Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Дорогая Эстер. Порой мне кажется, что я породил этот остров. Где-то, между широтой и долготой, раскрылась щель, и его выбросило неподалёку. С чем бы я ни пытался его соотнести, он остаётся



Дорогая Эстер. Порой мне кажется, что я породил этот остров. Где-то, между широтой и долготой, раскрылась щель, и его выбросило неподалёку. С чем бы я ни пытался его соотнести, он остаётся сингулярностью, альфой моей жизни, не укладывающейся ни в какие теории. Каждый раз, я возвращаюсь, и оставляю свежие следы, которые, я отчаянно надеюсь, в промежутках принесут плоды озарений.

Дорогая Эстер. Чайки больше не прилетают сюда; я заметил в этом году, что они стараются избегать этого места. Возможно, нехватка рыбы отпугивает их. Возможно, я. Когда Доннелли высадился здесь впервые, он писал, что стада болели, а их пастухи считались самыми низшими из всех бедных сословий среди жителей Гебридских островов. Спустя триста лет ушли даже они.

Дорогая Эстер. Я потерял счет времени и забыл, сколько здесь нахожусь, и сколько раз бывал здесь. Виды теперь настолько знакомы, что приходится напоминать себе, смотреть куда идти. Я мог бы вслепую бродить по этим скалам, краям этих обрывов, не боясь оступиться и сорваться в море. Кроме того, я всегда считал, что если человек падает, то очень важно, чтобы он держал глаза широко открытыми.

Дорогая Эстер. Наутро после того, как меня вынесло на берег, с солью в ушах, песком во рту и волнами, непрерывно омывающими щиколотки, я чувствовал, будто бы всё шло к этому последнему кораблекрушению. Я не помнил ничего кроме воды, камней в животе и ботинок, которые тянули меня вниз, туда, где плавают лишь самые вялые создания.

Доннелли описывал легенду об отшельнике: святом, который искал уединения в чистом виде. Говорят, он приплыл сюда с большой земли в бездонной лодке, чтобы морские создания ночью могли всплывать для беседы с ним. Как же он, наверное, был разочарован их болтовней. Может сегодня, когда всё, что живет в океане – это мусор, сбрасываемый с танкеров, – он бы обрел больше покоя. Говорят, он развёл свои руки в долине на южной стороне, и скалы расступились перед ним, чтобы дать ему пристанище; говорят, он умер от лихорадки через сто шестнадцать лет. Пастухи оставляли ему дары возле входа в пещеру, но, по словам Доннелли, никто не утверждал, что видел его лично. Я посещал эту пещеру и оставлял свои дары, но я, как и пастухи, похоже, не оказался достойным нарушить его уединение.

Иногда ночью можно увидеть огни проплывающего мимо танкера или рыболовного судна. Сверху, со скал эти огни выглядят вполне земными, но отсюда, снизу – они словно мечутся между мирами. К примеру, я не могу так сразу определить, находятся ли они над волнами, или под ними. Выяснение этого кажется теперь слишком скучным – почему не одновременно?! Самое лучшее, чем можно заняться в этом месте, – это потакать противоречиям, ожидая, когда разойдётся ткань мироздания.



Когда-то тут хотели построить ветряки, вдали от злости и нетерпимости масс. Но решили, что здешнее море слишком бурное для работы турбин: очевидно, им не доводилось побывать здесь, и ощутить это умиротворение. Лично я бы поддержал идею – турбины стали бы подходящим современным убежищем отшельника: сочетанием переворотов и стабильности.

Когда ты родилась, говорила мне твоя мать, в родильной палате стало тихо. Большое красное родимое пятно покрывало левую часть твоего лица. Никто не знал, что сказать, и ты закричала, чтобы заполнить вакуум. Я всегда уважал тебя за это: ты кричала, чтобы наполнить любой вакуум, в который попадала. Я тоже начал создавать вакуум, чтобы ты могла использовать свой талант. Родимое пятно уменьшилось к шести годам и исчезло к тому времени, когда мы познакомились, но твое увлечение пустотой и лекарством от нее осталось.

Те острова вдали, уверен, – всего лишь реликвии ушедшего времени, спящие гиганты, боги-лунатики, улегшиеся для последнего сна. Я смываю песок с губ и сжимаю кисть сильней, трясущиеся руки не смогут удержать мои тающие дневники.

Доннелли при тусклом дневном свете. Он высадился на южном берегу, прошел по тропе к бухте и забрался на гору. Он не нашел пещеры и не исследовал северную часть. Я считаю, что именно поэтому его понимание острова было дефектным, не полным. Он стоял на вершине, и только мгновение размышлял, как спуститься. С другой стороны – у меня есть свои причины.

Книгу Доннелли в библиотеке не брали с 1974-го. Я решил, что она и так никому не нужна, когда спрятал ее под курткой, избегая взгляда библиотекаря на выходе. Если тема так туманна, а язык рассказчика – еще больше, – это не слова рассказчика, которому можно доверять. Возможно, это правильно, что моим единственным спутником в оставшиеся дни станет украденная книга, написанная умирающим человеком.

Гора – очевидная центральная точка этого пейзажа; она настолько удачно расположена, что кажется искусственной. Я снова с легкостью скатываюсь в это бредовое состояние, в котором приписываю окружающему предназначения или мотивы. Появился ли остров в момент столкновения; когда нас оторвало от места швартовки, и ремни безопасности отпечатали полосы шоссе на наших грудях и плечах, – появился ли он из-под воды тогда?

