Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Рождественская ночь

Читайте также:
  1. Чаловская Николаевская и Богородицерождественская церкви.

До Рождества оставалось пять дней, а мы за­теяли грандиозные работы. Расчистить пруд для катания на коньках, снег возили на розвальнях и сооружали высоченную снеговую гору, чтобы с нее на санках, или на специально замороженной рогожке ка­таться. Степан все время подвозил воду в бочке, чтобы водой скрепить снег горы. Вставали, как только светало, а носами кле­вали, глаза слипались, чуть ли не сейчас же после обеда. Дима еще играл немного, а мы с Олюшкой уже в восемь часов засыпали как мертвые, но зато пруд был расчищен, а гора была грандиозна. Накануне Сочельни­ка со Степаном на розвальнях отправились в лес за елкой и с большим трудом ее в зал втащили. Не только Степан с Марией и мы трое, но и Елизавета Николаевна помогала. Не так тяжела, как пушиста красавица бы­ла. Дима с Олей, как малые ребята, приня­лись украшать ее, навешивая все, что мама прислала, а я пересматривала новые ноты. Рождественская елка — такой чудесный обычай! Это не только детский праздник, о нет, он живет в сердцах отцов и матерей, дедушек и бабу­шек. Они говорят, что делают это для своих малы­шей, нет, нет, они переживают свое детство, юность вспоминают, а малышам заповедуют традиции пере­дачи очарования Сочельника. Они, в свою очередь, повзрослев, проделывают то же самое.

— Ах, какая красавица, какая красавица! — воскликнула в восторге Оля. — Дмитрий Дмитрие­вич, Вы только посмотрите, с самой верхушки до са­мого низа никакого изъяна.

„Да, — подумала я, — за красоту срубили, а с изъяном в лесу осталась". С этого и началось, по­текли мысли, набежали тучки косматые, серые, не­радостные. Вихрем пронеслись елки с няней Карповной, а вот и отец, и Николай Николаевич... Мол­ниеносный их уход... Астры опять зловеще кивали головками в кабинете Николая Николаевича и у Пелагеи Ивановны в саду. Тоска — недуг мой, охва­тил, облепил, вот-вот задавит. Близко, плотно посе­лилась эта самая тоска с радостью, все чудится, что сторожит меня горе тяжкое, за радость расплаты потребует... Боже мой, только бы ни Дима, ни Оля не видели, не заметили. Не хочу омрачить милое, ра­достно личико Олюши, ведь это ее первое пышное, богатое Рождество, с подарками, а что дальше ждет ее — неизвестно! Хотелось дать ей еще и еще боль­ше, больше радости... А Дима, когда провожал меня в последний мой отъезд из Москвы, сказал:

— Никого у меня нет, ни братишки, ни сестреночки, один я, один.

А в тоне его голоса были не то грусть, не то тоска, не то жалоба. Так мне запали эти слова то­гда, но приласкать не посмела, приехать в домик в лесу не пригласила. Но он догадался, сам приехал, и вот за девять дней, что прожил у меня в лесу, не только не скучает по столице, а как будто ее и не существует, а все, что нашел здесь, было то, что хотел, искал и лучшего не желал. Так чувствова­лось, по крайней мере. Вышла я из зала незамечен­ной, выбежала во двор, по дороге чей-то платок накинула.

— Ты куда? — крикнула мне вслед Елизавета Николаевна.

— Сейчас вернусь, — а сама думала, хоть ми­нутку совсем, совсем одной побыть.

Мороз охватил... Куда? Не к Маше же... В оран­жерею — там тепло.

Хочу знать, как Дима в Бога верит, почему ве­рит, и как это у него началось? Почему всегда ров­но, шутливо настроен, всегда радостен, спокоен, и даже когда задумывается ни грусти, ни тоски на ли­це нет. Что-то есть в его глазах доброе и вместе с тем покоряющее, притягивающее, да не только в глазах, и в голосе, и в манере говорить, и столько такта, умения подойти к каждому, а все же я его еще не знаю, или понять не могу.

