Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Исторические миниатюры 15 страница



– Что это там? – удивился Никитин.

– Сейчас приедем, – утешил его комендант.

Приехали, и перед ними, натужно проскрежетав, отворились железные ворота. Разом выбежали солдаты караула, построились, фельдфебель отдал рапорт коменданту.

– А, Гаврилов! – дружески сказал ему Бабкин. – А я тебе гостя привез, давай, милок, тащи ключи от “мешка”...

Никитин заметил, что Гаврилов изменился в лице, при этом солдаты жалобно смотрели на своего “гостя”. Гаврилов, едва переставляя ноги, утащился в караулку и вынес ключи. В стене форта открылась узкая дверь, а там завиднелась узенькая лестница, ведущая наверх. Бабкин подтолкнул Никитина, чтобы шел вослед фельдфебелю, и сказал:

– Ну-ну! Смелее... ну!

Ступени кончились, все трое оказались на каменной площадке перед массивной железной дверью с заклепками.

– Открывать, што ли? – неуверенно спросил Гаврилов.

– Открывай, – велел ему Бабкин.

Руки фельдфебеля тряслись от страха, он с трудом попал ключом в замочную скважину. Открылась железная дверь, за ней и вторая – деревянная. Изнутри пахнуло застоявшимся холодом.

– Мое дело – сторона... пожалте! – сказал Гаврилов.

Тут Бабкин горячо облобызал Никитина, перекрестил его:

– Ну, Витенька, посиди-ка тут да подумай...

Дверь замкнулась, и тишина вонзилась в уши Никитина как-то зловеще. Сколько минут пробыл он в этой камере – не понял, пораженный формою камеры, которая не имела углов. Были в ней только три дырки (сверху для света, сбоку для приема пищи, а третья внизу для нужды), но... Где же углы? Виктор Никитич увидел себя заточенным не в куб, даже не в шар, а в какое-то узкое пространство, имевшее форму яйца. Все и всюду было овальное, даже койка и столик изгибались, повторяя кривизну камеры. “Ни стать во весь, хоть только средний рост, ни лечь, вытянувшись, положительно нельзя было, и принужден был стоять согнувшись”. Какие там годы, какие там часы? Считанных минут понадобилось, чтобы Никитин испытал странное, давящее беспокойство, безумное желание вырваться из этого каменного узилища, имевшего форму куриного яйца.

– Григорий Данилыч! – стучал он в двери. – Да откройте же! Ну, пошутили и – хватит... ей-ей, мне довольно...

Бабкин не стал его мучить – выпустил. Когда же Никитин из каземата спустился во двор, то увидел, что по щекам караульных солдат текут слезы.

– Братцы, чего вы плачете? – спросил он.

– Ах, ваше благородие! – с чувством отвечал за всех пожилой фельдфебель. – Мы ведь решили, что генерал Бабкин привез навсегда в “мешок” упрятать... Оттого и плачем, что очень уж нам жалко вас стало. Не приведи Господь сюды-тко попадаться!



Бобруйский комендант тут же наградил Гаврилова рублем, а солдатам – из своего кошелька – раздал полтинники.

– Ваши слезы, – сказал Бабкин, – делают вам честь. Вы меня утешили тем, что по-христиански любите ближних. Спасибо вам, братцы... Ну как? – спросил он потом Никитина, подзывая коляску.

– Страшно, – не стал притворяться смелым Никитин. – Но слезы ваших солдат и меня растрогали...

Поехали обратно в город. Никитин после долгого молчания, потрясенный кратким заключением, спросил у генерала, откуда взялась эта странная камера в форме яйца?

– Это форт Вильгельма, – пояснил Бабкин...

...Николай I был женат на прусской принцессе, поддерживая родственные связи с Берлином, сам часто бывал в Пруссии, и Гогенцоллерны навещали его в России. Одно из свиданий с братом жены Вильгельмом (тогда еще наследным принцем) состоялось в Бобруйске. Как-то вечером Николай с шурином катались верхом в окрестностях города, и, въехав на холм, Вильгельм сказал, что эта возвышенность самой природой создана для сооружения на ее вершине форта. Император согласился заложить здесь форт как предместное укрепление Бобруйска.

