Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

События, о которых я собираюсь рассказать, так удивительны, люди, которых я выведу на сцену, так необыкновенны, что я считаю себя обязанным, прежде чем предоставить им первую главу моей книги, 38 страница



— Наоборот, дорогой мой Феррари, — сказал король, — наоборот, я доверяю тебе теперь больше чем когда-либо.

— Вот все, что мне хотелось узнать, государь, ибо это единственная награда, которую я стремился заслужить.

И он ушел, обрадованный заверением короля.

— Что скажете? — спросил Фердинанд.

— Ну что же, государь… Письмо подменили или переписали, и совершилось это, пока бедняга находился в обмороке.

— Но, мой преосвященнейший, ведь он говорит, что печать и конверт были целы.

— Сделать отпечаток не так уж трудно.

— А подпись императора, значит, подделали? Во всяком случае, это дело рук ловкого фальсификатора.

— Подпись императора не пришлось подделывать.

— Как же в таком случае поступили?

— Заметьте, ваше величество, что я не объясняю вам, как это было сделано.

— Тогда о чем же вы толкуете?

— Я говорю о том, как могли бы это сделать.

— А именно?

— Представьте себе, государь, что раздобыли или заказали печать с изображением головы Марка Аврелия.

— И что же?

— Могли над свечой растопить сургуч, вынуть письмо из конверта, сложить его вот таким образом…

И Руффо сложил бумагу так, как сложил ее Актон.

— А зачем так складывать? — спросил король.

— Чтобы сохранить в неприкосновенности обращение и подпись. Затем какой-либо кислотой смыли текст и вместо него написали то, что мы видим теперь.

— По-вашему, это возможно, преосвященнейший?

— Чего же легче? Скажу даже, — и вы со мною согласитесь, государь, — что это вполне объясняет, как строки, написанные чужой рукой, оказались между обращением и заключительным приветствием, написанным почерком императора.

— Кардинал! Кардинал! — воскликнул король, внимательно рассмотрев письмо. — Удивительный вы человек!

Кардинал поклонился.

— А теперь что же, по-вашему, делать? — спросил король.

— Предоставьте мне подумать до утра, а завтра мы все обсудим, — ответил кардинал.

— Любезный мой Руффо, — сказал Фердинанд, — помните, что если я не назначаю вас первым министром, так только потому, что это не от меня зависит.

— Даже не будучи первым министром, я столь же признателен вашему величеству, как если бы был им.

Он поклонился королю с обычной почтительностью и вышел, оставив его в полном восторге.

 

 

. ВАННИ ДОСТИГАЕТ НАКОНЕЦ ЦЕЛИ, К КОТОРОЙ ОН ТАК ДОЛГО СТРЕМИЛСЯ

 

Теперь настала пора вспомнить совет, данный Фердинандом королеве в одном из его писем. Совет заключался в том, чтобы не томить Николино Караччоло в темнице и поторопить маркиза Ванни, фискального прокурора, с расследованием его дела. Наши читатели, надеемся, не ошиблись относительно смысла этого совета и не обнаружили в нем ничего филантропического. Нет! У короля, как и у королевы, были свои причины ненавидеть Николино Караччоло: Фердинанд помнил, как изящный Николино спустился с Позиллипо, чтобы в Неаполитанском заливе приветствовать Латуш-Тревиля и его моряков; как он одним из первых изумил короля, отказавшись от пудры, пожертвовав косичкой ради новых идей и отпустив бакенбарды; как он, наконец, упрямо продолжая идти по дурной дорожке, бесстыдно сменил короткие кюлоты на панталоны.