„Господи, в доме радость, счастье, а я..." И не­произвольно неожиданно вырвалось, как молитва, как вопль: „Господи, да будет воля Твоя". И, как то­гда, у постели умирающей Олиной матери, чувство абсолютного принятия и подчинения этой воле, что бы ни случилось, наполнило меня. Теплота, ни с чем несравнимая, разлились, согрела душу мою. И так же, как тогда, я почувствовала, что я не одна, и что есть Господь — моя защита, и никто и ничто не от­нимет у меня этого внутренне принятого, непости­жимого чувства, коснувшегося души и сердца моего.

Когда я входила обратно в дом, то столкнулась с Димой.

— А я пошел Вас искать, мы все кончили, не за­будьте записать, свечей надо купить побольше, бу­дем зажигать елку каждый вечер, не правда ли?

— Ну конечно, мы завтра едем в город и будем в церкви, не правда ли? — ответила я его тоном. — А сейчас, пожалуйста, сыграйте мне мое самое лю­бимое, — попросила я Диму.

Самое любимое для меня был „Подснежник" Чайковского, оп. 37. Этот наивный, прелестный мо­тив я не любила слушать когда и где попало, а толь­ко тогда, когда душа просит. Тот, кто страстно лю­бит музыку и подвержен власти звуков, я почти уве­рена, имеет также свой „Подснежник", который приоткрывает ему красоты нездешнего мира. Труд­но сказать, почему именно этот мотив, а не какой-либо другой, имеет какие-то родственные моей ду­ше ткани звуков, если можно так выразиться, и вла­деет и по сию пору мною. Быть может, в минуты творческого экстаза, когда Чайковский создавал „Подснежник", его мысли и чувства, как заговор, как колдовство были вложены в звуки. Для меня они так властны, так призывны, я тотчас откликаюсь. Кто и что может мне ответить, почему так? Только каждый раз словами моей милой няни Карповны я повторяю: „Мир тебе, Петр Ильич, спасибо за кра­соту звуков моей Родины, кланяюсь тебе земно от бела лица до сырой земли".

В Сочельник, в девять часов утра, мы с Димой, вдвоем на маленьких саночках, но все же с отгиба­ми, чтобы на раскатах не перевернуться, на Гнедке без Пристяжки выехали в город. Елизавета Никола­евна и Оля остались, чтобы все приготовить к встре­че праздника, и стол накрыть к нашему приезду, и дом украсить цветами из оранжереи. Елизавета Ни­колаевна еще со вчерашнего дня хлопотала. Маша-скотница, горничная и Оля были мобилизованы. Я бы тоже с удовольствием осталась, не поехала бы, но это значило обидеть мать, да и Диме перед таким большим праздником в церковь попасть тоже хоте­лось, хотя он ничего не говорил.

— А почему мы едем так рано, ведь не так мно­го дел и покупок? — спросил Дима.

Я объяснила, что мне хочется найти девушку, соученицу Оли по курсам, и привезти ее неожидан­но к нам на праздники, как сюрприз для Оли. По странной случайности ее тоже зовут Олей, и она та­кая же круглая сирота и живет у своей тетки, кото­рая, я надеюсь, отпустит ее к нам. Вчера вечером Оля рассказала мне о ней. Насколько возможно, я выпытала у нее, как ее подругу найти.

— Татьяна Владимировна, я улицу помню, а но­мер дома забыла, Михалыч к ней ходил с моим пись­мом, когда я болела, может быть, он помнит. А Вам на что? — вдруг спросила меня Оля.

— Да просто хотела знать, далеко ли она от нас живет и очень рада, что у тебя есть приятельница.

Монастырская служба показалась мне на этот раз длинной, тягучей, уж очень много читали, хор был неплох. Но слепой тенор воскрес в памяти, и потянулась ниточка воспоминаний. Дима и здесь достал мне стул. Мы стояли позади мамы, а вот она так и не присела, Дима также, и откуда это черпа­ется подобная сила? И стоят, словно железные. Ме­ня беспокоило, а вдруг служба затянется, поздно кончится, и мама не поедет. Я тихонько сказала Ди­ме мои опасения, на что он мне тихо прошептал:

— Скоро кончится, и она поедет.

