Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Появление скромной, милой гувернантки в мрачном замке Рочестера словно несет с собой свет, согревает души его обитателей. Зловещие тайны рассеиваются, страхи отступают перед этой хрупкой на вид, но 23 страница



— Нет, нет, поедем скорее, — испуганно ответил тот. И, даже не дождавшись мистера Рочестера, чтобы проститься с ним, они удалились.

Священник остался, чтобы сказать несколько назидательных слов упрека или увещания своему высокомерному прихожанину. Выполнив этот долг, он тоже покинул дом.

Стоя на пороге моей спальни, куда я спаслась бегством, я слышала, как он удалялся. Когда все ушли, я заперла дверь на задвижку, чтобы никто не проник ко мне, и не стала плакать и скорбеть — я была для этого еще слишком спокойна, — но машинально сняла с себя свадебный наряд, вместо которого надела свое вчерашнее платьице, — а я-то думала, что уже никогда не надену его! Потом села на стул. Меня охватили мучительная слабость и усталость. Я сложила руки на столе, опустила на них голову и погрузилась в размышления; до этой минуты я только слушала, смотрела, двигалась, ходила туда и сюда или давала вести себя, наблюдая, как событие следует за событием и за одной тайной разверзается другая; но теперь я стала раздумывать.

В общем утро было довольно спокойное, кроме короткой сцены с сумасшедшей. Весь эпизод в церкви совершился бесшумно, не было ни взрыва страстей, ни громких споров, вызовов или оскорблений, не было слез и рыданий. Было произнесено всего несколько слов: спокойное заявление о невозможности брака. Мистер Рочестер задал несколько коротких угрюмых вопросов, последовали ответ, объяснение, доказательства. Мой хозяин открыто сознался во всем, затем привел живое подтверждение своих слов. Чужие ушли, и все было кончено.

Я сидела в своей комнате, как обычно, такая же, как и была, без всякой видимой перемены. Я не была замарана, оскорблена, унижена. И все же где Джен Эйр вчерашнего дня? Где ее жизнь, где ее надежды?

Та Джен Эйр, которая с надеждой смотрела в будущее, Джен Эйр — почти жена, стала опять одинокой, замкнутой девушкой. Жизнь, предстоявшая ей, была бледна, будущее уныло. Среди лета грянул рождественский мороз, белая декабрьская метель пронеслась над июльскими полями, мороз сковал зрелые яблоки, ледяные ветры сорвали расцветающие розы, на полях и лугах лежал белый саван, поляны, еще вчера покрытые цветами, сегодня были засыпаны глубоким снегом, и леса, которые еще двенадцать часов назад благоухали, как тропические рощи, теперь стояли пустынные, одичалые, заснеженные, как леса Норвегии зимой. Все мои надежды погибли, они убиты по воле коварного рока, как были убиты в одну ночь все первенцы в Египте. Я вспомнила свои заветные мечты, которые вчера еще цвели и сверкали. Они лежали, как мертвые тела, недвижные, поблекшие, бескровные, уже неспособные ожить. Я оглянулась на мою любовь: это чувство, которое принадлежало мистеру Рочестеру, которое он взрастил, замерзало в моем сердце, как больное дитя в холодной колыбели. Тоска и тревога овладели мной. Моя любовь не могла устремиться в объятия мистера Рочестера, не могла согреться на его груди. О, никогда не вернет он этого чувства, ибо вера обманута, надежда растоптана. Мистер Рочестер уже не был для меня тем, что раньше, он оказался не таким, каким я его считала. Я не винила его ни в чем, не утверждала, что он обманул меня, но в нем исчезла та черта безупречной правдивости, которая так привлекала меня, и поэтому я сама должна была покинуть его. Это мне было совершенно ясно. Когда, как, куда бежать — я пока еще не знала, но он и сам, без сомнения, поспешит удалить меня из Торнфильда. Видимо, он не любил меня по-настоящему. Это было лишь мимолетное увлечение, но оно наткнулось на препятствие, и я больше не нужна ему. Мне было бы даже страшно встретиться с ним теперь. Вероятно, самый вид мой стал ему ненавистен. О, как я была слепа, как слаба в своих поступках!



Мои глаза были закрыты; казалось, вокруг меня сгущается мрак, и мысли бушуют во мне, словно темный и бурный прилив. Обессилев, ослабев, без воли, я, казалось, лежала на дне высохшей большой реки. Я слышала, как с гор мчится мощный поток и приближается ко мне, но у меня не было желания встать, у меня не было сил спастись от него. Я лежала в изнеможении, призывая смерть. Одна только мысль трепетала во мне еще какой-то слабой жизнью: это было воспоминание о Боге; оно жило в молчаливой молитве; ее непроизнесенные слова слабо брезжили в моем помутившемся сознании, я должна была выговорить их вслух, но не имела сил…

«Не уходи от меня, ибо горе близко и помочь мне некому».

О, оно было близко! И так как я не просила небо отвратить его, не сложила рук, не преклонила колен, не открыла уст, оно обрушилось на меня; могучий, полноводный поток захлестнул меня со страшной силой. Горькое сознание утраченной жизни, моя разбитая любовь, мои погибшие надежды, моя поверженная вера — все это хлынуло на меня мощной темной массой. Этот страшный чае не поддается описанию. Поистине «все воды твои и волны твои пронеслись надо мной».

