никому в особенности, но всем вместе. Это еще одни способ говорить, что эти истины самоочевидны только для привилегированного или подготовленному наблюдателя, поскольку Хамади нигде не приводит общедоступных свидетельств, подтверждающих ее наблюдения. Да и действительно, учитывая полную их бессмысленность, какие же могут быть тут свидетельства? Дальше — больше, ее тон становится еще более уверенным: «Им чуждо всякое коллективное действие». Категории становятся все более резкими, утверждения — все более непререкаемыми, а сами арабы полностью превращаются из народа в предмет для стилистических упражнений Хамади. Арабы существуют только как повод для деспотичного наблюдателя: «Весь мир — моя идея».

И так во всех работах современных ориенталистов: они полны самых причудливых измышлений, как, например, утверждение Манфреда Халперна: если все действия человеческого ума можно свести к восьми базовым операциям, то исламский ум способен освоить только четыре,[384] или утверждение Морро Бергера о том, что если в арабском языке такое место занимает риторика, то следовательно, арабы не способны к истинному мышлению.[385] Возможно, кто-то назовет эти утверждения по их структуре и функциям мифами, однако необходимо попытаться понять, какими императивами обусловлено их применение. Вот одна из таких попыток, конечно же, вполне спекулятивная. Генерализации ориенталистов весьма детализированы, когда речь идет о перечислении недостатков арабов, но оказываются куда менее подробными, когда речь заходит о том, чтобы проанализировать их сильные стороны. Арабская семья, арабская риторика, арабский характер, — несмотря на пространные описания ориенталистов, все это выглядит безжизненным, лишенным человеческих потенций, даже если те же самые описания обладают полнотой и глубиной благодаря широкому охвату предмета исследования. И вновь Хамади.

Итак, араб живет в тяжелой и неблагодарной среде. У него мало шансов развить свои потенции и определить достойную позицию в обществе; он слабо верит в прогресс и перемены и видит утешение лишь в загробном мире.[386]

То, чего араб не может добиться самостоятельно, следует искать в работах о нем. Это ориенталист прекрасно разбирается в его потенциях, он не пессимист, он способен определить позицию — свою собственную и араба. Возникающий перед нами образ араба как восточного человека — определенно негативный. Тогда зачем же, спросим мы, все эти бесчисленные посвященные ему работы? Что же удерживает ориенталиста, если только не любовь, — а это определенно не она, — к арабской науке, уму, обществу, его достижениям? Другими словами, какова природа араба, как она раскрывается в мифическом дискурсе о нем?

Прежде всего это два момента: численность и плодовитость. Оба качества в конце концов можно свести одно к другому, однако в целях нашего анализа их необходимо разделить. Почти без исключений во всех современных работах по ориенталистике (в особенности в сфере социологии) много говорят о семье, о доминирующей роли мужчины, о том, что влияние семьи пронизывает все общество. Типичный пример такого рода — работа Патаи. При этом немедленно проявляется молчаливый парадокс: ведь если семья — это такой институт, единственным средством от разрушения которого оказывается плацебо «модернизации», то придется признать, что семья продолжает воспроизводить себя, она плодовита и по-прежнему является источником существования арабов в мире. То, что Бергер называет «большой ценностью, которую мужчина придает своим сексуальным силам»,[387] означает скрытую силу, которая лежит в основе присутствия арабов в мире. Если арабское общество репрезентировано почти исключительно в негативных и по большей части пассивных терминах, его похищает и покоряет герой-ориенталист, то можно считать, что подобная репрезентация — это способ справиться с громадным разнообразием и потенциальной множественностью арабов, источник которой носит если и не интеллектуальный и социальный характер, то сексуальный и биологический. Тем не менее абсолютно нерушимым табу в ориенталистском дискурсе является положение, что к самой сексуальности следует относиться серьезно. На нее никогда в явном виде не возлагают вину за отсутствие успехов и «реальной» рациональности, которые вскрывают у арабов исследования ориенталистов. Однако, по моему мнению, это и есть недостающее звено в аргументации, чьей главной целью является критика «традиционного» арабского общества, как у Хамади, Бергера и Лернера. Они признают силу семьи, подчеркивают слабость арабского ума, отмечают «важность» Восточного мира для Запада, но никогда не говорят, что из этого дискурса следует: единственное, что остается арабам после всего сказанного и содеянного — это недифференцированное сексуальное влечение. Но иногда — как, например, в работе Леона Мугниери (Mugniery) — тайное становится явным: «Могучее сексуальное влечение … характерно для всех обладающих горячей кровью южан».[388] В большинстве случаев, однако, принижение арабского общества и его сведения к невообразимым банальностям, непостижимым для каждого, за исключением более низких в расовом отношении арабов, осуществляется за счет скрытых сексуальных преувеличений: араб только и занят, что сексуальным самовоспроизведением, причем безостановочно, и практически ничего больше. Ориенталист об этом не говорит прямо, хотя все аргументация строится именно на этом: «Но кооперация на Ближнем Востоке — это по большей части все еще семейное дело? и ее редко встретишь за пределами круга кровных родственников или деревни».[389] Это все равно что сказать, что араба расценивают как только лишь биологическое существо; в институциональном, политическом, культурном отношении он — ноль, или почти ноль. А вот как производители семей в численном отношении арабы что-то значат.