– И назову его “фортом Вильгельма” – в память о нашем приятном свидании, – сказал русский император.

– А я, – ответил шурин, – пришлю из Берлина инженера для строительства этой фортеции...

Немецкий инженер и создал внутри каземата эту страшную яйцевидную камеру, прозванную “мешком”, но выдумал ее не он сам, а скопировал с камер средневековых тюрем. Коляска уже вкатилась в окраинные сады Бобруйска, Никитин спросил:

– А сидел ли кто в этом ужасном “мешке”?

– Свято место пусто не бывает, – мрачно ответил ему комендант. – Того, кто сидел, давно нет в живых, но я хорошо знал его. В ту давнюю пору я был капитаном Преображенского полка, мне и поручили отвезти его в этот бобруйский “мешок”.

– Кто же этот человек, если не секрет?

– Секрета нет. Это грузинский князь Александр Дадиани, а история его ареста и заключения весьма поучительна...

 

Князь Дадиани был типичным баловнем судьбы, но очень знатным. Предки его по отцу еще в XIII веке получили Мингрелию в подарок от царицы Тамары, а мать была из семьи Нарышкиных, родственных царской династии. Шутя он окончил Пажеский корпус, шутя Николай I навесил на грудь пышный аксельбант своего флигель-адъютанта, шутя он бежал от долгов из столицы на Кавказ, где стал полковником и командиром Эриванского полка. В то время командующим войсками Грузии был барон Григорий Розен, женатый на графине Зубовой, – вот на их дочери Лидии Григорьевне и женился князь Дадиани...

Так-то вот тридцатилетний Дадиани, едва ли способный командовать ротой, очутился вершителем судеб нескольких тысяч солдат и более сотни офицеров, большинство из которых годились ему в отцы. А женитьба на дочери командующего вознесла его выше меры, он разговаривал свысока, на любое замечание отвечал бранью и оскорблениями, а мнение о нем солдат-эриванцев я цитирую буквально со слов Рукевича, который в то время служил солдатом в Эриванском полку князя Дадиани:

– Пустой человек! – говорили старые кавказцы. – От своих грузин отстал, а к нашим не пристал. На нас же, на солдат, глядит словно на рабочих скотов. А петушиться-то горазд... любит...

Но тот же Рукевич писал, что князю простили бы многое, если бы он хоть изредка позаботился о солдатах, если бы он разговаривал с людьми, не оскорбляя их поминутно, раздавая направо и налево зуботычины. Наконец (и это, пожалуй, самое главное), князь Дадиани видел в солдатах Эриванского полка не слуг отечеству, а лишь своих бесплатных крепостных, обязанных на него работать, и не только солдат закрепостил он, но превратил в рабынь и жен солдатских. А кому пойдешь жаловаться, если князь Дадиани зятем у самого командующего? Между тем барон Г. В. Розен был человеком честным и небогатым, приданое за его дочерью оказалось мизерным, и потому князь Дадиани обратил свой полк не против врагов России, каких тогда на Кавказе было немало, а на благоустройство своих обширных имений в Манглисе (позже ставшем дачным местом грузинской столицы).

Так “служил” Эриванский полк до 1837 года...

В этом году Николай I решил посетить Кавказ. Приближаясь к Тифлису, император заметил много людей, рывших канавы; по тому, как эти оборванцы вытянулись перед ним и его свитой, скакавшей по бокам коляски, царь признал в них служивых.

– Какого полка? – окликнул он их.

– Эриванского карабинерного...

Пастухи гнали в горы отары овец – того же полка, мостили дорогу каменщики – того же полка; наконец, от быстрой езды загорелись оси колес царской коляски, и побежал за водой с ведром к ручью босяк – того же карабинерного.

