Читайте также: |
|
— Ваши, — заметил Лежинский, — чьи ж еще...
— Отнюдь. Вы неправы, Мечислав Адольфович, сугубо неправы. «Ваши» — это понятие собирательное, то есть расчленяемое. Думаете, я не рассуждаю о будущем? Ого! Еще как рассуждаю! Считаете, что мое рассуждение идет в понтан с петербургскими рассуждениями? Ни в коем случае. Естественно, в столице есть люди, которые думают, как я, — иначе б не сидеть мне здесь. Но их пока мало. Растут еще только те, с которыми моим детям и вам — я-то свое пожил — предстоит принять бремя ответственности за судьбу России. Поверьте слову, помочь прогрессу в стране может эволюция — все иное обречено на варварство и отсталость. Лучше помогать, состоя в наших рядах, чем дразнить медведя, как это делают большевисты, эсеры, ваши друзья польские эсдеки. Да, да, именно так: медведь терпит-терпит, а потом как поднимется на задние лапы, как шварканет когтями по мордасам — костей не соберете! Я приглашаю вас, социал-демократа, в наши ряды, и я знаю, на что иду: семя неистребимо, и линию вы будете гнуть свою — а она у вас, при всех шараханьях — разумная, справедливая. То-то и оно. Кто больше рискует — не знаю, но позволю высказать предположение, что больше рискую я.
— Вы, случаем, не тайный эсер? — поинтересовался Лежинский.
— Нет. В них слишком много открытого блеска, бравады, риска. А я чту риск выверенный, оправданный. Нет, скорее меня можно причислить к либералам: я думаю о России как патриот, состоящий в рядах тех, кто г о т о в принять на себя бремя. Да и вы готовы — по глазам вижу.
Рукопожатием-то они обменялись, но что-то такое мелькнуло в глазах Лежинского, что подвигло Аркадия Михайловича сделать запрос в Варшавское охранное отделение.
И запрос этот попал к Шевякову. Как и все чины Департамента полиции, Шевяков к «берлинскому деятелю» относился с глухим недоброжелательством, в подоплеке которого было извечное человеческое чувство — зависть: «Везет латышу проклятому, триста рублей каждый месяц и жилье за казенный счет». (О том, что Гартинг из евреев, знали лишь Рачковский и Плеве — от остальных, особенно от особ царской фамилии, этот досадный факт тщательно скрывали: неловко могло получиться, если б император узнал, что охранял его в Пруссии жид порхатый, хоть и принявший православие.)
Шевяков самолично собрал все материалы, какие были на Лежинского, и увидел, что человек этот — недюжинный, умный, отменно храбрый, облеченный доверием партии. Знаком он был со всем руководством, знала его, естественно, и Гуровская.
Агент Шевякова был отправлен в Берлин, повстречался с Еленой Казимировной и привез в Варшаву подробный доклад, из коего следовало, что Лежинского, который лишь в последние недели начал шататься по пивным заведениям, денно и нощно «пасут» люди Гартинга, а тот зазря ничего не делает — всегда в свою выгоду.
Своей быстрой и хитрованской догадки о молодом польском эсдеке Шевяков решил Гартингу не отдавать. Заглянув вечером к Глазову, сказал:
— Глеб Витальевич, вы мне Ноттена приготовьте. Я хочу забрать его у вас на время.
— Для какой цели?
— Я верну его, Глеб Витальевич, истый крест, верну.
— Я должен знать, для какой цели вы берете моего сотрудника, Владимир Иванович. Это мое право.
— О правах-то не надо бы. Пока я ваш начальник, меру прав определять дано мне. А вам следует выполнять указания и в споры, так сказать, не вступать.
— Нехорошо выходит, Владимир Иванович. Дело мы начинали сообща, а сейчас вы все к себе да с собой.
— Звезд вам на погонах мало? Подполковником из моих рук стали! Крестов на груди сколько! Побойтесь бога!
Глазов ударил его яростным взглядом, однако сказать — ничего не сказал, смолчал.