Проблема с подобными взглядами в том, что они несколько усложняют приписываемую арабам ориенталистами вроде Патаи, Хамади и прочими пассивность. Однако это вполне в духе логике мифа и сновидений — оперировать радикальными противоположностями. Ведь миф не анализирует и не решает проблемы. Он их репрезентирует как уже проанализированные и уже решенные, т. е. представляет их как составные (assembled) образы, вроде того, как из всякого хлама составляют огородное пугало и выдают его потом за человека. Поскольку этот образ использует весь материал в собственных целях, а миф по определению замещает собою жизнь, противоположность между чрезмерно плодовитым арабом и пассивным чучелом не функциональна. Дискурс сглаживает противоположности. Араб как восточный человек — это такое невозможное создание, чья либидозная энергия толкает его к пароксизмам чрезмерной стимуляции — и тем не менее в глазах всего мира он — марионетка, бессмысленно уставившаяся на современный ландшафт: он не может ни понять его, ни совладать с ним.

Похоже, что именно такой образ араба встает в недавних дискуссиях о политическом поведении на Востоке. И часто для этого дают повод научные дискуссии среди экспертов-ориенталистов, наиболее популярными темами в которых являются революция и модернизация. Под эгидой Школы восточных и африканских исследований в 1972 году вышел в свет том, озаглавленный «Революция на Среднем Востоке и другие примеры» под редакцией П. Дж. Ватикиотиса (Vatikiotis). Заглавие уж слишком медицинское, поскольку ожидается, что мы решим, будто ориенталисты, наконец, смогли извлечь выгоду из того, чего «традиционный» ориентализм обычно избегал: психо-клинической сферы. Ватикиотис задает тон сборнику квазиклиническим определением революции, но поскольку при этом мысленно он и его читатели имеют в виду арабскую революцию, враждебный тон дефиниции кажется оправданным. Здесь проступает весьма тонкая ирония, о которой мы поговорим позднее. Теоретической основой для Ватикиотиса выступает Камю — который, как показал недавно Конор Круз О’Брайен, в силу своего колониального склада ума без особой любви относился и к революции, и к арабам, — и фразу Камю о том, что «революция губит и людей, и принципы» он расценивает как «основополагающую». Ватикиотис продолжает:

… любая революционная идеология находится в прямом конфликте (даже можно сказать, в лобовом столкновении) с рациональной, биологической и психологической природой человека.

Революционная идеология строится на методическом метастазе и потому требует от своих приверженцев фанатизма. Для революционера политика — это не только вопрос веры, или замещающих религиозную веру убеждений. Она должна перестать быть тем, чем была прежде, а именно приспособительной деятельностью, направленной на выживание. Метастазная, сотериологическая политика не терпит приспособленчества, ибо как еще иначе может она преодолеть препоны, игнорировать и обойти преграды комплексной биолого-психологической природы человека, загипнотизировать его хрупкую и при этом ограниченную и уязвимую рациональность? Она сторонится и избегает конкретных и частных человеческих проблем и предрассудков политической жизни, но пышным цветом разрастается на абстракциях и прометействе. Все материальные ценности она подчиняет одной высшей ценности: участию человека и истории в грандиозном проекте освобождения человечества. Ей тесно в рамках человеческой политики, стиснутой множеством раздражающих ограничений. Вместо этого она стремится создать новый мир, но не адаптивным, непрочным, шатким, т. е. человечным путем, при помощи устрашающего акта олимпийского псевдобожественного творения. Политика для человека — эта формула для революционной идеологии полностью неприемлемая. Скорее, наоборот, это человек существует ради политически разработанного и бесчеловечно установленного порядка.[390]

Что бы там в этом пассаже дальше ни говорилось — витиеватая речь самого крайнего толка, контрреволюционный фанатизм — в ней нет ничего, кроме утверждения, что революция — это наихудший род сексуальности (псевдобожественный акт творения), а кроме того — это раковая опухоль. Согласно Ватикиотису, все, что делается «человеком» — рационально, правильно, тонко и конкретно, тогда как то, что провозглашает революция — бесчеловечно, иррационально, гипнотично и канцерогенно. Порождение (потомства), перемены и преемственность отождествляются не только с сексуальностью и с безумием, но также, парадоксальным образом, и с абстракцией.