– Поди-ка сюда, – поманил его царь, когда оси перестали дымиться. – Сознайся мне, каково тебе служится на Кавказе?

Тот по простоте душевной сказал, что плохо. На винокуренном заводе в Манглисе – жить было можно и пьян каждый вечер, а вот как наладили его мыло варить на продажу в Тифлисе – стало хуже:

– Потому как мылом помоешься, а есть-то хоцца! Вот и хожу, как дурак, сам чистый, а в животе пусто.

– Ну ладно, — сказал император, – вижу, что заехали мы в царство винокуров да мыловаров... Катенин! – окликнул он своего адъютанта. – Давай, Катенин, сворачивай с шоссе – скачи в Манглис, разузнай, что там у князя Дадиани, и в Тифлисе вечером мне доложишь...

В имении князя Дадиани размещался и штаб Эриванского полка; прослышав, что царь близится к Тифлису, Дадиани снарядил в Манглис своего адъютанта, чтобы как можно скорее обул и одел солдат, чтобы спешно раздал им жалованье. Но Катенин уже был в Манглисе, перед ним выстроились более 600 каких-то нищих оборванцев и босяков, не имевших даже отдаленного сходства с воинскими чинами. Эриванцы в один голос сообщили Катенину, что на полковой барщине ни копейки не заработали, а секут не только солдат, но и жен их, которых князь – командир полка, принудил к работам. Тут прискакал посланный от Дадиани адъютант и начал направо и налево сыпать в солдат медяки из торбы:

– Хватит врать, что вас обижают. Если вам и этого мало, так его сиятельство сулит еще торбу прислать...

Катенин поскакал в Тифлис – для доклада. Николай I выслушал его и, помолчав, воскликнул:

– О великий Шекспир, где ты?..

октября царь с утра был на смотре грузинской кавалерии за Курою, а в полдень назначил смотр Тифлисского гарнизона и Эриванского полка на Мадатовской площади. День выдался очень жаркий, солдат начали готовить еще с ночи, загодя их выстроили на площади, они устали, изнемогая под тяжким бременем мундиров, скаток и амуниции, а первая шеренга с их густо нафабренными усами и бакенбардами не смела даже улыбаться. Стояли. Ждали. Чтобы поглазеть на царя, площадь запрудила громадная толпа горожан, много людей сидело на крышах, а на балконе дома Шемир-хана восседало семейство барона Розена и Дадиани, веселые и разряженные. Ожидание затянулось, несколько солдат упали из строя при обмороках.

Наконец в окружении свиты показался император, скачущий на лошади. Декабрист И. И. Лорер, очевидец парада, вспоминал, что “барабаны загрохотали, музыка гремела, но царь махнул рукою, и водворилась тишина” (даже в толпе горожан).

Зычным голосом на всю площадь царь позвал:

– Полковник князь Дадиани!

Барон Розен пояснил, что его зять только что объявился с головной болью и сейчас – вон! – сидит на балконе.

– Ко мне его! – велел император; при этом он нервно прохаживался вдоль фронта, ни с кем не разговаривая, и – ждал.

На площади появился князь Дадиани, еще издали он держал два пальца возле виска, то ли заранее приветствуя сюзерена, то ли от головной боли, а в лице его не было ни кровинки.

Не все на площади слышали, что говорил ему царь, до слуха людей доносились отдельные слова, чуждые боевой жизни:

–...был лучший полк... свиней пасли... мыло варишь, а... где слава?.. эти овцы... не достоин... С н я т ь!

Последнее слово прозвучало отчетливо, словно могучая оплеуха, отпущенная с налету. Дадиани торопливо отстегивал жгут аксельбанта, но пальцы его не слушались, и тогда император, шагнув к нему, сам рванул с груди князя золотой аксельбант, с плеча Дадиани полетел и золотой эполет полковника.