Кроме того, Николино, как известно, приходился братом красавцу-герцогу де Роккаромана, который, как говорили — справедливо ли, нет ли, — был некоторое время одним из многочисленных мимолетных фаворитов королевы; история, пренебрегая такими мелочами, их не учитывает, зато их отмечает придворная скандальная хроника, только этим и живущая. Между тем у короля не было повода мстить самому герцогу: тот не сменил ни единой пуговицы на своем кафтане, ничего у себя не подстриг, ничего не отрастил и, следовательно, ничем не нарушил строгих правил этикета. Поэтому король не прочь был (ведь как бы ни был добродушен муж, он всегда таит злобу против любовников жены), не имея повода мстить старшему брату, воспользоваться случаем и отомстить младшему. Кроме того, Николино сам по себе был неприятен королю тем, что запятнал себя первородным грехом: мать его была француженка, а сам он не только родился наполовину французом, но и стал уже совсем французом по убеждению.

Впрочем, как мы видели, подозрения короля, весьма смутные и подсознательные в отношении Николино Караччоло, все же не были совсем необоснованными, поскольку Николино участвовал в обширном заговоре, который распространился вплоть до Рима и имел целью, призвав французов в Неаполь, принести сюда свет, прогресс, свободу.

Теперь вспомним, вследствие каких неожиданных обстоятельств пришлось Николино Караччоло уступить Сальвато, промокшему в морской воде, свое платье и оружие; вспомним, что Паскуале Де Симоне нашел в кармане сюртука Николино забытое им письмо женщины, которое Паскуале передал королеве, а королева — Актону. Мы почти воочию наблюдали химический опыт, когда была смыта кровь, а строки письма остались в целости, в полном же смысле слова присутствовали мы при поэтическом опыте, который, выявив женщину, дал возможность узнать и ее возлюбленного. А возлюбленный, как читатель помнит, был схвачен и отведен в замок Сант'Эльмо и оказался не кем иным, как нашим беззаботным и отважным другом Николино Караччоло.

Да простятся нам эти повторения: даже если они излишни, мы хотим по возможности внести ясность в наше повествование: оно, может быть, чрезмерно усложнено из-за большого числа персонажей, выведенных нами на сцену, причем часть из них бывает вынуждена исчезать из поля зрения читателя на протяжении нескольких глав, а иной раз и целого тома, чтобы уступить место другим лицам.

Пусть же нас не корят за это отступление, приняв во внимание наши благие намерения, и не делают из них один из камней, которыми вымощен ад.

Замок Сант'Эльмо, куда заключили Николино, был, как уже известно читателю, неаполитанской Бастилией. Этой тюрьме, сыгравшей большую роль во всех неаполитанских революциях, принадлежит важное место и в нашем повествовании. Стоит она на вершине холма, высящегося над древней Партенопеей. Мы не станем доискиваться, как наш ученый археолог сэр Уильям Гамильтон, происходит ли Эрм — первоначальное название замка Сант'Эльмо — от древнего финикийского слова «erme», что означает «возвышенный», «высокий», или же имя было дано замку в связи с изваяниями Приапа, которыми жители Никополи-са обозначали границы своих земельных участков и домов, называя эти изваяния Терминами. Небо не наделило нас зорким оком, которому дано проникать во тьму этимологии, а потому ограничимся тем, что свяжем это название с часовней святого Эразма, которая в свою очередь дала наименование холму, где она стояла; итак, холм встарь носил имя этого святого, со временем его стали ошибочно называть холмом святого Эрма и, наконец, все более искажая первоначальное название, — холмом святого Эльма.