Прекрасный вид. Луна освещает проход между горной тропой и каменным кругом. Он бросает тень хребта на пляж, словно ты написала свое имя на песке неряшливым почерком.

Когда кто-то умирал, был при смерти, или был так болен, что жертвовал всей возможной надеждой жить, – он вырезал две параллельные линии в утесе, открывая слой белого мела. Если присмотреться, их можно было увидеть с большой земли или рыболовного судна и понять, нужно ли послать помощь или создать заградительный барьер и выжидать поколение, пока любая зараза, бродящая по скалам, вымрет вместе со своими носителями. Мои линии означали именно это: отгоняли возможных спасателей. Это не просто болезнь тела.

Они были богобоязненны, эти пастухи. В их отношении не было любви. Доннелли говорит мне, что у них была одна библия, которая передавалась от одного к другому в строгом порядке. Ее украл монах, посетивший остров в 1776 – за два года до того, как остров был полностью заброшен. Я подумал: не обозначили ли они тогда главы и стихи в камнях и траве, создав географию со вложенным в неё смыслом – могли ли они ходить по библии и жить среди ее противоречий?

Мы не такие как жена Лота, ты и я – у нас нет особого желания обернуться назад. Нам там не на что смотреть. Не будет уставшего старика, раздвигающего скалы руками; даров или библий, лежащих на песке в ожидании. Приливы не будут сменяться отливами, а чайки – кричать над головой. Кости отшельника уже не ждут чтобы их забрали: я украл их и спрятал во внутренностях этого острова, в черноте проходов, и мы можем освещать лица друг друга их странным свечением.

Цитирую дословно: «Разнообразный люд, коему сложно что-либо посоветовать. Я провел три дня в их компании, чего, боюсь, достаточно для каждого, кто не был рожден среди них. Не смотря на их утомительную склонность цитировать писание, они кажутся самыми забытыми Богом жителями внешних островов. Действительно, в этом случае, само выражение – забытый Богом – приобретает наибольшую тяжесть». Мне кажется, что Доннелли тоже считал тех, кто бродил по этим берегам, смытыми туда, где уже не может быть шанса на спасение. Интересно, причислял ли он себя к этим людям?

Дорогая Эстер. Я встретился с Полом. Отправился в небольшое паломничество. Моим Дамаском стал двухквартирный дом на окраине Вулвергемптона. Мы пили кофе у него на кухне и пытались завести разговор. И хотя он знал, что я не ждал извинений, объяснений или расплаты, – его все равно сбивал с ног и повергал в панику вмятый капот его машины. Ответственность состарила его. Как и мы с тобой, он уже переступил мыслимую черту жизни.

Я широко раскинул руки, и утес раскрылся передо мной, став моим неуютным домом. Я перенес свои вещи из хижины на вершине и попытался жить здесь. Ночью было холодно, а море плескалось у входа во время прилива. Чтобы забраться на вершину, я должен залезть глубже в вены этого острова, где радиосигналы исчезают совсем. Только тогда я смогу расшифровать их – когда я встану на вершине, и они потекут сквозь меня без помех.

Я бы оставил подарки на пороге твоего убежища между скалой и пляжем. Я бы оставил тебе хлеб и рыбу, но запас рыбы закончился, и у меня больше нет хлеба. Я бы отвез тебя обратно на большую землю в бездонной лодке, но, боюсь, болтовня морских существ сведет нас с ума.

Мне всё сложней понять, где заканчивается отшельник, и начинаемся мы с Полом. Нас вплели в мокрое покрывало, и им пытаются закрыть утечку на дне лодки, сдержать океан. Шея болит от наблюдения за антенной; вместе с ней пульсирует точка в моем животе, где, я уверен, уже начал образовываться новый камень. В моих снах он становится точной копией жены Лота, с повернутой головой, смотрящей на трассу, на приближающийся транспорт, в вакууме рокового спокойствия.

Этот отшельник, этот провидец, этот древний историк костей и старого хлеба, куда же он исчез? Зачем, спрашивали фермеры, зачем, спрашивал Якобсон, зачем волноваться провидениям, если можно просто раскинуть руки перед утесом, и он закроется за тобой, запечатывая тебя в животе острова, в музее скрытом от всех, кроме самых приверженных?

Он всё еще утверждает, что был уставшим, а не пьяным. Я уже не вижу ни вины, ни разницы. Я был пьяным, когда приплыл сюда, и уставшим. Почти в полной тьме я пошел вверх по горной тропе и остановился переночевать в бухте, рядом с лежащим на мели рыбным судном. Только на рассвете я увидел хижину и решил сделать ее своим временным жильем. Я ожидал найти тут только антенну и передатчик, спрятанные в каком-нибудь погодостойком ящике на горе. Вокруг нее витала аура странного постоянства, как и у других домов на острове – похоже, эрозия обошла ее стороной.

Растительность здесь окаменела от корня доверху. Странно подумать, что раньше тут пасли животных, на что указывают заброшенные дома. Здесь всё при смерти: вода слишком грязна для рыбы, небо слишком разряжено для птиц, а почва истерзана костями отшельников и пастухов. Я слышал, человеческий пепел может послужить отличным удобрением, и можно вырастить большой лес на том, что осталось от твоих бедер и грудной клетки; и еще останется на то, чтобы уплотнить воздух и зарыбить бухту.