Шевяков удовлетворенно крякнул; не сдержал в голосе ликования:
— Вот так-то лучше... Готовьте его мне к концу недели.
С этим и вышел; удовлетворенно потер ладошки, ощутив сухость кожи и силу пальцев.
Когда отпирал свой кабинет, шальная, страшная мысль пришла ему на ум (это с ним часто бывало, он порой самого себя боялся): вот было б дело, научись доктор отделять голову от туловища! Тогда б глазовская голова была движимой собственностью: запер себе в сейф, водичкой попоил — и вся недолга! Назавтра пришел, голову вытащил, поспрошал совета, побеседовал без страха, игры и оглядки. А коли голова задурит, беседовать откажется, идеи станет прижимать — можно пригрозить: «Воды не дам, страдать станешь!»
(Больше всего Шевяков боялся жажды, пил помногу, долго; острый кадык грецким орехом катался по шее — Глазов даже жмурился, чтоб не видеть этого — противно, как в анатомическом театре.)
«Доверительно.
Его Высокопревосходительству Трепову Дмитрию Федоровичу, Свиты Его Величества генерал-майору.
Милостивый государь Дмитрий Федорович!
г Пользуясь надежной оказией председателя местного «Союза Михаила Архангела» г-на Егора Храмова, имею честь отправить Вам это письмо, в котором хочу изложить вкратце то, что уже сделано мною. Я склонил к сотрудничеству особу, близкую к польской и литовской социал-демократии, выделил ей средства на организацию подпольной типографии и, таким образом, получил тот «манок», который привлек значительное количество с.-демократов, ищущих опорный пункт, вокруг коего можно было бы сгруппироваться.
Разница между идеями Зубатова, вовремя пресеченными, и тем, что я сейчас ввожу в жизнь, сводится к следующему:
во-первых, люди, возглавлявшие движение Зубатова, насколько мне известно, считали себя самостоятельными в поступках и ограничены были лишь общими рамками закона, в то время как мой сотрудник, отвечающий за дело, ежемесячно освещает в подробных рапортах всю работу, выявляет связи, склады литературы и людей, распространяющих прокламации;
во-вторых, Зубатов дерзал обращаться к массе фабричных, в то время, как я совершенно отсекаю рабочий элемент, — наиболее опасный, упрямый и озлобленный, — сосредоточивая работу на интеллигенции, которая является переносчиком социалистической агитации, облекая ее в форму, доступную широким кругам населения, и, в-третьих, я подхожу сейчас к тому, чтобы внести разлад в среду либеральной интеллигенции, обратив их честолюбивые амбиции на борьбу друг с другом, но не с Престолом.
Не могу не высказать при этом опасения, что некоторые господа (особенно директор Департамента полиции А. А. Лопухин), узнав о проводимой мною работе, могут воспротивиться весьма решительно, указуя на то, что мы «провоцируем» развитие смуты, предоставляя в ее распоряжение типографию, бумагу, людей для распространения печатных изданий, а также привлекая тех, кто занимается написанием возмутительных сочинений. Могу ли я заручиться Вашим высоким согласием на то, чтобы проводимую работу держать в совершенном секрете, хотя бы до той поры, пока не будут собраны первые результаты, подтверждающие правоту такого рода замысла? Я опасаюсь, что ежели заранее сказать о том, что типография — наша; люди, стоящие во главе ее, — сотрудники отделения охраны, то сразу же возникнет ситуация, которая может нанести непоправимый ущерб секретности, а это, в свою очередь, может дойти до социалистов, и тогда все мероприятие будет загублено в зародыше.
Мне кажется, что социал-демократия сейчас ищет новые пути борьбы с Охраной, страшась проникновения в свои ряды наших сотрудников. Некоторые чрезмерно доверчивые, хоть и весьма многоопытные чиновники, которые отдали годы жизни работе в заграничной агентуре и поэтому отстранились от наших условий, сейчас могут оказаться «на крючке» у революционеров, кои, как мне сдается, намерены предпринимать «встречные операции» по внедрению в Охрану своих особо доверенных лиц.