Обесчестив своего флигель-адъютанта и разжаловав его из полковников, Николай I гаркнул на всю Мадатовскую:

– Р о з е н! – Но в толпе армян, грузин, курдов, персов и татар услышали иное, будто царь повелел: – Р о з о г! – и, решив, что сейчас начнут пороть всех подряд от мала до велика, гигантская толпа жителей бросилась врассыпную – кто куда.

Барон Розен стоял ни жив ни мертв, и Николай I, понимая, каково сейчас старику, перебросил ему аксельбант, сорванный с груди зятя, и при этом великодушно объявил:

– Жалую им твоего сына... бери!

Тут зарыдал Дадиани, заплакал барон Розен, а на балконе дома Шемир-хана дамам и девицам сделалось дурно. Николай I в двух словах разделался с бывшим флигель-адъютантом:

– Тебе дали прекрасный полк, а ты превратил солдат в своих рабов, заморил их работами ради собственных прибылей... Больше я тебя не увижу. Прощай. Эй, где капитан Бабкин?

– Я здесь, ваше императорское величество.

– Вези! В Бобруйск – в “мешок” его...

Бабкин, тогда еще молодой офицер, потом рассказывал Никитину, что царское повеление ошеломило его, что он пришел в себя “через две станции от Тифлиса”. Дадиани сопровождали еще три жандарма, до Бобруйска ехали полмесяца – на тройках!

 

– Ну, приехали, – сказал Григорий Данилович, когда перед его коляской распахнулись ворота Бобруйской крепости. – Виктор Никитич, время-то уже позднее. Может, вместе чайку попьем? С сиротой-племянницей познакомлю. Вот ради нее и выслуживаю пенсию, дабы без приданого ее не оставить...

За самоваром Григорий Данилович рассказывал, как было страшно сажать в “мешок” князя Дадиани, который до самого последнего момента не верил, что его, потомка царей Мингрелии, будут судить. Но “генерал-аудиториат, рассмотрев его дело, признал князя Дадиани виновным, приговорив его к лишению чинов, орденов, княжеского титула и дворянского достоинства...” – тут я цитирую военного историка П. К. Мартьянова.

– Делать нечего, – рассказывал Бабкин. – Правда, ни Дадиани, ни я сам представления об этом “мешке” не имели. Но тогдашний комендант “форта Вильгельма”, когда прочел бумагу, ахнул, отвел нас наверх, где камера, и сказал всем нам: “Ну, господа, попрощайтесь с ним по-божески. В этом “мешке” одна надежда – на Бога!” Не знаю, что тут с нами случилось, не только я, но даже и жандармы стали целовать на прощание Дадиани. С того самого дня я оставил легкомысленный образ жизни. А когда в Петербург прибыл, меня вызвал к себе сам граф Бенкендорф и сказал мне: “Капитан, так и умрешь капитаном, ежели проболтаешься где-либо про этот “мешок”. Будут спрашивать – отвечай: каземат – и только!” А в Тифлисе, когда мы повезли Дадиани, в тот же вечер император велел барону Розену дать бал для Тифлиса, чтобы жена и дочери, включая и жену Дадиани, танцевать не стыдились. И они, говорят, танцевали...

Очевидец событий писал: “Лидия Дадиани в тот же вечер танцевала и много смеялась... она это делала под деспотическим взором матери, которая желала показать (императору) непричастность семьи Розенов к увезенному от них Дадиани”.

Бобруйский комендант закончил свой рассказ:

– Всего три года высидел князь Дадиани в “мешке” с тремя дырками, а когда отворили камеру, так вынимали его оттуда едва живого. Не человек, а развалина, ползал на четвереньках, речь невнятная, глаза безумные... Сослали его в Вятку, а простил его уже новый император, Александр II, с тех пор он и жил в подмосковной деревне жены своей... Вот и конец. Вам еще чаю?

Через несколько дней Никитин навсегда покидал Бобруйск и зашел проститься с комендантом Бабкиным:

– Григорий Данилович, рад я знакомству с вами, благодарю за хлеб-соль. Простите, если спрошу...