Мне снилось, что я стою в центре солнца, и солнечная радиация жарит мое сердце изнутри. Мои зубы завиваются, а ногти падают в карманы словно монетки. Если бы я мог – я бы ел, но, похоже, я способен поглощать только морскую воду. Если бы тут еще обитал домашний скот – я мог бы одичать и питаться им. Я истощен так же, как тело на хирургическом столе, вскрытое для выяснения причин преждевременной смерти. Я приплыл на этот остров в бездонном сердце; все бактерии моих внутренностей всплывали, чтобы петь для меня.

Уверен, я здесь не один; впрочем, так же как и в том, что это просто моя навязчивая идея. Например, я не помню, где достал эти свечи и зачем решил осветить этот странный путь. Возможно, он предназначен для тех, кто пойдет вслед за мной.

Дорогая Эстер. Я проезжал отрезок M5 между Экстером и Бристолем больше двадцати одного раза, но, хоть у меня есть все отчеты и свидетели, показания которых я перекрестно проверил с точностью до миллиметра на топографических картах, – я не могу найти нужное место. Казалось бы, должны оставаться следы, которые были бы явной указкой. Оно где-то между поворотом на Сэндфорд и обслуживающей станцией Welcome Break. Но, хоть я постоянно вижу его в зеркале заднего вида, я всё еще не могу причалить к нему.

Дорогая Эстер. Это станет моим последним письмом. Собираются ли они и сейчас в кучу на половике нашего пустого дома? Зачем я всё еще посылаю их тебе домой? Возможно, я могу представить, как я подбираю их по возврату, которого не будет, и увижу тебя, ждущую меня со включенным телевизором в уютной обстановке. Они будут каменеть следующие столетия; неприятная временная капсула с потерянного острова. Со штемпелем Обана: их, видимо, отправляли во время последнего восхождения.

Дорогая Эстер. Я кажусь себе таким же безликим, как этот океан, таким же мелким и пустым, как эта бухта, равнодушным кораблекрушением без опознавательных знаков. Мои камни – эти кости и удобный забор, ограждающий от пропасти. Я пронизан пещерами, лоб мой – вершина, и антенна передаст сигналы внутрь меня. Нервная система обнажена, по ней всё еще топают ноги Доннелли, меня и тебя. Я понесу фонарь для тебя; я оставлю его у подножья моего надгробия. Он понадобится тебе в туннелях, которые уносят меня вниз.

Дорогая Эстер. Пока они фиксируют повреждения, я понял, как боюсь, что ты неожиданно встанешь, потянешься и не узнаешь меня. Я облетал тебя как угрюмая комета, наша история тянулась моим хвостом в солнечном ветре из люминесцентных ламп. Твои волосы еще не причесали, макияж не нанесли заново. Ты была совсем как пляж для меня – открытая для исследования, и твоя география рассказывала одну историю, но синяки и порезы намекали на геологию, спрятанную под ними.

Я нашел манифест судна, смятый и размоченный водой, под грудой банок из-под краски. В нем написано, что кроме оставшегося на борту груза, была еще партия йогурта, снижающего кислотность, предназначенного для европейского рынка. Должно быть, его унесло в море – Бог знает, что здесь не осталось чаек или коз, которые бы его съели.

На дне этой лодки должна быть дыра. Иначе, как еще сюда прибывали бы новые отшельники?

Только ночью это место лениво наполняется жизнью. Можно увидеть буй и антенну. Я старался проспать весь день, чтобы воскресить себя. Я чувствую приближение последних дней – нет смысла для продолжения. Должно же быть тут хоть что-то новое и неизведанное – укромный уголок или щель, открывающие новую перспективу, за которую можно ухватиться. Я сжег свои мосты; я потопил свои лодки и смотрел, как они тонули.

Всю ночь буй держал меня при сознании. Я сидел, находясь на грани отчаяния, думая, что никогда не раскрою секрет этого острова, я сидел на краю и смотрел, как этот дурацкий буй мигает всю ночь. Он немой и глупый и не думает своей металлической головой, а только мигает с каждой волной, каждую минуту, пока не придет утро и не сделает его, глухонемого, еще и слепым. Мы с ним во многом похожи.

Мне любопытно, было ли путешествие Доннелли настолько же прозаичным, как он писал. Как же он должен был разочароваться, не найдя костей святого! Неудивительно, почему он так не любил местных жителей. Должно быть, они казались ему ракушками, прицепившимися к Престолу Господнему. Зачем так цепляться за камень? Потому что он – единственное, что удерживает нас от соскальзывания в океан. В забвение.

Выдуманное сообщение на автоответчике. Шины спущены, колеса свободно вращаются, а тормозная жидкость растекается, словно чернила, по карте, пачкая ориентиры и делая береговую линию пустой и искаженной. Где ты видела галактики – я видел только синяки, следы на утесах, оставленные моим помраченным рассудком.

Я не знаю название затонувшего судна в бухте; похоже, оно тут уже несколько лет, хотя еще не успело осесть. Я не знаю, погиб ли кто-то; если да – я не видел их своими глазами. Возможно, когда вертолет прилетел забрать их домой – его взлет спугнул птиц. Я поищу яйца вдоль северного берега, чтобы убедиться, что жизнь снова появляется в этом месте. Возможно, птиц отпугиваю я.