На этом холме, возвышающемся над городом и морем, сначала возвели башню; она заменила часовню и стала называться Бельфорте; при Карле II Анжуйском, по прозвищу «Хромой», башня была перестроена в замок; его значительно укрепили, когда Неаполь был осажден Лотреком, но не в 1518 году, как утверждает синьор Джузеппе Галанти, автор «Неаполя и его окрестностей», а в 1528 году: именно тогда по распоряжению Карла V замок стал крепостью в полном смысле слова. Как и все крепости, первоначально предназначенные для обороны поселения, среди которого или над которым они высятся, замок Сант'Эльмо постепенно не только перестал защищать народ, а превратился в цитадель угнетения. Вот почему мрачная крепость до сих пор пугает неаполитанцев, и при любой революции, которую они совершают или позволяют совершить, они просят новое правительство разрушить ее. Новое правительство, заботясь о своей популярности, издает декрет о сносе замка, однако остерегается его разрушить. Поспешим заметить, ибо надо быть справедливыми не только к людям, но и к камням, что почтенный и миролюбивый замок Сант'Эльмо, вечная угроза для города, всегда оставался лишь угрозой, никогда от него не было вреда, а при некоторых обстоятельствах он был даже полезен для обороны.

Мы сейчас заметили, что к камням надо быть справедливыми, так же как к людям; взглянем же на эту истину с другой стороны и скажем теперь, что к людям надо быть такими же справедливыми, как и к камням.

Не по лености или по нерадению, но, слава Богу, маркиз Ванни медлил с делом Николино. Нет, маркиз, истинный фискальный прокурор, только тем и занимался, что выискивал преступников, он вечно мечтал обнаружить их даже там, где их не было, поэтому он не заслужил подобного упрека. Но маркиз был в своем роде человеком совестливым: он семь лет тянул дело князя Тарсиа, и три года возился с делом кавалера Медичи и тех, кого он упорно называл его сообщниками. На этот раз преступник был у него в руках, маркиз располагал доказательствами его вины, он был уверен, что узник не ускользнет из камеры, запертой на три засова, и не преодолеет тройную стену, опоясывающую замок Сант'Эльмо. Поэтому он думал добиться желаемого результата не за один день, не за одну неделю и даже не за месяц. К тому же, как мы уже говорили, по своим инстинктам, по манере действовать он был из кошачьей породы, а ведь известно, что тигр любит поиграть с человеком, прежде чем разорвать его на куски, а кошка — позабавиться с мышью, перед тем как ее съесть.

И маркиз Ванни забавлялся игрой с Николино, прежде чем снести ему голову.

Но надо сказать, что в смертоносной игре, где один из противников выступает во всеоружии закона, пытки и виселицы, а другой защищен только собственным умом, не всегда выигрывает тот, на чьей стороне все преимущества. Отнюдь нет. После четырех допросов, каждый из которых длился по два часа, как ни донимал Ванни подсудимого, он ни на шаг не продвинулся вперед, а преступник оставался таким же неуязвимым, как в первый день, — следователю удалось выведать лишь его имя, фамилию, звание, возраст, общественное положение — иными словами, то, что было известно каждому неаполитанцу и ради чего не было надобности держать человека месяц в тюрьме и три недели вести следствие. При всем своем любопытстве — а маркиз Ванни, несомненно, был одним из самых настойчивых судей Королевства обеих Сицилии, — он так и не сумел узнать что-нибудь существенное.

Что до Николино Караччоло, то он взял на вооружение следующую дилемму: «Я виновен или невиновен. Если виновен, я не так глуп, чтобы опускаться до признаний, что изобличат меня; если невиновен, значит, мне не в чем сознаваться, и я ни в чем не сознаюсь». Плодом такой системы защиты явилось то, что на все вопросы Ванни, старавшегося получить какие-либо сведения помимо тех, что были известны всем, то есть кроме имени, фамилии, звания, возраста, места жительства и положения, Николино Караччоло отвечал встречными вопросами, спрашивая у прокурора с видом живейшего участия, женат ли он, хороша ли собою его жена, любит ли он ее, есть ли у них дети, сколько малюткам лет, есть ли у него братья, сестры, жив ли его отец, в добром ли здравии его матушка, сколько ему платит королева за его ремесло, перейдет ли титул маркиза к его старшему сыну, верит ли он в Бога, верит ли в ад, в рай; причем он расспрашивал Ванни с такою же явной симпатией, как тот расспрашивал его, и это позволяло ему если не повторять точно такие же вопросы — до подобной нескромности он не доходил, — то, по крайней мере, задавать вопросы аналогичные. Поэтому после каждого допроса прокурор чувствовал, что ничуть не продвинулся вперед; он даже не решался приказать писарю занести в протокол весь вздор, сказанный ему Николино. Кончилось тем, что во время последнего допроса он пригрозил арестованному прибегнуть к пытке, если тот не перестанет издеваться над почтенным божеством, что именуется Правосудием. Утром 9 декабря, несколько часов спустя после возвращения короля в Казерту — возвращения, о котором в Неаполе еще никто не знал, кроме людей, имевших честь лично видеть его величество, — Ванни явился в замок Сант'Эльмо с твердым решением, если Николино будет по-прежнему играть с ним, привести свою угрозу в исполнение и попробовать пресловутую пытку sicut in cadaver 86; хотя, к великому его сожалению, Государственная джунта большинством голосов не разрешила ему пускать это средство в ход, в данном случае он мог обойтись без ее позволения.