– Ну? О чем, молодой человек?

– Кто-нибудь после Дадиани сидел в “мешке”?

– Был и второй узник. Был!

– Кто же он?

– Литовский граф Леон Платер.

– Не знаю его.

– Был замешан в польском восстании шестьдесят третьего года, ну вот и был схвачен идущим “до лясу”.

– Долго мучился?

– Нет. Его скоро повесили. Своими ногами дошел до виселицы. С тех пор “мешок” пустовал. Времена изменились к лучшему, и такое наказание, как “мешок”, сочли в Петербурге слишком уж бесчеловечным...

Виктор Никитин записал последние слова старого бобруйского коменданта, служащего ради пенсии: “Если бы мне велели кого-нибудь содержать в нем, я, прежде чем это сделать, подал бы по телеграфу в отставку, ибо не мог бы и дня прожить с сознанием, что я исполняю роль палача...”

 

 

Пулковский меридиан

 

 

Шел 1808 год, когда наполеоновские войска, покоряя Прусское королевство, вторглись в “вольный” город Гамбург: к тому времени идеи “свободы, равенства и братства” для них уже ничего не значили, и, покоряя народы, французы вели себя в захваченных странах чересчур нагло... На улицах Гамбурга они устроили облаву на молодежь, чтобы принудить ее для службы в армии Наполеона. В толпе немецких юношей, окруженных цепью штыков, слышались стоны, проклятья, мольбы, а один из немцев, еще подросток, гневно кричал:

– Отпустите меня... я хочу домой! Я ведь не живу в Гамбурге – я из датской Альтоны, это рядом! Вы не имеете права...

Конвоиры, помогая себе прикладами ружей, только смеялись над этими наивными словами. Всех пойманных они загнали в здание казармы, наступила ночь, часовой возился с кремнем, высекая искру, чтобы раскурить трубку. Вдруг на его голову со звоном посыпались разбитые стекла, и в тот же миг из окна второго этажа метнулась тень подростка, совершившего прыжок.

– Вернись! – крикнул часовой. – Не заставляй стрелять...

Ответом ему был топот убегающих ног. От Гамбурга до нейтральной Альтоны было рукой подать, и беглец, зябко дрожа, скоро постучался в двери родного дома.

– Слава всевышнему! – воскликнул учитель Якоб Струве, впуская сына под сень своего дома. – Где ты пропадал?

– Отец, – отвечал Вилли, – мне еще здорово повезло... Но французы так обнаглели, что завтра их можно ожидать даже в нашей тихой Альтоне... я должен бежать!

– Куда?

– Только в Россию, ибо только эта страна способна дать мне покой, только она может устрашить Наполеона...

Так Вильгельм Струве, сын альтонского учителя, оказался в России, где и стал называться Василием Яковлевичем.

В его судьбе еще ничего не было решено.

 

Почти вся Европа уже была растоптана железной пятой Наполеона, а старый учитель со слезами читал письма сына, писанные по-латыни из тихого университетского Дерпта.

– Мой мальчик Вилли уже студент, он станет филологом и зарабатывает сам – гувернером в добром семействе... Его сочинение об ученых древней Александрии удостоилось золотой медали. Бедная моя Марта, почему ты не дожила до этих дней, чтобы радоваться вместе со мною?..

Сыну исполнилось лишь восемнадцать лет, когда он закончил университет, ему предлагали место старшего учителя истории в дерптской гимназии; юноша отказался, говоря, что теперь увлечен математикой и астрономией. Это правда – дерптская обсерватория стала для него святыней, многие инструменты в ней лежали еще в ящиках, нераспакованные, Струве сам их собирал, по ночам всматривался в таинства звездного мира... Наполеон, бежавший из Москвы, откатывался и далее. Летом 1813 года Струве защищал свой научный трактат на соискание степени магистра математики и астрономии, а в самый разгар научного диспута с улицы протрубил рожок почтальона, кричавшего:

– Друзья, корсиканец разбит в битве под Лейпцигом...