Я помню, как бежал по пескам в Кромере; там не было таких кораблекрушений. Я днями инвентаризировал весь мусор, который выбрасывало на берег, и начал собирать коллекцию в самом глубоком тайнике из всех, что мог найти. Какой странный музей можно из него сделать. А как быть с телом его куратора? Найти ли мне хрустальный гроб и сделать из нас Белоснежку?

Почему море так спокойно? Оно так и зовет меня пойти по его поверхности; но я уже знаю, что оно расколется под моими ногами и утащит вниз. Здешние скалы выдержали века штормов и теперь, лишенные приливов, они стоят, подавленные и изувеченные – пустующие храмы. Однажды я постараюсь забраться на них. Буду искать среди их пиков яйца и гнезда, очевидно, заброшенные чайками.

У меня были почечные камни, и ты пришла навестить меня в больницу. После операции, когда я только наполовину отошел от анестезии, твои очертания и слова были смазаны. Теперь мои камни выросли в остров и смогли сбежать, а тебя сделала непроницаемой машина пьяницы.

Я начал восхождение с зеленого склона западной стороны острова. Я заглянул вглубь скалы через колодец и понял, что мне нужно подняться наверх, чтобы найти путь вниз. Там я спрячу пережитки своей цивилизованности в каменных стенах и пойду вглубь. Меня влечет антенна и край утеса: там меня ждет какое-то перерождение.

Я начал свое восхождение на безветренном склоне западной стороны острова. Садящееся солнце – словно воспаленный глаз, закрывающийся от света докторов. Моя шея ноет от того, что я постоянно поднимаю голову вверх, пытаясь уследить за огнем антенны. Мне нужно смотреть вниз, идти по пути под остров, к новому началу.

Я начал подниматься, вдали от моря, в центр. Отсюда прямая дорога к вершине, где вечер уже окружает антенну и пытается заткнуть сигналы раньше времени. Хижина прижимается к Горе, чтобы избежать взгляда антенны; и я тоже буду красться по острову как зверь и подойду к ней с северного берега.

Когда я впервые заглянул в колодец, клянусь, я чувствовал, как камни в моем животе повернулись, узнавая его.

Что за склеп лежит внизу этой пропасти? Сколько мертвых пастухов могли бы заполнить эту дыру?

Это ли увидел Пол в своем ветровом стекле? Не жену Лота, глядящую через плечо, а шрам на склоне, падающий в черноту навеки.

Доннелли пишет, что когда жители пасут животных, тут всегда идет дождь. Похоже, такого дождя давно не было. Растительность здесь – просто помехи, как содержимое радиосигнала, возвращающегося с другой звезды.

В трюме разбившегося судна я нашел, должно быть, несколько тонн глянцевой краски. Возможно, они везли ее на импорт. Но я наделю ее предназначением: я нарисую на острове символы и знаки нашей катастрофы.

Дождь в Кромере; школьная экскурсия. Мы все спрятались под крышей автобусной остановки, как скот, согнанный вялыми пастухами-учителями. С каждой секундой песок в моих карманах намокает всё сильней.

Хижину построили в начале 18-го века. К тому времени пастушество стало профессией. Первым осевшим пастухом был человек по имени Якобсон, из рода мигрирующих скандинавов. На большой земле его не считали человеком с хорошей родословной. Он приплывал сюда каждое лето, строил хижину, надеясь, что со временем станет собственником и сможет найти семью, завести собственную родословную. По словам Доннелли, этого не случилось: он подцепил какую-то болезнь от своих плохо ухоженных коз и умер через два года после завершения строительства. Для него тоже некому было выцарапать две линии на скале.

Инвентарь: раскладной стол, который мы накрывали обоями в нашем первом доме. Раскладной стул – я смеялся над тобой, когда ты взяла его с собой к озеру. Потом мне стало неудобно, и смеялась ты. Этот дневник; кровать со сломанными пружинами – когда засыпаешь, надо помнить, что нельзя видеть сны. Сменная одежда. Книга Доннелли, украденная в библиотеке Эдинбурга по дороге сюда. Я сожгу всё это в последнее утро, и это станет моей антенной.

Когда масляные лампы выгорели, я не пользовался фонарем, а читал при лунном свете. Когда я вытяну из книги Доннелли последние крохи смысла, то выкину ее со скалы и, возможно, прыгну за ней. Быть может, течение понесет ее назад через скалы, она выплывет из ручья с дождем и вернется к пещере отшельника. Может, она снова окажется на столе, когда я проснусь. Кажется, я выбрасывал ее в море уже несколько раз.

Видел в сумерках трех бакланов – они не приземлились. Этот дом, построенный из камня, построенный давно умершим пастухом. Содержимое: моя раскладушка, печь, стол, стулья. Моя одежда, мои книги. Пещеры, вычерканные в животе этого острова, оставляющие его голодным. Мои конечности и живот – голодные. Эта кожа, эти органы, это садящееся зрение. Когда закончится батарейка в моем фонарике, я спущусь в пещеры и последую за уютным свечением.

Моя сердце – свалка; пробуждение в ложные рассветы, когда света нет. Я потею для тебя после полуночи и сворачиваю одежды в кучу. Я всегда слышал разбивающиеся об эти забытые берега волны, всегда забывали чайки. Я могу поднести эту бутылку к уху, но всё что я услышу – это музыка Гебридов.