При этом осмелюсь обратиться к Вам еще с одною просьбою: рептильный фонд, выделенный на работу с секретными сотрудниками Охраны, а также с официальной прессою, никак не может позволить мне выдавать нужным людям для важных мероприятий необходимые ссуды. Поэтому, коли Ваше Высокопревосходительство сочтет разумным продолжать начатую мною работу, покорнейше просил бы переговорить с известными Вам лицами о выделении дополнительных средств.
Заранее благодарный.
Вашего Высокопревосходительства покорнейший слуга
полковник Е. В. Отдельного корпуса
жандармов В. Шевяков».
(Поскольку документ этот Шевяков составлял три дня, ибо приходилось переписывать по нескольку раз — с грамотой у Владимира Ивановича было не ахти как, а помощникам такое не доверишь, самому надобно, — Глазов с черновичком познакомился, случайно познакомился, но выводы сделал не случайные: Шевяков идет в гору, если нашел через председателя «Союза Михаила Архангела» Егора Саввича Храмова ход к самому Трепову, петербургскому хозяину, который к Государю в любое время суток может явиться без положенной по протоколу предварительной записи.)
...Финансовый инспектор краковского муниципалитета на этот раз поглядел на пана Норовского спокойно, с улыбкой, понимая, что сейчас старик станет просить его, взывать к сердцу, обещать, унижать себя, а это для маленького человечка с л а д к о, оттого как на этом-то именно он начинает ощущать свою нужность и значимость.
— Хорошо, что пришли без напоминания, — сказал чиновник, — а то бы завтра мы отправили к вам команду — ломать стены.
Указание было ему передано уже неделю назад, об этом позаботился лейтенант Зирах, державший дело Доманского под постоянным контролем: сумму в полторы тысячи марок, которую старик должен был уплатить, именно он назвал, зная, что такие деньги революционерам долго надо собирать, да и то вряд ли все целиком найдут.
Норовский садиться на указанный ему стул не стал, вытащил из кармана бумажник и молча отсчитал полторы тысячи.
— Вот, пожалуйста, — сказал он, с трудом сдерживая торжество, — здесь та сумма, о которой вы говорили.
Чиновник почувствовал себя маленьким-маленьким, растерялся, но деньги начал пересчитывать, почтительно прикасаясь быстрыми пальцами к большим, хрустящим купюрам (спасибо Кириллу Прокопьевичу Николаеву — дал новенькими, п р е с т и ж н ы м и).
— Владимир Карлович, — сказал Глазов, встретившись с Ноттеном на конспиративной квартире, которую снимал на окраине Варшавы, в большом барском доме, ныне запущенном, кроме тех комнат, которые оборудовал под свое бюро, — я к вам с идеей, потому и решил вытащить вас в свою берлогу, подальше от чужих глаз...
Ноттен смотрел на Глазова со странным чувством, в котором переплелись интерес, недоверие и ожидание: действительно, после того разговора в охране, когда его выпустили, жандармы ни разу не беспокоили, типография Гуровской чудом работала, а сам он — особенно в кругах молодежи — стал широко известен благодаря тем рассказам, которые публиковал по-польски, без цензорского, маленького, ко всемогущественного штампика.
— Чай будем пить? — предложил Глазов. — Или позволим себе по рюмке джина? У меня отменный джин есть.
— Давайте джина.
— Англичане его разбавляют лимонным соком и льдом. Увы, ни того, ни другого у меня нет — скифы, вдали от комфорта выросли, ничего не поделаешь.
— Если бы только этим ограничивались наши заботы — беда невелика, можно перетерпеть.
— Ваше здоровье!
— И вы не болейте, — аккуратно пошутил Ноттен.
Глазов задышал лимончиком, обваляв его в сахарной пудре, легко поднялся, сразу поймешь — из кавалеристов; пружинисто походил по комнате, потер сильными холеными пальцами лицо, остановился напротив Ноттена и спросил:
— Владимир Карлович, вопрос я вам ставлю умозрительный и совершенно не обязывающий вас к ответу: бремя славы — сладко?