Летом он навестил родительский дом в Альтоне, состарившийся отец сказал ему:

– Спасибо тебе, сын мой, что показал мне свои дипломы и медали из чистого золота, а я тоже приготовил тебе нечто такое, что дороже всего золота на свете... Эмилия, где ты? – позвал он с веранды. – Не стыдись, моя девочка...

Эмилия Валл, наполовину немка, наполовину француженка, удачно сочетала в себе качества добропорядочной немецкой хозяйки с изящным кокетством парижанки. Устоять перед нею было невозможно, через год уже состоялась их свадьба, и в самый разгар ее, когда сдвинулись бокалы над столом, дверь с улицы распахнулась настежь.

– Вилли! – крикнул сосед жениху. – Ты будешь очень счастлив с этой женою... твой первый поцелуй, ей подаренный, отмечен победным грохотом пушек в битве при Ватерлоо!

Войска Блюхера и герцога Веллингтона закончили всем уже опостылевшую “эпоху Наполеона”, и отныне все дороги Европы, ведущие в города, славные университетами и обсерваториями, стали открыты для ученых, открыты и безопасны. Счастливые, рука в руку, молодожены ехали в Дерпт, и здесь Василий Яковлевич построил себе домишко, а Эмилия рожала одно дитя за другим, отчего вскорости ученый, дабы ему детвора не мешала, устроил кабинет на чердаке. Жалованье увеличили, но его все равно не хватало на такую ораву, а милейшая Эмилия неустанно выпячивала живот, говоря мужу:

– Вот тебе еще! Подумай о своих детях... здесь тебе только обещают кафедру профессора, а не лучше ли сразу бросить Дерпт и уехать в Грайфсвальд, где обещают твои заслуги оценить по достоинству.

Но Струве, исполненный сил, уже привык считать себя русским ученым, он возлюбил русские морозы, он охотно возглавил пожарную команду дерптских студентов, он ухаживал за парком университета, но он не желал быть ни ректором, ни деканом, ни чертом, ни дьяволом...

– Помилуйте! – доказывал он начальству. – Я ведь астроном, следовательно, я не имею права спать ночами, как все порядочные люди... Посудите сами: какой из меня декан, если я днем буду отсыпаться после ночного общения с планетами? – А жене Эмилии он говорил: – Что мне Грайфсвальд, если в Петербурге задумались о создании помпезной обсерватории в Пулкове? Передо мною откроются новые загадочные миры...

Струве не было и тридцати, когда его избрали членом-корреспондентом Академии наук, затем почетным членом, а в 1832 году Василий Яковлевич стал ординаторным академиком, что обязывало его жить в столице, но ему разрешили остаться в Дерпте, ибо столица еще не имела хорошей обсерватории. Эмилия жаловалась своей подруге – тихой Иоганне, дочери дерптского профессора математики Бартельса:

– Яганна, хотя мой Вилли ночует в обсерватории, но конца своим тягостям я не вижу. Смотри, опять я раздулась, как лягушка. Если Петербург обзаведется своей обсерваторией, как нам расстаться с тихим и милым Дерптом, где так хорошо моим деточкам!..

– Молчи, Эмилия, не доводи меня до слез, – отвечала подруга. – Я не переживу разлуки с тобой и твоими детьми...

Струве выезжал в Москву, чтобы наладить работу обсерватории в тамошнем университете, он бывал и на берегах Невы, доказывая, что академическая обсерватория никак не соответствует уровню русской науки и ее международного авторитета:

– Нельзя же холить ее лишь по той причине, что начало ей положил еще Петр Великий, как можно не понимать, что сотрясение нежнейших приборов от проезжающих карет, и воздух уже не прозрачный, задымленный фабриками и пароходами, поставили непреодолимый барьер точным исследованиям.