Выражение лица Ванни, никогда не отличавшееся приветливостью, в этот день было особенно зловеще.

Вдобавок Ванни явился в сопровождении маэстро Донато, неаполитанского палача, с двумя помощниками; они пришли специально для того, чтобы помочь ему в применении пытки, если заключенный будет упорствовать — не в отрицании своей вины, а в своих озорных, веселых шуточках, еще никогда не встречавшихся в анналах правосудия.

Мы умалчиваем о писаре, постоянно сопровождавшем Ванни и из уважения к фискальному прокурору хранившем в его присутствии полное молчание, так что Николино даже показалось, будто это не живой человек, а всего лишь тень Ванни, которую по его приказанию нарядили писарем, но не для того, чтобы сберечь государству причитающееся этому мелкому чиновнику жалованье, как можно было бы подумать, а просто затем, чтобы всегда иметь под рукою секретаря для записи показаний.

Пытка не применялась в Неаполе, да и во всем Королевстве обеих Сицилии с тех пор, как дон Карлос вступил на неаполитанский престол, то есть целых шестьдесят пять лет, а теперь маркиз Ванни будет иметь честь возобновить ее, притом применительно не к anima vili, а к члену одной из знатнейших семей Неаполя.

Ради большей торжественности этого события коменданту замка дону Роберто Бранди было приказано обновить оборудование старинного зала пыток. У Роберто Бранди, ревностного слуги короля, за два года до этого случилась большая неприятность: из замка бежал Этторе Карафа, и теперь, желая доказать преданность монарху, комендант весьма точно исполнил все распоряжения фискального прокурора. Когда ему доложили о прибытии Ванни, он поспешил ему навстречу и с горделивой улыбкой сказал:

— Пожалуйте! Надеюсь, вы будете довольны мною.

Он проводил Ванни в зал, где все было отделано заново ради Николино Караччоло, и не подозревавшего, что из-за него на орудия пытки израсходована непомерная сумма в семьсот дукатов, из которых, как принято в Неаполе, половину комендант положил себе в карман.

Ванни, предшествуемый доном Роберто и сопровождаемый писарем и палачом с двумя помощниками, спустился в это средоточие страданий и, подобно тому как полководец перед сражением обозревает место, где произойдет битва, отмечая холмы и овраги, которые могут послужить ему для победы, одно за другим осмотрел орудия пытки. Большинство из них происходило из арсеналов инквизиции, ведь ее архивы доказывают, что аскетические умы особенно изобретательны по части приспособлений, способных привести человека в отчаяние и ужас.

Каждое орудие этой коллекции находилось на своем месте и, главное, было вполне готово к употреблению.

Оставив маэстро Донато и двух его подручных в этом зловещем зале, освещенном только факелами, прикрепле-ными к стенам железными скобами, Ванни прошел в соседнее помещение, которое было отделено от зала пыток железной решеткой, прикрытой черным саржевым занавесом; свет факелов, видимый сквозь занавес, казался здесь еще более зловещим.