— Какую славу вы имеете в виду?
— Слава — категория однозначная. Ежели хотите конкретики — извольте: ваша.
— Во-первых, я ее не очень-то и ощущаю, а во-вторых, слава — мнение мое умозрительно — должна налагать громадную меру ответственности на человека. Иначе он мотыльком пропорхнет по первым успехам и следа по себе не оставит. Какая же слава, если бесследно?
— Ответ евангельский, Владимир Карлович. Я так высоко не глядел. Разумно, в общем-то: единственно, что дарует человецем бессмертие — это память, как ни крути.
— И я об том же...
— Ну и отменно, что поняли друг друга. Но я бы хотел от памяти возвратиться к ответственности. Вы великолепно сказали: слава — это мера ответственности.
Глазов присел напротив Ноттена, разлил еще по одной, посмотрел рюмку с джином на свет и вдруг спросил:
— Предательство — что за категория? Однозначная или можно варьировать?
— Варьировать нельзя.
— А Гоголь? Он ведь варьировал с Андрием, сыном Тараса...
— Я знаю свой потолок: что позволено Юпитеру, то не позволено быку.
— Если бы я открыл вам имя человека, близкого к головке, к руководству польских социал-демократов, который в то же самое время работает на Шевякова, — как бы вы к этому отнеслись?
— Разоблачил бы.
— Каким образом?
— Пока еще вы не арестовали типографию, где я работаю... Выпущу листовку...
— Понятно, — задумчиво произнес Глазов и джин свой выпил. — А что, если я назову вам такое имя, которое опрокинет вас, поразит и сомнет?
Ноттен приблизился к Глазову, близоруко заглядывая ему в глаза:
— Кого вы имеете в виду?
— Сначала вы должны дать честное слово, что не станете ничего предпринимать, не посоветовавшись со мною предварительно.
— Дал.
— Хорошо. Допустим, я скажу вам, что Елена Казимировна работает с Шевяковым. Допустим, повторяю я. Как бы вы отнеслись к такого рода известию?
Ноттен отодвинул рюмку:
— Сослагательность в таком вопросе невозможна.
— Ну, хорошо, я говорю вам, что Гуровская — агент Шевякова.
— Ее я не стану разоблачать, — после долгого молчания ответил Ноттен.
— Я понимаю. Вы многим ей обязаны, вы ей обязаны всем, говоря точнее...
— Ее я пристрелю, если она агент Шевякова, — сказал Ноттен.
— Вы с ума сошли, — Глазов вздохнул. — Вы сошли с ума. Агент может быть предателем вольным, а может — невольным, Владимир Карлович. Слава, приложимая к литератору, требует милосердия от него — об этом вы не помянули. А — зря. Вы Шевякова знаете, а уж Елену Казимировну — тем более. Совместимо?
— Что именно?
— Елена Казимировна и Шевяков.
— Налейте еще.
— Я налью, а вы лимоном закусывайте; это — трезвит.
— Как же Шевяков мне ненавистен, морда его, глазенки маленькие, лбишко. Отсюда уберут — в другом месте вынырнет: эдакие на вашей службе необходимы, он ценен для вашей профессии.
— Это неверно, — возразил Глазов. — Он мешает нашей профессии, потому что хоть и хитер, но глуп, кругозора нет, будущего себе представить не может, о детях своих не болеет сердцем: каково будет им, когда он уйдет вместе с той институцией, которую столь ревностно и так глупо охраняет?
— Вы-то вместе с ним охраняете...