Человек практичный, Струве в интересах науки иногда был способен и поинтриговать, но опять-таки не ради личной корысти. Был уже 1833 год, когда Дерпт посетил министр народного просвещения граф С. С. Уваров, который был в восторге от того, что местные профессора жили дружно, никаких склок меж ними не возникало, никто никого не подсиживал, никто другим не завидовал... В письме к императору Николаю I министр назвал Струве “украшением Дерптского университета”. Василий Яковлевич, предчувствуя, что будущее Пулковской обсерватории во многом будет зависеть от Уварова, решил польстить графу, дабы заранее заручиться его могучей поддержкой...

– Как вы это сделаете? – спросил его Бартельс. – Ведь его сиятельство совсем не дурак, он человек высокообразованный, недаром в молодости он ублажал капризную мадам де Сталь.

– Что-нибудь придумаю, – отвечал ему Струве...

Уваров, конечно, не отказался от посещения обсерватории Дерпта, славной своим новым рефрактором. Струве, приняв высокого гостя, сразу пожаловался на дурную погоду.

– По сей причине, мой экселенц, я и не стал приглашать вас для ночного лицезрения небесных светил. Если же вам угодно, можете осмотреть угол неба... хотя бы в этой его части. Прошу.

Уваров приник к оптике и – отшатнулся:

– Что я вижу? Ослепительная звезда...

– Не может быть, экселенц.

– Не верите? Так смотрите сами...

Василий Яковлевич глянул на небеса.

– Поздравляю! – закричал он. – Вы, экселенц, совершили научное открытие... Как же мы, астрономы, до сей поры не могли увидеть этой звезды? Позвольте, ваше сиятельство, внести ее в небесный каталог как дополнение к сицилийскому альбому Пиацци, и впредь эта звезда, открытая вами, останется существовать под вашим именем... Ну вот! – сказал он потом приятелю Бартельсу. – Теперь министр, польщенный научным “открытием”, от меня не так-то легко отделается, а казна России денег на Пулковскую обсерваторию жалеть не станет...

Приходя домой, Струве иногда брался за розги:

– Ну-с, академическое потомство... Если вы не прекратите беситься, содрогая мой кабинет своими плясками, я найду минуту свободного времени, чтобы пересечь вас всех по старшинству или в порядке алфавита ваших имен...

Эмилия, вознаградившая его двенадцатью чадами, снова беременная, 1 января 1834 года родила последнюю дочь – Эмму, а на следующий день в муках скончался Альфред, ее старший сын, уже юноша. С женою случилось страшное нервное потрясение, и перед кончиной она просила мужа наклониться над нею:

– Спасибо за все, – сказала она, – но я останусь еще более благодарной на небесах, если ты, Вилли, исполнишь мою последнюю волю.

– Говори, – заливался Струве слезами.

– На этом свете меня может заменить для тебя и наших детей только одна женщина... Яганна Бартельс! Поклянись, что ты не будешь искать другую, а женишься на ней.

– Клянусь, – отвечал Василий Яковлевич...

Похоронив Эмилию, он очень скоро ввел в свой дом Иоганну Бартельс, которая вскоре родила ему еще четверых детей. Выбор покойной жены оправдался: вторая жена стала для своих и приемных детей чудесной любящей матерью, а Василий Яковлевич любил Яганну, как любил когда-то и покойную Эмилию.

Но с той поры дерптская жизнь стала для него тягостной, он сам уже мечтал перебраться в Петербург, чтобы от Пулковских высот пролегла в его судьбе четкая и прямая линия Пулковского меридиана...

 

Александр Брюллов проектировал и строил Пулковскую обсерваторию под зорким наблюдением самого Струве. Строили быстро: в июне 1835 года обсерваторию заложили, а в августе 1839 года состоялось ее торжественное открытие.

– Вы себя увековечили, – сказал Струве архитектору...