Речь Ватикиотиса эмоциональна и нагружена призывами (справа) к человечеству и потомкам и призывами (против левого крыла) оградить человечество от сексуальности, рака, безумия, иррационального насилия и революции. А коль скоро речь идет именно об арабской революции, то читать этот фрагмент надо так: вот что такое революция, и если арабы хотят ее, то это весьма красноречиво характеризует их как подчиненную расу, каковой они и являются. Они способны только на сексуальное возбуждение, а не на олимпийское (западное, современное) разумное действие. Теперь в дело вступает ирония, о которой я говорил ранее, поскольку на протяжении нескольких страниц мы обнаруживаем, что арабы до такой степени ни на что не годны, что честолюбивые амбиции революции не могут их даже поднять, не говоря уж о том, чтобы довести дело до конца. Косвенно это означает, что сексуальности араба не следует опасаться из-за нее самой, но, скорее, из-за того, что она неосуществима. Короче говоря, Ватикиотис предлагает читателю принять на веру, что революция на Среднем Востоке представляет опасность прежде всего потому, что она не может осуществиться.

Главный источник политических конфликтов и потенциальной революции во многих странах Среднего Востока, а также сегодняшних Африки и Азии — это неспособность так называемых радикальных националистических режимов и движений иметь дело — не говоря уже о том, чтобы разрешить их — с социальными, экономическими и политическими проблемами независимости … До тех пор, пока государства на Среднем Востоке смогут контролировать свою экономическую деятельность и не создадут собственную технологию, их революционный опыт останется ограниченным. Не будет даже самих необходимые для революции категорий.[391]

Будешь проклят, если сделаешь, и проклят, если не сделаешь. В таких расплывчатых дефинициях революция предстает как вымысел сексуально одурманенного сознания, которое при более близком рассмотрении оказывается неспособным даже на то безумие, которое действительно признает Ватикиотис — безумие, свойственное людям (а не арабам), конкретное (а не абстрактное), асексуальное (а не сексуальное).

Научным ядром сборника Ватикиотиса выступает эссе Бернарда Льюиса «Исламские концепции революции». Стратегия здесь выступает в наиболее явном виде. Читатели узнают из этого текста, что для арабоязычных народов слово thawra и родственные ему означают революцию; то же самое говорится во введении Ватикиотиса. Тем не менее Льюис не раскрывает значение слова thawra вплоть до самого конца статьи, пока он не рассмотрит такие понятия как dawla, fitna, bughat в историческом или по преимуществу в религиозном контексте. Дело же в том, что «западное учение о праве на сопротивление негодному правлению чуждо исламской мысли», которая в политической сфере ведет к «пораженчеству» и «квиетизму». Из этого эссе никак нельзя понять, где все эти выражения в действительности встречаются, кроме разве что истории слов. Уже ближе к концу эссе мы находим следующее рассуждение:

В арабоговорящих странах используют другое слово для обозначения [революции] thawra. В классическом арабском корень th-w-r[cccxx] означает «встать», «поднять» (rise up) (например, верблюда), «быть взволнованным или возбужденным», и отсюда (в особенности в странах Магриба) — «поднимать мятеж», «бунтовать». Часто его используют в контексте образования небольших независимых государств, так что так называемых «удельных царьков», правивших в Испании XI века после падения Кордовского халифата,[cccxxi] называли thuwwar (ед.ч. tha’ir). Существительное thawra первоначально означало возбуждение, как, например, в той фразе, которую приводит Сихах (Sihah), стандартный словарь средневекового арабского языка: «intazir hatta taskun hadhihi ‘lthawra», «подожди, пока не уляжется возбуждение» — вполне разумный совет. Ал-Иджи (al-Iji) использует глагол в форме thawaran или itharat fitna, «подстрекать к мятежу», для характеристики одной из тех опасностей, которые могут помешать человеку исполнить долг и оказать сопротивление дурному правлению. Термин thawra использовали арабские авторы в XIX веке по отношению к Французской революции, а их последователи использовали его для выражения одобрения революциям своего времени, внутренним и иностранным.[392]