Помещение это, где прежде заседал тайный суд, пустовало с того же времени, что и зал пыток, а теперь также было приведено в порядок усердным доном Роберто. Здесь не было ничего особенного, если не считать отсутствия малейшего источника дневного света; вся обстановка комнаты состояла из стола, покрытого зеленой скатертью; на столе, освещенном двумя пятисвечными канделябрами, были приготовлены бумага, перья и чернильница.

У стола стояло кресло, а с другой стороны, напротив кресла, — скамья для подсудимого; рядом со столом, который можно было бы назвать почетным и предназначенным, по-видимому, для судьи, стоял столик для секретаря.

Над креслом судьи высилось большое, высеченное из дуба распятие; лицо Христа можно было принять за шедевр, созданный могучим резцом Микеланджело; черты Спасителя были столь суровы, что возникало сомнение, зачем он здесь: чтобы поддержать невиновного или устрашить преступника?

Единственная лампа, подвешенная к потолку, освещала эту жуткую агонию, и казалось, тут не Христос умирает со словами всепрощения на устах, а злой разбойник испускает последний вздох вместе с последним богохульством.

Фискальный прокурор осмотрел все это молча, а дон Роберто, не слыша похвалы, на которую он считал себя вправе рассчитывать, с беспокойством ждал хоть какого-нибудь знака одобрения. Впрочем, от долгого ожидания такой знак становился особенно лестным. Ванни, наконец, безоговорочно похвалил всю эту зловещую декорацию и пообещал почтенному коменданту доложить королеве о том, с каким рвением дон Роберто старался ей услужить.

Ободренный похвалой человека, столь опытного в этих делах, комендант робко выразил пожелание, чтобы королева как-нибудь посетила замок Сант'Эльмо и собственными глазами осмотрела великолепный зал пыток, куда более интересный, по его мнению, чем музей Каподимонте; но Ванни, хоть и пользовался бесспорным доверием ее величества, не решился пообещать достопочтенному собеседнику такую монаршую милость, и тому пришлось, сокрушенно вздохнув, удовлетвориться заверением, что королеве будет подробно рассказано об его усердии и о достигнутом успехе.

— А теперь, дорогой комендант, — сказал Ванни, — поднимитесь наверх и пришлите сюда заключенного без кандалов, но под надежной охраной. Надеюсь, что вид этого зала наведет его на более благоразумные мысли, чем те, в каких он путался до сего времени. Само собою разумеется, — непринужденно добавил Ванни, — что, если вам интересно наблюдать пытку, вы можете и сами прийти вместе с узником. Для умного человека, подобного вам, будет, быть может, интересно понаблюдать, как я стану руководить этой процедурой.

Дон Роберто пылко выразил фискальному прокурору благодарность за любезное разрешение и сказал, что с удовольствием воспользуется им. Затем, отвесив низкий поклон, он удалился, чтобы выполнить полученное распоряжение.

 

 

. УЛИСС И ЦИРЦЕЯ

 

Едва только король, как мы видели, по знаку ливрейного лакея покинул столовую, чтобы встретиться у себя в кабинете с кардиналом Руффо, как все гости, обуреваемые различными чувствами (словно он был единственным связующим их звеном), поспешили отправиться по домам. Капитан Де Чезари проводил престарелых принцесс, которые были в отчаянии от мысли, что, после того как им пришлось спасаться от революции сначала из Парижа, потом из Рима, теперь, вероятно, придется бежать и из Неаполя от все того же преследующего их врага.