В ту пору еще не было такой дурной привычки – сначала все вырубить, а потом строить на голом месте; Пулково с давних времен было цветущим фруктовым садом, таким я запомнил его еще ребенком, в предвоенные годы. Война безжалостно разрушила этот волшебный оазис, оставив от создания Брюллова только руины, но могила Струве каким-то чудом уцелела...

Василий Яковлевич стал первым директором обсерватории в Пулкове, которая не сразу, но все-таки стала “астрономической столицей земного шара”. Нигде в мире не было таких сверхточных и совершенных инструментов, не было и такой дружбы ученых; оторванные от столицы, астрономы жили как бы в единой семье, а дом директора стал их столовой и клубом. Слишком высок был тогда авторитет Гринвичской обсерватории, но ее директор Эйри, побывав в Пулкове, выразился так:

– Каждый астроном обязан поработать и пожить в Пулкове, если он желает остаться на уровне передовых знаний...

Нигде не было столь точных часов, как в Пулкове, – пулковским временем жила не только столица, но и вся Россия. Когда приезжали важные гости, Василий Яковлевич водил их по залам обсерватории, словно в музее, с трепетом доставая из шкафа подлинные рукописи Кеплера или Коперника, разворачивал древний персидский манускрипт Улугбека, найденный в руинах самаркандской мечети. “Пулковская обсерватория, – были записаны его подлинные слова, – есть осуществление ясно осознанной научной идеи в таком совершенстве, какое только возможно...”

– Возможно и гораздо большее, – говорил Струве близким, – но жалованье астрономов ничтожно по сравнению с физиками, врачами и музыкантами... Очевидно, люди еще не видят практической пользы от изучения космоса. Пожалуй, вот только морские штурманы да офицеры Генштаба...

Нет смысла приводить перечень трудов Струве и его научных открытий – об этом можно узнать из любой энциклопедии, а мне желательно говорить о нем как о человеке. Примерно с 1843 года Василий Яковлевич стал понемногу отходить от ночных бодрствований возле рефрактора или телескопа, все больше отдаваясь кабинетной работе, но раньше трех часов ночи он все равно никогда не ложился и до 65 лет никогда и ничем не болел.

Наружность его была суровая, но плохое настроение или безделье были ему неизвестны. Это был великий труженик, приучивший себя и своих детей ценить даже минуты, пустой болтовни Струве не признавал. У него было хорошее качество: умея дружить с высоким начальством, он был другом и своих подчиненных. В отношении с людьми несправедливости не допускал, а когда маленький человек говорил Струве о своих мелких нуждах, ученый принимал их к сердцу, как и дела высокого государственного значения...

Высокий ростом, почти великан, с седыми волосами, падавшими на воротник, тонкие губы упрямца и две складки раздумий между нахмуренными бровями – таким он запомнился современникам. Смолоду хороший гимнаст, Струве до старости катался на коньках, обучая держаться на льду своих внуков и правнуков. Сын его, Отто Васильевич, тоже ставший астрономом, иногда замещал отца на посту директора обсерватории... Январь 1858 года стал для Струве трагическим.

– У меня какое-то странное недомогание, – пожаловался он жене. – Что ж, это время болезни я использую для активной кабинетной работы. Врача не надо, лучший доктор – это работа!

января Отто Васильевич Струве отмечал день ангела своей жены, и отец его, сидя за праздничным столом, выглядел оживленным и даже веселым. Неожиданно он встал из-за стола:

– Наверное, мне лучше прилечь...

На его шее жена заметила большую опухоль. Утром врачи сделали операцию, удалив опухоль, но Василий Яковлевич облегчения не испытал. Самое страшное случилось, когда Струве вдруг полностью потерял память, не в силах вспомнить о простейших вещах. Его могучий мозг, всю жизнь ворочавший массой цифр многомиллионных астрономических чисел, теперь этот мозг, лишенный памяти, стал беспомощным, как мозг ребенка...

– Папа, что ты помнишь? – спрашивал его сын.


Дата добавления: 2015-11-05; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>