В голосе его звучала уверенность, меня это ус­покоило. Наконец служба не только кончилась, но мы были уже у нас во дворе и усаживались в сани. Маму вез Макар, и ее, конечно, сопровождал Миха­лыч. Было бы жестоко оставить старика одного. Си­ротку Олю я выпросила у ее тетки на три дня, и мы с Димой взяли ее в свои сани, немного было тесно, но ей было тепло между нами. В половине двенадца­того мы уже были дома.

Мою Олю приезд подруги совершенно ошело­мил, она бросалась целовать то ее, то меня, то маму и даже Михалыча, который, оторопев, говорил:

— Да ты, дитя, это с чего?

— Спасибо, что нашел ее, — сказала она Михалычу.

Все расползлись по своим комнатам, привести себя в порядок, переодеться. Елизавета Николаевна заглянула ко мне и сказала, что все готово, и она идет зажигать огни так, как я люблю. Я просила ее прислать мне сейчас же Олю.

— Вот, Олюша, два платья московских. Голубое тебе, блондинке, а розовое, твоей подруге, брюнет­ке. По счастливой случайности, вы обе одинакового сложения и роста, и... Пожалуйста, не души меня и выкидывайся, я тоже хочу переодеться.

Собственно говоря, я оба платья покупала для Оли, не зная о существовании еще одной Оли, но была рада, что так случилось. Обе Оли зажигали ел­ку и были очаровательны.

— Ну, цветы весны, рада видеть ваши веселые мордочки.

Я скользнула взглядом по их воздушным плать­ям. „Как раз впору, — подумала я, — чудесно!" И поймала себя на присвоении этого слова от Димы.

— Чувствуйте себя, Олюша, как дома и делайте все, что хотите.

— В таком случае, позвольте Вас поцеловать, — сказала Оля-гостья.

— А мне тоже можно делать, что захочу? — спросила моя Оля.

— Ну конечно.

Они обе повисли у меня на шее.

— Ну хватит, хватит... задушите!

А мне тоже можно делать то, что я хочу? — по-мальчишески, заложив руки в карманы, спросил Ди­ма, очутившись около нас.

— Ну уж нет, Вы и так делаете, что хотите, и большего не разрешается, а вот я могу делать, что хочу, а потому — я взяла его под руку и добавила, — пойдемте посмотрим, чем нас сегодня Елизавета Николаевна угощает.

В столовую мы вошли одновременно с ней. Еще накануне Елизавета Николаевна в присутствии Ди­мы сказала мне:

— Танечка, завтра ужин будет постный.

— Ну конечно, какой полагается в Сочельник, — был мой ответ.

И что же?! Чего только не было, на столе: рыб­ные паштеты, заливные, осетр отварной с хреном, стерлядка, лещ и нельма копченые, балык, семга донская, икра черная, уха из налима, пирожки и расстегай с ней. И, конечно, и кутья, и узвар, и то­му подобное.

— Как Вы думаете, мы это все осилим? — спро­сила я Диму.

— Попробуем, — ответил он сокрушенным тоном.

Меня привлек чайный стол с массой печений и варений.

— Откуда это? — указала я на огромную кор­зину с фруктами, и каких только там не было, вплоть до ананаса.

У нас на севере можно достать в татарских по­гребках к Рождеству яблоки, вялый виноград, апель­сины, с трудом сохраненные, но это были как будто из столицы, привезенные от Елисеева, отборные, словно только что сорванные. Елизавета Николаев­на с хитрой улыбочкой на меня поглядывала.

— Ах, так вот почему, — обернулась я к Диме,

— Вы интересовались хранилищами и подвалами Елизаветы Николаевны и, по-видимому, вошли с нею в такое соглашение.