В сноске редактор пишет, что к этому моменту сифилис несся по телу Доннелли как пьяный водитель и автор терял рассудок. Ему нельзя доверять – большинство его заявлений необоснованны и, хотя он описывает всё детально, большинство деталей рождены его лихорадкой. Но я был здесь и знаю, как и знал Доннелли, что это место всегда наполовину придумано. Даже скалы и пещеры мерцают и смазываются, если смотреть на них правильно.

Он завещал свое тело медицинской школе, и его вскрыли перед аудиторией студентов через двадцать один день после смерти. В моем издании книги прилагается заключение этого вскрытия. Сифилис пронесся по его внутренностям как пьяный водитель, размазывая органы как яйца на сковородке. Но беглого ознакомления с телом было достаточно и, как я и предполагал, – у него были найдены явные признаки почечных камней. Должно быть, он проживал последние годы жизни с постоянной болью – возможно в этом и причина его пристрастия к опию. Хоть это пристрастие делает его ненадежным свидетелем, меня притягивает к нему всё больше.

Как относиться к Доннелли? К опиуму и сифилису? Он, очевидно, начинал иначе, но я так и не узнал, было ли первое последствием его визита на остров, или причиной, по которой он сюда направился. А что до сифилиса – пьяного водителя, размазавшего его внутренности в однородную массу, пока он бродил по этим тропам, – я могу только посочувствовать ему. Все мы жертвы нашего времени. Моя болезнь – двигатель внутреннего сгорания и дешевое брожение дрожжей.

Доннелли сказали, что грудная клетка Якобсона, была искажена из-за дефекта рождения или какой-то детской травмы. Она была хрупкой и раздутой, и чрезвычайно легкой. Возможно, это и стало окончательной причиной его смерти – не выдержав разбитого сердца, она сломалась сама. В полутьме, его скелет выглядит бутафорским – фальшивой окаменевшей морской птицей.

Якобсона нашли ранней весной, в самом начале оттепели. Хоть он был мертв почти семь месяцев, его тело было заморожено до самых нервов и даже не начало разлагаться. Он смог пройти половину горной тропы, возможно, в поисках потерявшейся козы, или в бреду и скончался, скрутился в коготок прямо под зимней луной. Даже животные избегали его тела – жители большой земли решили, что везти его домой будет дурной приметой. Доннелли пишет, что они отнесли его в пещеры, оставили размораживаться и гнить, но автор становится всё менее надежным свидетелем.

Якобсона нашли ранней весной, в самом начале оттепели. Хоть он был мертв почти семь месяцев, его тело было заморожено до самых нервов и даже не начало разлагаться. Его ногти были свежими и покусанными до кожи; они обнаружили светящийся мох, растущий в пещерах, у него под ногтями. Уже не узнать, что он пытался делать под островом перед тем, как силы начали покидать его. Он проплелся половину горной тропы, возможно, в бреду, возможно, в попытке добраться до огня хижины, но скрутился в камень и скончался.

Якобсона нашли ранней весной, в самом начале оттепели. Хоть он был мертв почти семь месяцев, его тело было заморожено до самых нервов и даже не начало разлагаться. Вокруг него маленькие цветы пытались дотянуться до слабого солнца, козы адаптировались к жизни без пастуха и вольно паслись в долине. Доннелли пишет, что тело в страхе и отвращении скинули в колодец, но я не могу подтвердить эти данные.

Я стану фонарем для тебя, антенной. Я упаду с неба как древняя радиоволна бракованного асфальта. Подземными ручьями и ледяными грунтовыми реками. Бактериями моих внутренностей и сердца. Бездонной лодкой и забытым судном, в котором никто не умер. Как отшельник и жена Лота, я окаменею и открою дыру в горе, которая впустит меня.

Исследовать это место – значит быть пассивным, поглощать путешествие и не пытаться выйти за рамки. С тех пор как я сжег свои лодки и заработал болезнь, мне проще это делать. Чтобы исследовать этот микроконтинент, понадобятся несколько экспедиций: понадобится смерть миллионов нейронов, рог изобилия простых чисел, множество станций обслуживания и обходных дорог перед прибытием в точку последнего отправления.

Этот пляж – не то место, где стоит умереть. Якобсон понимал это, как и Доннелли. Якобсон прошел половину пути обратно на утес. Доннелли потерял веру и поплыл умирать домой. Моё преимущество в истории, технологическом прогрессе. Кто-то построил антенну, которая ведет меня через эти черные волны, маяк, который освещает путь через скалы как светящийся мох.

Спускаясь к скалам, я поскользнулся и упал, поранив ногу. Кажется, я сломал бедро. Рана явно заражена: кожа стала яркой, густо-розовой и боль накатывает волнами, зимними приливами на мою береговую линию, и топит боль от моих камней. Я еле добрался обратно до хижины, отдохнуть, но уже ясно, что это всё может закончиться только одним. У медикаментов, которые я нашел на судне, появилось предназначение: они будут держать меня в сознании во время последнего подъема.

Я понимаю, что отсюда, в этот последний раз – пути назад нет. Фонарь сдает вместе с моей решимостью. Я слышу пение морских существ из троп надо мной: они обещают возвращение чаек.

Дополз ли сюда Якобсон? Смогу ли я найти следы его ногтей на этих камнях? Следую ли я клетка за клеткой, сантиметр за сантиметром? Почему он сдался и не прошел этот подъем до конца?