— Охраняю, Владимир Карлович, милый, я тоже охраняю, но ведь каждый охраняет свое! Он — свое, я — наше! Под властью мужика вы тоже жить не сможете, дорогой мой человек! Это вы сейчас так злобны на трон, потому что он окружен недоразвитыми, маленькими людишками, а если б на троне сидел какой-нибудь Эдвард?! Или Густав?! Все ведь дело не в форме, а в сути! Кто правит страной: дурак, вроде Шевякова, который над Вербицкой плачет, потому что Щедрина не читал, или просвещенный интеллигент, воспитанный в Европе?! Вот в чем секрет, Владимир Карлович! Со мной-то вы беседуете, как с равным, как с союзником, а с Шевяковым не стали бы! И правильно б сделали, что не стали! Лучше уж с корягой беседовать, с пнем в лесу, чем с ним. Думаете, у меня все внутри не холодеет, когда я его вижу?! А ведь он сейчас — после того, как Гуровская отдала, — это термин у нас такой есть «отдавать», проваливать, значит, — типографию Грыбаса, склад нелегальной литературы, восемь кружков и адреса Дзержинского, когда он сюда приезжает, — стал звездою! Он полковник теперь, понятно вам?! А потом уйдет в Санкт-Петербург, в департамент, и будет оттуда пользоваться вами, Еленой Казимировной и, если хотите, мной, чтобы делать себе карьеру на нашем уме!
— Я ее убью, — повторил Ноттен уверенно, и снова быстро выпил.
— Погодите. Рассуждайте вместе со мной: я вам достаточно раскрылся. Вы с Ледером вошли в контакт?
— Да.
— Он к вам обращался с просьбами?
— Нет.
— Это неправда.
— Вы следите за мной?
— Конечно.
— Зачем же тогда спрашиваете?
— Потому что у нас, кроме Елены Казимировны, хорошей агентуры нет, а она, кстати, Ледера одной рукой Шевякову отдает, а второй — снимает ему квартиру на шевяковские же деньги... Да, да, она получает у него семьдесят пять рублей ежемесячно, и на расходы по поездкам тоже.
— Господи, какой ужас...
— Давайте-ка мы без эмоций поговорим, Владимир Карлович, а то вы будто присяжный поверенный какой. Успокойтесь и возьмите себя в руки. Что говорил вам тогда, в первый раз Винценты Матушевский, когда вы назвали ему мою фамилию?
— Ничего. Это правда. Ничего. Он сказал мне продолжать работать, слушал очень внимательно.
— А другой раз?
— Другой раз я с трудом нашел его...
— Через кого?
— На это я вам не отвечу.
— Но не через Елену Казимировну?
— Нет.
— Вы открыли ему, что работаете у Гуровской?
— Нет.
— Почему?
— Не знаю. Я хочу сам отвечать за свои поступки: перед собою ли, перед ним, перед вами — сам, один.
— Вы у него встречались?
— Нет.
— Адрес его знаете?
— Нет.
— Он вам не сказал, где его искать?
— Нет. Он сказал, что найдет меня, когда я ему понадоблюсь,
— Никаких просьб?
— Никаких.
— Вы говорите правду?
— Да.
— Ничего не утаиваете?
— Вы такие вопросы не ставьте, не надо, они — бестактны.
— Я ставлю эти вопросы в ваших же интересах. Коли вы Матушевского встречали, а сейчас имеете дело с его единомышленниками, вас все равно обнаружат. Тогда я не смогу помочь вам — я не всемогущий. Вас посчитают двойником, а меня — доверчивым дурнем. Я могу помогать вам и оберегать только в том случае, если верю вам и убежден, что вы не таитесь. Поэтому спрашиваю еще раз.
— Я даю вам слово, — сказал Ноттен. — Я не вижусь с ним. Я очень хочу видаться и с ним, но они меня обходят. Я жду, понимаете? Все время жду...
— Они вам не верят, — убежденно сказал Глазов и придвинулся еще ближе к Ноттену. — Они не верят вам.
— Что нужно сделать, чтобы поверили?
— Для этого вы должны казнить Шевякова, — тихо сказал Глазов и откинулся на спинку дивана. — Понимаете? Казнить.
— Как?
— Это — вопрос техники, это надо думать — как. Важно принять решение, Владимир Карлович.
— Решение принято.