Королева сказала сэру Уильяму, что после известий, которые только что сообщил ее муж, она особенно нуждается в близком друге и поэтому желает оставить Эмму Лайонну при себе. Актон вызвал своего секретаря Ричарда и поручил ему выяснить, ради чего или ради кого король удалился в свои апартаменты. Герцог д'Асколи, восстановленный в своем звании камергера, в королевском мундире, увешанном орденами и другими знаками отличия, отправился вслед за монархом, чтобы осведомиться, не нуждается ли король в его услугах. Князь Кастельчикала велел подать ему экипаж: он торопился в Неаполь, чтобы позаботиться как о безопасности своих друзей, так и о своей собственной, ибо успехи французских якобинцев могли придать смелости якобинцам неаполитанским. Сэр Уильям Гамильтон отправился домой писать донесение английскому правительству, а Нельсон, подавленный мрачными мыслями, ушел в комнату, которую деликатно выбрала для него королева, — она была расположена неподалеку от той, где ночевала Эмма, когда Каролина оставляла ее при себе, еcли только обе подруги не оказывались в одной и той же спальне, в одной и той же постели.

Нельсону, как и сэру Уильяму Гамильтону, предстояло писать — но не депешу, а простое письмо. Он не был главнокомандующим средиземноморским флотом, а находился под началом адмирала лорда графа Сент-Винцента; но это не тяготило Нельсона, ибо адмирал обращался с ним скорее как с другом, чем как с подчиненным, а последняя победа Нельсона сделала его ровней самых выдающихся моряков Британии.

Дружба, связывающая их, отражена в переписке Нельсона с графом Сент-Винцентом, что опубликована в III томе «Писем и донесений», изданном в Лондоне, и те из наших читателей, кто любит заглядывать в подлинные документы, могут прочитать письма победителя при Абукире с 22 сентября — дня, с которого начинается наше повествование, — до 9 декабря, дня, на котором мы остановились. В этих письмах они найдут подробный рассказ о все возраставшей безрассудной страсти, из-за которой он как адмирал готов был презреть свой воинский долг, а как человек забыл о том, что еще более драгоценно, — о собственной чести. Эти письма, рисующие смятение его ума и страсть его сердца, могли бы послужить ему оправданием перед потомством, если бы потомство, уже две тысячи лет осуждающее возлюбленного Клеопатры, могло отказаться от своего приговора.

Нельсон был крайне обеспокоен катастрофой, грозившей внести страшный беспорядок не только в дела королевства, но, по-видимому, и в его сердце, ибо Адмиралтейству придется дать какие-то новые распоряжения своему средиземноморскому флоту. Поэтому Нельсон, придя в свою комнату, сразу устремился к письменному столу и под впечатлением того, что рассказал король, — если вообще можно назвать рассказом отрывочные фразы, вырвавшиеся у Фердинанда, — начал письмо так:

«Адмиралу лорду графу Сент-Винценту.

Любезный лорд!

Со времени моего последнего письма из Ливорно обстоятельства значительно изменились, и я сильно опасаюсь, как бы Его Величество король Обеих Сицилии не лишился одного, а то и обоих своих королевств.

Генерал Макк, как я и подозревал и даже, кажется, говорил Вам, оказался всего лишь хвастуном, неведомо где создавшим себе славу великого полководца, — во всяком случае, не на полях сражений. Правда, он командовал жалкой армией. Но кто бы подумал, что шестьдесят тысяч человек позволят десяти тысячам побить себя!

Неаполитанские офицеры располагали немногим, что было можно потерять, но все, что они могли потерять, они потеряли» [Приведем точные слова Нельсона: «The Napolitan officers have not lost much honour, for God knows they had but little to lose; but they lost all they had» («Письма и донесения Нельсона», т. Ill, с. 195). Впрочем, мы вскоре выскажем свое мнение о храбрости неаполитанцев в главе, где коснемся вопроса о храбрости коллективной и храбрости личной. (Примеч. автора.)

«Неаполитанские офицеры много чести не потеряли, ибо Господу ведомо, что у них было мало чего терять; но потеряли они все, что имели» (англ.).].