Доннелли не прошел через пещеры. С этого момента, его указания, какими бы ненадежными они не были, – исчезают. Я понимаю, что остались только мы и те подсказки, что можно прочитать в мокрых камнях.

Пристрастие Доннелли – моя единственная постоянная. Хоть я просыпаюсь в ложные рассветы и вижу другие земли вокруг, непостоянно текущие через мои слезы, я знаю, что его зависимость всегда рядом.

Всё выглядело, как если бы кто-то взял и взболтнул машину как коктейль. Бардачок был открыт и опустошен, пепельница и багажник тоже – всё выглядело как скомканный музей, разрушенная выставка.

Я впервые увидел его на обочине. Я ждал, пока обломки разрежут, чтобы вытащить тебя. Машина выглядела так, словно ее сбросили с большой высоты. Внутренности двигателя разбросало по дорожному полотну. Словно вода под землей.

Они остановили движение аж до самого перекрестка у Сэндфорда и подъехали по запасной полосе, словно радиосигналы с другой звезды. Им нужна была двадцать одна минута на прибытие. Я видел, как Пол засекал это время на часах в точности до секунды.

Нет других путей, нет других съездов с трассы. Проезжая этот перекресток, я видел, как ты ждал на обочине, с тем последним напитком в дрожащих руках.

Я хожу по собственным предсмертным мукам. Инфекция моей ноги, словно буровая вышка, что выкачивает черную муть из моих костей. Я пачками глотаю диазепам и парацетамол, чтобы оставаться в сознании. Боль разливается во мне как подземное море.

Если пещеры – это мои внутренности, должно быть именно тут начали формироваться камни. Бактерия светится и поднимается в песне через туннели. Всё здесь построено вокруг подъемов и падений, как прилив. Возможно, весь остров на самом деле под водой.

Я иду по своему телу, по пути инфекции от разбитого бедра навстречу сердцу. Я ем болеутоляющие пачками, чтобы не терять сознание. В своем бреду я вижу двойные огни луны и антенны, светящие мне сквозь скалы.

В моем последнем сне я мирно сидел с Якобсоном и смотрел на луну над перекрестком у Сэндфорда, козы паслись на запасной полосе, мир оброс сорняками и прощением. Он показал мне свои шрамы от лихорадки, я ему – свои, зарождение полета под лопатками.

Когда я отходил после операции, я помню, как они светили мне в глаза, чтобы проверить реакцию зрачков. Я будто бы смотрел на освещенное луной небо со дна глубокого колодца. Люди ходили по его краям, но я не мог понять, была ли ты среди них.

Не может быть, что именно в этот колодец кидали коз. Он не может быть той свалкой, в которой остались те части твоей жизни, которые не горели. Он не может быть тем дымоходом, который отнес тебя на небо. Он не может быть тем местом, где ты пролилась дождем, чтобы удобрить почву для маленьких цветков на скалах.

Я буду держать поданную тобой руку; с вершины, в этот колодец, в темные воды, где маленькие цветки тянутся к солнцу. Фары отражаются в твоих глазах, лунный свет в тени дымохода крематория.

Это лицо утопленника отражается в воде, освещенной луной. Только мертвый пастух мог бы повезти тебя домой пьяным.

Луна над перекрестком у Сэндфорда, фары в твоих глазах. Доннелли ехал на серой бездонной легковушке, все дорожные существа поднялись спеть ему. Разные символы неаккуратно начертаны на стенах скалы моего неспокойствия. Моя жизнь стала простой электросхемой. Все мои чайки взлетели – они больше не обитают на этих скалах. Притяжение Луны над перекрестком у Сэндфорда слишком сильное.

Хотелось бы знать Доннелли на этом острове лично – мы бы о многом поспорили. Красил ли эти камни он, или я? Кто оставил посуду в хижине у пристани? Кто сделал музей под морем? Кто молча упал насмерть в холодные воды? Кто вообще построил эту богом забытую антенну? Вырос ли этот остров из моего живота, заставив чаек улететь?

Я сидел здесь и смотрел, как два самолета высекают две параллельные полосы в небе. Они наметили курс, и я следил за ними двадцать одну минуту, пока они не свернули у Сэндфорда и не исчезли. Если бы я был чайкой, я бы покинул свое гнездо и полетел за ними. Мой мозг бы получил кислородное истощение и у меня бы начались иллюзии вознесения. Я бы оторвал дно своей лодки и проплыл по трассам, чтобы вернутся обратно на этот остров.

Между огнем и землей я выбрал огонь. Мне это показалось более современным решением, более гигиеничным. Мне было страшно подумать о переборке таких руин. Пришивание руки к плечу, бедра к тазу, оставляя след нити, как ряд остановившегося транспорта на шоссе. Создавая причину для плачущих тетечек и печальных дядечек, которые бы специально прилетели по такому случаю. Оставить прах, смешать с водой, сделать светящуюся краску для этих камней и потолков.

Мы начнем собирать свой вариант северного берега. Мы напишем мертвыми языками и электросхемами и спрячем их, чтобы теологи будущего нашли их и гадали об их предназначении. Мы пошлем письмо Эстер Доннелли и потребуем ответа. Мы смешаем краску с прахом и дорожным покрытием, и свечением наших инфекций. Мы нарисуем луну над перекрестком у Сэндфорда и синие огни, падающие как звезды вдоль запасной полосы.