— Не торопитесь, не торопитесь. Семь раз мерь, один раз режь. С Еленой Казимировной станете говорить? Послушайте меня: она человек отнюдь не потерянный для порядочного общества. Она — несчастный человек, запутавшийся, и к Шевякову пришла для того, чтоб вам помочь...
— Мне?!
— Кому ж еще-то? Конечно, вам. Вы ее, кстати, по-прежнему любите, Владимир Карлович? А? Только правду себе отвечайте. Вы ж теперь, когда Елены Казимировны нет в Варшаве, у Гали Ричестер, у танцовщицы ночуете. Или — так, суета, тянет на стройные ножки?
— Господи, в какой я себя грязи чувствую, — беспомощно сказал Ноттен, — вы что, за каждым моим шагом глядели?
— А вы как думали? — раздраженно ответил Глазов. — Если подставляетесь — смотрим. Чтоб не смотрели, надо было затаиться, как рыба на грунте, а вы резвитесь, вас видно кругом. И видно великолепнейшим образом, что Елена Казимировна вас тяготит. Не надо, не надо, не лгите себе...
— Налейте.
— Пиявки пробовали ставить на шею? Вон как лицо у вас играет: то белое, то багровое. Словом, подведете Елену Казимировну к нужному выводу. Это еще думать надо — как. Выход у вас обоих один — убрать Шевякова. Она к нему ездит на такую же квартиру: Сенаторска, 3, второй этаж. Он там один ее принимает. Уйти Елене Казимировне можно спокойно: вы подождете в пролетке и отвезете на вокзал. Это — легко. Трудно срепетировать, к а к вы ее подведете к д е л у. Этим займемся завтра, она ж через неделю приедет, в Берлине она сейчас. Еще налить позволите?
— Да.
— Без моего сигнала ничего не делайте, уговорились?
— Да.
— Попробуйте когда-нибудь, идучи по пустому гостиничному коридору, желательно ночью, подбросить над головой апельсин. Можно, впрочем, и яблоко. Вы сделаете три шага, и поймаете апельсин, а ведь по всем законам он был обязан упасть у вас за спиной... Мы все связаны, Владимир Карлович, мы все связаны незримыми, таинственными узами, которые, в силу невидимости их, нерасторжимы вовек.
— Встать, суд идет!
Мацея Грыбаса ввели первым, следом за ним товарищей из подпольной типографии; судьи на бритоголовых арестантов не глядели, быстро и бестолково перебирали бумажки в своих папках.
Дзержинский, загримированный, в окладистой бороде, глядя на то, как судьи сортировали эти ненужные им бумажки, понял — приговор предрешен и ничто не спасет: ни речь петербургского присяжного поверенного Александра Федоровича Веженского, на удивление всем взявшегося защищать Мацея безвозмездно, ни осторожные, но тем не менее настойчивые переговоры Здислава Ледера и Винценты Матушевского с родственником помощника судьи, который, говорили, симпатизировал полякам.
— Подсудимый Грыбас, вам предоставляется последнее слово.
Мацей медленно поднялся, оглядел лица людей, собравшихся в большом зале, хотел было задержаться глазами на Феликсе, Винценты, Здиславе, но — не мог, знал, что за его глазами следят десятки чужих. А как хотелось ему сейчас заглянуть в зеленые глаза Феликса, почувствовать их братство, боль, слезы, как бы хотелось ему остановиться в глазах Винценты и ощутить его весомую, неторопливую надежность, но нельзя, Мацей, ты правильно поступаешь, товарищ, ты поступаешь гордо, взяв на себя — свое: до конца и безответно.
— Я буду краток. — Грыбас чуть откашлялся. — Если бы мне вернули возможность начать жизнь сначала, я бы повторил ее точь-в-точь, как прожил эту. Я ни в чем не виноват, ибо виновны люди перед законом, а я ваш закон отвергаю, потому что он служит щитом для тысяч, которые под этим страшным щитом таятся от миллионов.
— Грыбас! — Судья ударил ладонью по столу.