В это время вошли девочки, две Оли, не замед­лила и мама, в зале потушили огни, мерцала одна ел­ка и потрескивал камин. Мы сели за стол, все были голодны. Дима сидел против меня, рядом с мамой, был ее кавалером и притом весьма внимательным.

Так как время было позднее и все устали, то ре­шено было подарки разбирать завтра. Я положила на тарелку все, что было мягкое, налила большой, бокал вина.

— Извините, я пойду поздравить Михалыча.

— И я с Вами, — сказал Дима. — Разрешите? — обратился он к маме.

Елизавета Николаевна, конечно, позаботилась обо всех, у Михалыча в его комнате был накрыт стол, было бы великим оскорблением, если бы было накрыто в кухне с кухаркой и горничной, он до сего времени презирал их. Старик был растроган нашим приходом. Дима его обнял и похлопал по плечу.

— С праздником,старина.

Я еще раньше в кратких штрихах ознакомила Диму с Михалычем.

— В... Ваше... Ваше высокоблагородие!..

— Нет, нет... Дмитрий Дмитриевич и никаких благородий, понял?

Но старик уже хлюпал носом, вытащил большой фуляровый платок, мамин подарок, и вытирал ка­тившиеся слезы. Мы с трудом его успокоили. Он на­стоятельно твердил:

— И старой барыне... барыне успею и Вам, Ваше... Дмитрий Дмитриевич, послужить дозволь­те! — и сейчас же потребовал, чтобы Дима ему показал свою комнату.

Когда мы вернулись, мама уже ушла, и девочки помогали Елизавете Николаевне унести все в кух­ню, на ледник. Мы с Димой присоединились к ним, так как по заведенному еще покойным отцом обы­чаю никогда не пользовались помощью прислуги, ес­ли поздно засиживались.

Елка была потушена, камин догорел. Дима под­бросил свежих сухих дров. Пламя ярко вспыхнуло, запрыгало и побежало, вздрагивая, в темные уголки зала. Он поставил два глубоких кресла около камина.

— Посидим здесь, покурим, помечтаем. Вы не устали? Не хотите еще спать? — спросил он.

— Нет.

Тишину, абсолютную тишину нарушало только потрескивание камина. Дом спал, и побродить по роялю было сегодня нельзя. Побродить по роялю — это значило, что один из нас, кто был в настроении, обязательно в сумерки или поздно ночью играл ве­щи не полностью, а отрывками, по настроению.

Дима курил, закинув ногу на ногу, глубоко уто­нув в кресле, он следил за перебегающими сине-крас­ными язычками огня, временами щурил глаза, отче­го его длинные ресницы-щеточки бросали тени во­круг глаз. Молчание, иногда и длительное, давно во­шло в наш обиход. Это вовсе не значило, что не о чем было говорить. О, нет! Нам иногда было так хо­рошо, уютно в присутствии только друг друга, не разговаривая. Спинка кресла защищала меня от све­та, и лицо мое было в тени, что дало мне возмож­ность откинуть голову, полузакрыть глаза, наблю­дать и рассматривать Диму. Захотелось запомнить, зарисовать в памяти его черты. „Что больше всего влечет, притягивает? — думала я. — Общая ли гар­моничность черт его лица или даже эта манера си­деть, закинув ногу на ногу и именно утонуть в крес­ле, а не развалиться?" Во всех его движениях, также и в обращении и в разговоре, есть какая-то мера, не переходящая в вольность, и в то же время он прост, естественен, чувствуется, что это его, врожденное, не заученное. Когда он говорил и смотрел на Вас, Вы были во власти его синих (не голубых) глубоких, до­брых глаз. Но больше всего меня притягивал его крепко сжатый, волевой, красиво очерченный рот, словно в нем и была полная разгадка его сущности и обаяния. А все же я его еще не знаю. Я первая нару­шала молчание.

— Под Рождество всегда рассказывают или очень страшное, или очень веселое, или... — прерва­ла, не окончила фразы.

— Или... — повторил Дима.