Я вернулся домой, с карманами забитыми украденным прахом. Половина его высыпалась из пальто и исчезла в обивке сидений. Но оставшийся прах я аккуратно спрятал в коробке и держал в ящике возле кровати. У этого поступка никогда не было смысла, но с годами прах стал чем-то вроде талисмана. Я смирно, очень смирно, сидел часами, просто держа в ладони исчезающий порошок, ощущая его гладкость. Со временем мы все перетремся в гранулы, нас смоет в море, и мы растворимся.

Дорогая Эстер. Каждый шаг мне дается сложней и тяжелей. Я тащу труп Доннелли на спине по скалам и всё, что я от него слышу, – это виноватый шепот, его напоминания, его сожженные письма, его аккуратно сложенную одежду. Он говорит мне, что я не был пьян.

Отсюда я вижу свою армаду. Я собрал все письма, которые хотел послать тебе, если бы вернулся на большую землю, но на самом деле собирал на дне рюкзака, и рассеял их вдоль потерянного пляжа. Потом я взял их и сделал из каждого по лодочке. Я оставил тебя в их складках и потом, когда солнце садилось, я отправил свой флот в море. Расколотую на двадцать один кусок, я предал тебя Атлантическому океану и сидел здесь, ожидая пока последняя часть тебя утонет.

Химические диаграммы были на кофейной кружке, что он дал мне – липкой у ручки, где дрожали его руки. Он работал на фармацевтическую компанию в офисе на окраине Вулвергемптона. Он возвращался с конференции по продажам из Экстера: строил стратегический план по проталкиванию йогурта понижающего кислотность на европейский рынок. Можно было проследить связи пальцем, соединить точки и активировать новые соединения.

Химические диаграммы были нарисованы на плакатах в комнате ожидания. Мне это казалось уместным – натюрмортные абстракции процессов, которые уже начали разлагать твои нервы и мускулы в соседней комнате. Я пичкаю себя диазепамом, как когда-то пичкал себя информацией для экзамена по химии. Я закрепляю свои планы долгой и счастливой жизни.

Химические пятна были на дорожном покрытии: жидкость из кондиционера, тормозная жидкость и бензин. Он сидел и ждал на обочине, продолжая нюхать свои пальцы, словно не мог понять или узнать их запах. Он сказал, что возвращался с конференции по продажам в Экстере; он остановился выпить на прощание перед этим, но следил за своим потреблением. Был слышен звук сирен над стоящим транспортом.

Пол на обочине, возле съезда на Дамаск, дрожащий и замерзший, в перьях и жалости; все сигналы, направляющиеся как транспорт через схемы соединений наших внутренностей, эти плохо написанные лодки с оторванным дном на вздутиях, навсегда выбрасывают нас на берег.

Когда Пол встал мертвым килем вверх по дороге в Дамаск, его оживили ударами камней с обочины в грудь. Он был безжизненным двадцать одну минуту, вполне достаточно для того, чтобы запасы кислорода в его мозгу уменьшились и породили галлюцинации, ощущение вознесения. У меня заканчиваются болеутоляющие, и свет луны становится почти невыносимо ярким.

Боль в моей ноге ослепила меня на несколько минут, пока я поднимался по горной тропе: я проглотил еще одну пригоршню болеутоляющих и сейчас нахожусь в почти трезвом состоянии. Остров вокруг меня затуманился, а луна, кажется, спустилась в мою ладонь, чтобы вести меня дальше. Я вижу черную толстую линию инфекции, тянущуюся к моему сердцу от повязки на поясе. Через помутнение, он выглядит совсем как мой путь от низины к антенне.

Я потащу ногу за собой; я потащу ее как смятую легковушку, с пробитыми шинами и тянущимися искрами в потускневших фарах моих глаз. У меня заканчиваются болеутоляющие, и я следую за свечением лунного дома. Когда Пол встал мертвым килем вверх по дороге в Дамаск, его сердце запустили вновь проводами от аккумулятора смятой легковушки; нужно было сделать двадцать одну попытку, чтобы убедить его проснуться.

Звук рвущегося металла, зубы, летящие через край скал, луна посылает сигнал. Я лежу, прижатый рядом с тобой, дрожание охлаждающегося двигателя, и зов с далекой высоты, мой разум – объездная дорога.

Я начал свой путь в бездонной бумажной лодочке – я улечу на ней на Луну. Меня завернули в изгибы времени, слабость на листе жизни. Сейчас ты на противоположном от меня конце бумаги: я вижу твои следы в чернилах, которые впитываются через волокно, бумажную растительность. Когда мы размокнем в воде, и клетка распадется – мы смешаемся. Когда этот бумажный самолетик улетит с края скалы и оставит параллельные линии в темноте – мы сойдемся.

Если бы только Доннелли это испытал, он бы понял, что был собственной береговой линией – как и я. Как я становлюсь этим островом – он стал своим сифилисом, отступая в горящие синапсы, камни, инфекцию.

Потом возвращаюсь к своей машине, с еще дрожащими руками и головой, вскрытой от удара. Прощайте плачущие тетушки и печальные дядечки, прощай ощущаемое, прощай осязаемое, прощай Вулвергемптон, прощай Сэндфорд, прощай Кромер, прощай Дамаск. Горная тропа скользкая от росы – сложно забираться с такой инфекцией. Я должен вырезать плохую плоть и вышвырнуть ее с антенны. Я должен слиться с самим воздухом.