Весь фрагмент выдержан в высокомерном тоне. К чему говорить о подымающемся верблюде как этимологическом основании для понимания современной арабской революции, разве что это искусный ход для дискредитации современности? Цель Льюиса явно в том, чтобы принизить революцию с ее нынешней оценки до чего-то не более благородного (или прекрасного), чем встающий верблюд. Революция — это возбуждение, бунт (мятеж), образование маленьких независимых государств — и не более. Лучший совет (который, вероятно, может дать только западный ученый и джентльмен) таков: «подожди, пока уляжется возбуждение». И вряд ли кто сможет из такого рассуждения о thawra понять, что бесчисленные народы деятельным образом придерживались этой позиции, причем в формах, которые слишком сложны для понимания даже в рамках саркастической учености Льюиса. Однако именно такого рода сущностное описание естественно для ученых и политиков, занимающихся Средним Востоком: революционные волнения среди «арабов» имеют такие же последствия, как встающий верблюд, и заслуживают такого же внимания, как болтовня мужланов. Вся каноническая ориенталистская литература по сходным идеологическим причинам не смогла объяснить или подготовить нас к одному из убедительных революционных потрясений в арабском мире XX века.

То, что Льюис ассоциирует thawra с подымающимся верблюдом и в целом с возбуждением (а вовсе не с борьбой во имя определенных ценностей) и намекает более откровенно, чем обычно, что для него араб — едва ли нечто большее, чем просто невротическое сексуальное существо. Всякое слово или фраза, при помощи которых он описывает революцию, имеет сексуальный оттенок: взволновать, возбудить, вздымать, вставать. Однако по большей части он приписывает арабу «дурную» сексуальность. В конце концов, раз уж арабы ни на что серьезное не годятся, то их сексуальное возбуждение — ничуть не благороднее, чем возбуждение (rising up) [cccxxii] у верблюда. На самом деле это не революция, а бунт, образование мелких удельных княжеств, и еще большее возбуждение. Это все равно, что сказать, что вместо полноценного соития араб способен только на предварительные ласки, мастурбацию, coitus interruptus. [cccxxiii] Таковы выводы Льюиса вне зависимости от того, насколько чисты его мотивы и академичен язык. Раз уж он так чувствителен к нюансам слов, то должен понимать, что и у его слов тоже есть нюансы.

Интересно проанализировать пример с Льюисом дальше, поскольку он имеет в политическом мире и англо-американском средне-восточном истеблишменте репутацию ученого-ориенталиста, и все написанное им пропитано «авторитетом» науки. Тем не менее в течение почти полутора десятилетий его деятельность носила агрессивно-идеологический характер, несмотря на все попытки продемонстрировать тонкость подхода и иронию. Я привел одну из его недавних работ как показательный пример академической сферы, чья деятельность подразумевает либеральный и объективный характер гуманитарной науки, но в действительности больше походит на пропаганду, направленную против собственного предмета изучения. Но все это не столь уж удивительно для всякого, кто знаком с историей ориентализма. Все это — лишь один из недавних (и потому оставшийся на Западе незамеченным) скандалов этой «науки».

Итак, Льюис настолько увлечен своим проектом разоблачить, развенчать, дискредитировать арабов и ислам, что, похоже, его подводит его энергия как ученого и историка. Например, он публикует в издании 1964 года главу под названием «Мятеж ислама», а затем перепечатывает тот же самый материал спустя 12 лет, лишь слегка изменив его, чтобы соответствовать новому контексту (на этот раз в «Комментарии»), и называет его «Возвращение ислама». От «Мятежа» до «Возвращения» все меняется, конечно же, к худшему, и эти перемены, по мысли Льюиса, должны объяснить новой аудитории, почему мусульмане (или арабы) никак не угомонятся и не признают израильскую гегемонию над Ближним Востоком.

Посмотрим внимательнее как именно он это проделывает. В обоих публикациях он упоминает антиимпериалистическое восстание 1945 года в Каире, которое в обоих случаях он описывает как антиеврейское. Однако ни в первом, ни во втором случае нам ничего не говорят о том, в чем именно состоял его антиеврейский характер. В действительности же, приводя конкретные примеры антиеврейской направленности, он говорит нечто совершенно иное: «католическая, армянская, греко-православная церкви подверглись нападению и были повреждены». Обратимся к первой версии 1964 года.

2 ноября 1945 года политические лидеры Египта призвали [народ] выйти на демонстрации в связи с годовщиной Декларации Бальфура. Вскоре все это переросло в антиеврейские мятежи, в ходе которых католическая, армянская, греко-православная церкви подверглись нападению и были повреждены. Позвольте спросить, какое же отношение к Декларации Бальфура имеют католики, армяне и греки?[393]


Дата добавления: 2015-11-30; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)