Так писал Нельсон, и мы видим, что победитель при Абукире довольно сурово судил о побежденных при Чивита Кастеллана. Может быть, этот суровый моряк и имел право быть требовательным в том, что касалось отваги: недаром он еще ребенком спрашивал, что такое страх, и никогда не испытал его, хотя в каждом бою, где ему довелось участвовать, он оставлял кусок своей плоти; пуля, настигшая Нельсона при Трафальгаре, если позволительно так выразиться, сразила всего лишь его половину — то, что еще уцелело от героя.

Так писал Нельсон, когда вдруг услышал за спиною шорох, похожий на биение крылышек бабочки или запоздавшего эльфа, порхающего с цветка на цветок.

Он обернулся и увидел леди Гамильтон.

У него вырвалось радостное восклицание.

Но Эмма Лайонна с пленительной улыбкой приложила палец к губам и, оживленная и изящная, словно статуя Счастливого молчания (как известно, молчание бывает разное), знаком велела не произносить ни слова.

Потом она подошла и, склонясь к уху адмирала, шепнула:

— Пойдемте со мной, Горацио. Наша дорогая королева ждет вас и желает переговорить с вами, прежде чем увидится с мужем.

Нельсон вздохнул, подумав, что какие-нибудь вести из Лондона, быть может, изменят его местопребывание и разлучат с этой волшебницей, каждый жест, каждое слово, каждая ласка которой превращались в новое звено цепи, и без того связывающей его; он тяжело поднялся с кресла, во власти того головокружения, которое всегда ощущал, когда после краткой разлуки вновь видел эту ослепительную красоту.

— Ведите меня, — сказал он. — Вы же знаете, что я слепну, как только вижу вас.

Эмма сняла газовый шарф, которым она до того обвязала голову, превратив его в головной убор и в вуаль вроде тех, что мы видим на миниатюрах Изабе; бросив ему конец шарфа, который он схватил на лету и жадно поднес к губам, она сказала:

— Пойдемте, дорогой мой Тесей, вот вам нить, чтобы не заблудиться в лабиринте, если вам придется покинуть меня как новую Ариадну. Но предупреждаю: если подобное несчастье случится, я не позволю никому утешать меня — даже если это будет какое-нибудь божество!

Она направилась впереди, Нельсон вслед за нею. Поведи она его в ад — он сошел бы туда вместе с нею.

— Дорогая королева, я привела к вам того, кто одновременно и властелин мой, и раб, — сказала она. — Вот он.

Королева сидела на диване в будуаре, отделявшем ее спальню от комнаты Эммы Лайонны. В глазах ее поблескивали искорки, которые ей не удавалось потушить. На этот раз то были искорки гнева.

— Пожалуйте сюда, Нельсон, мой заступник, — сказала она. — Сядьте поближе: я жажду беседы с героем, способным утешить меня в нашем унижении… Что скажете вы, — продолжала она, презрительно вскидывая голову, — о коронованном шуте, вздумавшем стать вестником собственного позора? Слышали, как он бесстыдно потешался над своей трусостью? Ах, Нельсон, Нельсон, сколь грустно гордой королеве и стойкой женщине быть женою короля, не умеющего держать в руках ни скипетра, ни шпаги!

Движением руки она побудила Нельсона придвинуться к ней еще ближе; Эмма между тем села на подушки, лежавшие на полу, и, не переставая играть крестами и лентами адмирала, как Эми Робсарт играла ожерельем Лестера, окутала завораживающим взглядом того, кого ей велено было околдовать.

— Дело в том, государыня, что король — большой философ, — отвечал Нельсон.

Королева посмотрела на него, нахмурившись.