— Или о первой любви, — сказала я, и мне ста­ло стыдно, точно что-то выпытываю, любопытничаю.

Дима посмотрел в мой темный угол долгим пыт­ливым взглядом.

— Какой же сюжет Вам больше всего интересен? — лукаво спросил он.

Я молчала. Он встал, поправил дрова, еще под­бросил маленькое полешко и, подойдя ко мне, обло­котившись на высокую спинку моего кресла, спросил:

— Вам не холодно? Может быть, принести шаль, накидку?

— Нет, садитесь и рассказывайте, на... На Ваш выбор, — сказала я, но мучительно хотелось отог­нуть хотя бы маленький уголок его прошлого.

На выбор, говорите, извольте. Расскажу Вам о моей первой любви, неудачной и, по тем време­нам и возрасту, довольно трагичной. Я воспитывал­ся в доме моего дяди, родного брата моего отца, по­дробно я расскажу Вам об этом позднее. У жены моего дяди была племянница, молодая девушка, ко­торая очень часто посещала наш дом. Я влюбился в нее. Когда ее не бывало несколько дней, я мог часа­ми стоять у окна, не отрывая глаз, пока пара воро­ных, выезд ее матери, не привезут ее. Когда она входила в зал, в гостиную и беседовала с теткой, или гостями, я не сразу входил к ним. С сильно бьющимся сердцем, стоя за дверями, а иногда гля­дя в щелочку, следил за ней. Все, что она делала, го­ворила, казалось мне прекрасным, голос ее перели­вался и звучал красивее вещей, которыми я упивался, играя на рояле. Она была самая красивая и са­мая любимая в те времена. Когда она приезжала, я тщательно одевался, долго стоял перед зеркалом и приглаживал свои непослушные волосы. Потерян­ный ею носовой платок с тонким запахом ее люби­мых духов был самой ценной вещью и прятался бе­режно от нежелательных чужих глаз. Я к нему при­трагивался, как к святыне. Конечно, я твердо ре­шил, что женюсь только на ней. Но вот однажды, у тетки был очередной приемный день. Дам была пол­ная гостиная, я был единственный мужчина и сто­ял за креслом своей любви. Она притянула меня за руку, посадила к себе на колени, ерошила тщатель­но приглаженные мои волосы, щипала и целовала мои щеки и в довершение со смехом добавила: „По­смотрите, посмотрите, какой душка, это мой ры­царь, мой паж, он влюблен в меня". Я вырвался и позорно бежал, сопровождаемый взрывом смеха и, упав на свою кровать, горько рыдал. Я был оскор­блен. Тогда мне было восемь лет, я больше не лю­бил, так как всегда боялся, что любимая женщина сделает меня посмешищем.

Глаза Димы смеялись, как бы говорили: „Ты жда­ла большего?" Но я вспомнила ярко, до мелочей, свои восемь лет, ночь под Рождество, Бориса, его перчат­ки, и проявление моего кокетства взрослой женщины.

Мы обменялись с Димой этими воспоминания­ми детства. Быть может, подойди ко мне Борис то­гда, к девочке с весенними цветами первой любви, хотя им самим еще в двенадцать лет не осознанной, но с нежностью, то, наверное, заронил бы эту искру, и в моем сердце она бы не потухла. Также и к Ди­ме, отнесись племянница его тетки иначе, бережно, то цветы его первой любви всегда бы благоухали.

Итак, с этого вечера, в ночь под Рождество 1913 года, последнего счастливого года жизни всей моей дорогой Родины, мы начали с Димой ближе знако­миться друг с другом. А пока до следующего письма.


Дата добавления: 2015-09-06; просмотров: 84 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Последняя весна в Москве | Быль Московская. Моя Настя | Письмо двенадцатое | Главная страница моей жизни | Письмо четырнадцатое | Письмо пятнадцатое | Письмо шестнадцатое | Накануне Рождества | Письмо восемнадцатое | Чудо продолжается |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Мои каверзы| Наш последний вальс

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)