— Всю вину с точки зрения вашего законоположения, — обернулся Мацей, — я принимаю на себя. Остальные товарищи не несут ответственности за мои деяния. Я приму любой ваш приговор спокойно, потому что я занимался тем лишь, что говорил людям правду.
— Грыбас! — крикнул судья.
— Да не суетитесь вы, — усмехнулся Мацей. — Я закончил.
Генрих, специально приехавший из Домбровского бассейна, был единственным легальным, кто мог ходить по улицам, жить в гостинице по своему паспорту и встречаться с теми, с кем нужно было увидаться.
Он-то и привез Веженского на квартиру, где за длинным, пустым столом сидел Дзержинский.
— Здравствуйте, — сказал присяжный поверенный, пожимая руку Дзержинского. — Ваш товарищ был аккуратен: кажется, мы без хвостов. Сегодня в три часа у меня свидание с Грыбасом. Расстрел можно заменить, если он попросит государя о помиловании.
— Гарантия?
— Абсолютной — нет.
— Вероятие?
— Половина на половину.
— Он не пойдет на это.
— Я успел его узнать и полюбить. Я согласен — он не пойдет, поэтому я попросил, чтобы меня свели с вами. Нужно, чтобы Грыбас получил указание партии. Он выполнит такое указание.
— Чем заменят расстрел?
— Пятнадцатью годами каторги.
— В Сибири бывали?
— Да.
— Где?
— Всюду — я проезжал через Сибирь в Японию. Глаза Дзержинского, вспыхнувшие, было, — решил, что Веженский тоже отбывал ссылку, — вновь потухли.
— Пятнадцать лет каторги — тоже смерть, только медленная, — сказал Дзержинский.
— Не рассчитываете на революцию?
— Рассчитываю.
— Сколько ждать?
— Столько, сколько потребуется.
...Веженский увидел Грыбаса через большую, как в зоопарке, решетку. Между большой стальной решеткой была протянута тонкая металлическая сетка, и была она очень частой: из-за этого лицо Мацея казалось мучнисто-серым, более бледным, чем на самом деле.
— Я протестую, — сказал Веженский охранникам. — Я хочу говорить с моим подзащитным в нормальной обстановке.
— Это нормальная обстановка для приговоренных к казни.
— Я напишу жалобу.
Грыбас заставил себя улыбнуться:
— Бесполезно, Александр Федорович. Это их закон.
— Мацей, я только что видел ваших добрых друзей. Вы понимаете?
— Да. Понимаю.
— Наше мнение совпало: вы обязаны написать прошение о помиловании. Вам сохранят жизнь.
— Что сохранят? — удивился Грыбас. — Жизнь? А кто сохранит честь? Вы скажете моим друзьям, что я знал, на что иду.
— Неужели вам не хочется дожить?
— Говорить можно, а вот бить не надо, Александр Федорович.
— Простите. Простите, Мацей. Бога ради, простите. Но я правда же хочу спасти вас.
— Разве бесчестьем спасают?
(Месяц назад граф Балашов сказал Веженскому: — Сейчас нужен крен — я твои слова про Зубатова помню. Все развивается так, как задумывалось. Позиции наши справа и в центре крепки. Я не знаю, как будет, но то, что будет, — в этом не ошибаюсь. Поэтому надо делать крен, ты прав. Мы должны вербовать друзей слева — не в братство, конечно, а для того, чтобы контролировать все рычаги. Поедешь в Варшаву, защищать поляка... Я запамятовал его фамилию... Коли сможешь спасти его от петли — мы подойдем к левым. А это важно, ты прав, спору нет — весьма важно. Масонство, великое братство наше, должно быть всюду, знать все, понимать всех — тогда сможем свершить главное.)
...Веженский ехал из тюрьмы, забившись в угол пролетки. Перед его глазами стоял Грыбас за частой решеткой, как зверь в клетке: худой, высокий, бритый наголо, и улыбка по губам скользит, не сделанная улыбка, и до того открытая, что стало Веженскому самого себя страшно..,
Гуровская закрыла дверь, тихо поставила баул у ног, вдохнула прогорклый запах «кэпстэна», любимого табака Влодека, и поняла, что он дома — работает.