В этих глазах отражаются фары, слишком долго в туннелях моего бездонного острова. Морские создания всплыли на поверхность, но чаек нет, чтобы отнести их к себе в гнезда. Я стал неподвижен: открытый и смотрящий, глаз глядящий на самого себя. Я стал зараженной ногой, мои рубежи слежения формируют точную карту перекрестков на M5. Я сверну на середине бедра и упаду к моей Эстер.

Камни в моем животе сделают меня тяжелей, и мой спуск будет ровным и точным. Я пробьюсь сквозь туман этих богом забытых таблеток и получу ясность. Мое сознание забито, мои вены узки. Будет чудо, если моя нога не сгниет до того, как я доберусь до вершины. На схеме незаклинивающего тормоза двадцать одно соединение, на островах обитает двадцать один вид чаек, от перекрестка у Сэндфорда и поворота домой – двадцать одна миля. Всё это не может быть, не станет совпадением.

Согнутый назад как ноготь, как заусеница, как тонущий человек, цепляющийся за колесо, пьяный и закрученный, вынесенный на потерянный берег под луной, разбитой как сломанное крыло. Мы раскалываемся, мы – полет и висим в воздухе, эти чертовы болеутоляющие, эта форма непостоянна. Я отправлюсь в полет. Я отправлюсь в полет.

Он не был пьян, Эстер, он вовсе не был пьян. Он не пил с Доннелли и не ссорился с Якобсоном у моря; он не мчался по этим потерянным берегам и крайним пляжам зарождающегося архипелага. Он не хотел, чтобы его капот смяло от удара, как использованную салфетку. Его ветровое стекло не было усеяно звездами как карта небес. Его окрас – усеянный схемами соединений, странными рыбами для отпугивания чаек. Свечение тормозного пути видно вдоль M5 от Экстера до самого Дамаска.

Ослепленное паникой, глухое от рева застопоренного транспорта, сердце остановилось на дороге к Дамаску, Пол, сидел на обочине, скрюченный как чайка, как чертова чайка. Настолько же бесполезный и обреченный как сифилитичный картограф, умирающий козопас, зараженная нога, почечный камень, остановивший транспорт, перекрывающий пути в Сэндфорд или Экстер. Он не был пьян, Эстер, он вовсе не был пьян – все его дороги и его туннели, и его пути вели прямо и неизбежно к этому столкновению. Это не известное естественное состояние: он не должен был сидеть там со своими химикатами и схемами соединений, он вовсе не должен был там сидеть.

Я черпаю эту воду в поисках костей отшельника, следов Доннелли, следов стада Якобсона, пустой бутылки, которая бы стала уликой против него. Я обыскал этот отрезок шоссе уже двадцать один раз, пытаясь восстановить траекторию, найти точку, где остановилось его сердце, и всё, что он мог видеть – луна над перекрестком Сэндфорда. Он не был пьян, Эстер, он вовсе не был пьян, и не был виноват – его подставили сходящиеся линии. Это не естественное состояние: чайки не летают так низко над трассой, заставляя его потерять управление. Краска на его машине содралась линиями, как инфекция, которая подбирается к моему сердцу.

Чайка уселась на смятый, лежащий на боку капот, пока сирены кричали вдалеке, и металл горестно стонал о нас. Я о ночи в брожении, старом хлебе и костях чаек, старом Доннелли в баре, сжимающем выпивку, старой Эстер, что гуляет с нашими детьми, старом Поле. Этот старый Пол, как обычно, трясется и дрожит, одиноко выключая свет.

Больше некуда подниматься пешком. Я покину это тело и поднимусь в воздух.

Мы оставим двойной след в воздухе, белые линии, высеченные в скалах.

Я – антенна. Своей смертью я отправлю новость на каждую звезду во вселенной.

Дорогая Эстер. Я сжег свои вещи, свои книги, это свидетельство о смерти. Мое – будет написано на самом острове. Кем был Якобсон и кто помнит о нем? Доннелли написал о нем, но кем был Доннелли и кто помнит о нем? Я нарисовал, вырезал, высек и отметил здесь всё, что мог знать о нем. Будет на этих берегах другой, кто вспомнит обо мне. Я вознесусь из океана как бездонный остров, соберусь как камень, стану антенной, маяком, и они никогда не забудут о тебе. Нас всегда будет тянуть сюда: однажды чайки вернутся и станут гнездиться на наших костях и нашей истории. Я посмотрю налево и увижу Эстер Доннелли, летящую рядом. Я посмотрю направо и увижу Пола Якобсона, летящего рядом. Они оставят белые линии в небе, как послание большой земле, откуда придет помощь.

Дорогая Эстер. Я сжег скалы Дамаска, я глубоко испил из них. Мое сердце – моя нога и черная линия, выгравированная на бумаге вместе с этой бездонной лодкой. Ты как гнездо для меня, в котором яйца формируются целыми как окаменелости: объединяются, разбиваются и посылают маленькие черные цветки прямо в небо. Из этой инфекции – надежда. Из этого острова – полет. Из этой печали – любовь.

Вернись!

Вернись...


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Have a nice day with your family. | Дорогая Эстер. Иногда мне кажется, что я собственноручно создал этот остров. Неведомо где, между долготой и широтой отколол и высадил его на мель. И как бы усердно я ни старался сравнивать его с чем

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)