— Не в шутку ли вы именуете философией такое полное пренебрежение к собственной чести? Что он лишен величия, приличествующего королю, это еще понятно: его ведь воспитали как лаццароне. Величие — дар, на который Небо скуповато. Но не иметь простого чувства собственного достоинства! Право же, Нельсон, сегодня вечером д'Асколи не только переоделся в королевский мундир, но и сам был как король, а король казался всего лишь его лакеем. Подумать только! Если бы якобинцы, которых он так боится, схватили д'Асколи, Фердинанд предоставил бы им повесить мнимого короля, не сказав ни слова, чтобы спасти его!.. Быть дочерью Марии Терезии и в то же время женою

Фердинанда — это, согласитесь, одна из тех прихотей случая, которые могут поколебать веру в Провидение.

— Пусть, — сказала Эмма, — будет все как есть. Разве вы не чувствуете, что только чудо Провидения могло сделать вас одновременно и королем и королевой? Лучше быть Семирамидой, чем Артемизией, и Елизаветой, чем Марией Медичи.

— Ах, — воскликнула королева, не слушая подругу, — будь я мужчиной, будь у меня в руках шпага!..

— Но она не была бы лучше этой, — сказала Эмма, вертя в руках шпагу Нельсона, — а пока вы под ее защитой, другой вам, слава Богу, и не требуется.

Нельсон положил руку на голову Эммы и посмотрел на нее с выражением беспредельной любви.

— Увы, дорогая Эмма. Бог мне свидетель, у меня сердце разрывается от слов, которые я сейчас скажу, — промолвил он. — Но неужели я вздохнул бы в ту минуту, когда увидел вас, никак этого не ожидая, если бы меня тоже не охватывал ужас?

— Вас? — удивилась Эмма.

— Я догадываюсь, что он хочет сказать! — воскликнула королева, прикладывая платок к глазам. — Да, я плачу, но это слезы негодования…

— Зато я не догадываюсь, — сказала Эмма, — а раз не догадываюсь, надо мне это объяснить. Нельсон, что подразумеваете вы, говоря об ужасе? Говорите, говорите, я настаиваю!

Обняв его за шею и грациозно приподнявшись на руке, она поцеловала его искалеченный лоб.

— Эмма, — произнес Нельсон, — верьте, что если мой лоб, сияющий от гордости, потому что к нему прикоснулись ваши губы, не сияет в то же время от радости, так только потому, что я предвижу в ближайшем будущем великое горе.

— Я знаю во всем мире одно только горе — это быть разлученной с вами.

— Вот вы и догадались, Эмма.

— Разлука! — вскричала молодая женщина с превосходно разыгранным чувством ужаса. — А кто может нас теперь разлучить?

— Ах, Боже мой! Распоряжение Адмиралтейства, прихоть господина Питта. Мне могут приказать захватить Мартинику и Тринидад, как послали в Кальви, на Тенерифе, в Абукир. В Кальви я лишился глаза, на Тенерифе — руки, при Абукире у меня со лба сорвало кожу. Если меня пошлют на Мартинику или Тринидад, я хотел бы лишиться там головы, тогда всему будет конец.

— Но если вы получите такой приказ, вы, надеюсь, не подчинитесь?

— Но как же, дорогая Эмма?..

— Вы подчинитесь приказу покинуть меня?

— Эмма! Эмма! Разве вы не понимаете, что ставите меня перед выбором — любовь или долг… Это значит толкнуть меня на предательство или самоубийство.

— Что же, — возразила Эмма, — я допускаю, что вы не можете признаться его величеству Георгу Третьему: «Государь, я не хочу уезжать из Неаполя, потому что безумно влюблен в жену вашего посла, которая тоже любит меня беззаветно»; зато вы можете сказать: «Ваше величество, я не хочу покидать королеву, которой служу единственной поддержкой, единственным защитником, единственной опорой; венценосцы обязаны хранить друг друга, вы отвечаете друг за друга перед Богом, создавшим вас избранниками». И если вы не решитесь на это потому, что подданному непозволительно так разговаривать со своим монархом, то сэр Уильям, располагающий в отношении своего молочного брата правами, которых нет у вас, вполне может это ему сказать.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>