— Можно? — она приложилась ладонями к двери, крашенной «слоновой» масляною краскою. — Влодек...
— Да, да! — Ноттен поднялся из-за стола и растерянно потер лицо. — Здравствуй, Геленка!
Она бросилась к нему на шею, стала быстро обцеловывать его лоб, глаза, нос, подбородок, губы.
— Бог мой, как я там скучала по тебе, как скучала! Почему сердитый? Ты сердитый, Влодек?
— Что ты?! Устал.
— У тебя глаза больные. Хворал?
— Нет, нет. Здоров.
— Знаешь, твоя книга на днях выйдет в Берлине. Я договорилась с издателем. «Рассказы о горе» — я сама дала такое название, некогда было тебе писать, да и цензура...
— Боишься цензуры?
— Кто ее сейчас не боится. А что? Отчего ты спросил так?
— Как?
— Ну, не знаю... Так...
— Это ты с дороги так нервна, Гелена.
— Почему «Гелена»? Я не люблю, когда ты меня так называешь.
— Я очень устал, Геленка. Давай я приму пальто.
— У тебя жарко.
— Я не отворял окон, мерзну что-то.
На кухне, глянув на Гуровскую, которая сразу же начала хлопотать у стола, Ноттен закрыл глаза и снова стал растирать лицо так, что появились красные жирные полосы.
— Ой, ты похож на жирафу, — рассмеялась Елена Казимировна, — такой же полосатый!
— Нервы расходились. Все жду, жду, жду, когда придут — а они не приходят.
— Кто?...
— Жандармы.
— Ты с Красовским не встречался?
— С кем?! — испуганно переспросил Ноттен, вспомнив сразу же лицо Глазова и его слова о «псевдониме».
— Что ты, милый? — улыбнулась Гуровская. — Будто испугался чего...
— Нет, нет, чего мне пугаться? Какого Красовского ты имеешь в виду?
— Историк. Публицист. Профессор Красовский?
— Адам Красовский. Пан Адам?
— Кажется. Ты знаешь его?
— Шапочно. А что?
— Нет, ничего.
— Почему ты спросила о нем?
— Роза Люксембург считает, что он к нам близок, она мечтает привлечь его к работе в газете. Как ты думаешь — согласится?
— Никакой он не близкий к вам и не согласится ни на какую запрещенную работу.
— Кто тебе сковородки чистит? Меланья?
— Что?! — в ужасе спросил Ноттен.
— Сковородки плохо чищены. Песком надо и кипятить. Сала — в палец.
— Я не замечал.
— Ты ничего не пишешь о деле Грыбаса?
— Написал.
— Тебе яичницу сделать с салом или с постной ветчиной, Влодек?
«Теперь я до конца верю Глазову», — понял Ноттен и замер, Прикрыв руками лицо.
— Сделай глазунью.
— В Берлине говорят, что тут всё очень напряженно из-за процесса над Грыбасом.
— Ты знаешь его?
— Да. В Париже напечатали статью, — предлагают отбить его из тюрьмы. Здесь об этом не думают?
— Я не слыхал.
— А где подставка, Влодек? Ах, мужчины, мужчины, оставь вас одних на месяц — ничего потом в доме не сыщешь.
— Ставь на тарелку.
— Ты же знаешь, я не люблю, если некрасиво.
— Поставь мне на руку, — тихо сказал Ноттен, — послушаем, как зашипит мясо...
Гуровская резко обернулась:
— Что с тобой?
В глазах у нее появился испуг, потому что в голосе Ноттена сейчас было что-то похожее на голос Дзержинского, когда они расставались в «Адлере».
— Ничего.
— Я тебя заберу с собой в Берлин. Съезжу туда на пять дней, по делам партии, и вернусь за тобою. Право. Не отказывайся. Тебе нельзя больше здесь. Ешь, родной. Соли достаточно?
Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 52 | Нарушение авторских прав