 

Глава XXVII

 

Близился вечер. Я, наконец, подняла голову, огляделась кругом и, увидев, что солнце уже на западе и его лучи золотят стены моей комнаты, спросила себя: «Что же мне делать?»

Но последовавший за этим ответ: «Немедленно покинь Торнфильд» — прозвучал так повелительно и был так ужасен, что я невольно заткнула уши. «Нет, нет, — говорила я себе, — об этом пока не может быть и речи! Пусть я перестала быть невестой Эдварда Рочестера — это еще полбеды. Пусть я очнулась от ослепительных грез и нашла, что все это лишь пустой и тщетный обман, — это ужас, к которому еще можно привыкнуть, с которым можно справиться. Но что я должна покинуть своего хозяина решительно и бесповоротно, сейчас и навсегда — это выше моих сил! Я не могу этого сделать!»

Однако внутренний голос твердил мне, что нет — могу, и предвещал, что я так и сделаю. Я боролась с собственным решением, я желала себе слабости, чтобы избежать этой новой голгофы, которая лежала передо мной, — но неумолимое сознание твердило мне, что это еще только первый шаг, и угрожало сбросить меня в бездонную пропасть отчаяния.

— Тогда пусть меня другие оторвут от него! — восклицала я. — Пусть кто-нибудь поможет мне!

«Нет, ты сама это сделаешь, и никто не поможет тебе, ты сама вырвешь себе правый глаз, сама отрубишь правую руку. Твое сердце будет жертвой, а ты — священником, приносящим ее!»

Я вскочила, чтобы бежать от страшного одиночества, в котором меня застал этот беспощадный судья, от молчания, в котором зазвучал этот грозный голос. Когда я встала, у меня закружилась голова, и я почувствовала, что не держусь на ногах от горя и истощения. Весь этот день я ничего не пила и не ела, так как утром мне не хотелось завтракать. И я с щемящим чувством тоски подумала о том, что вот уже сколько времени сижу взаперти, а никто не прислал узнать, как я себя чувствую, и не позвал меня вниз. Даже маленькая Адель не постучалась в дверь, даже миссис Фэйрфакс не зашла навестить меня. «Друзья всегда забывают тех, кто несчастен», — прошептала я, отодвигая задвижку и выходя из комнаты. На пороге я на что-то наткнулась. Голова моя все еще кружилась, в глазах стоял туман, руки и ноги ослабели. Не в силах устоять, я упала, но не на пол, — чья-то рука подхватила меня. Я подняла голову: меня поддерживал мистер Рочестер, сидевший на стуле у порога моей комнаты.

— Наконец-то ты вышла, — сказал он. — Как долго я тебя ждал, как прислушивался, но я не слышал ни одного движения, ни одного рыдания, — еще пять минут этой смертельной тишины, и я бы взломал замок, как грабитель. Значит, вы решили пощадить меня, вы заперлись и скорбите одна? Лучше бы вы пришли и излили на меня свое негодование. Я знаю, у вас страстная душа, я ждал подобной сцены, я был готов к потоку слез, но я хотел, чтобы они были пролиты на моей груди. Однако они пролились на бесчувственный пол или на ваш носовой платок. Но я заблуждаюсь, вы и не плакали вовсе? Я вижу бледные щеки и угасший взгляд, но никаких следов слез. Вероятно, ваше сердце плакало кровавыми слезами?

Ну, что же, Джен, ни одного слова упрека, горечи или боли — ничего, чтобы уколоть мое чувство или пробудить мой гнев? Вы сидите спокойно там, куда я вас посадил, и смотрите на меня тоскливым, безжизненным взглядом, Джен, у меня и в мыслях не было так оскорбить вас. Если бы у человека была единственная овечка, которая дорога ему, как родное дитя, которая ела и пила с ним из одной посуды и спала у него на груди, а он по какой-то случайности убил ее, то он не мог бы оплакивать своей преступной оплошности больше, чем я. Вы можете когда-нибудь простить меня?

Читатель, я простила его в ту же минуту. В его глазах было такое глубокое раскаянье, такая подлинная скорбь в его голосе, такая мужественная энергия в каждом жесте, и, кроме того, во всем его существе сквозила такая неизменная любовь, что я простила ему все! Но молча, только в глубине своего сердца.

— Теперь вы знаете, что я негодяй, Джен! — воскликнул он с тоской, вероятно удивленный моим упорным молчанием и покорностью, которые были скорее результатом слабости, чем нежелания говорить.

— Знаю, сэр.

— Тогда так и скажите мне, честно и прямо, не щадите меня.

— Я не могу, я устала и больна. Дайте мне воды.

Он не то вздохнул, не то застонал и, взяв меня на руки, понес вниз. Сначала я даже не узнала комнаты, в которой очутилась. Голова моя кружилась, и перед глазами был туман. Но затем я ощутила живительную близость тепла, — несмотря на то, что стояло лето, я совершенно закоченела. Он поднес к моим губам стакан вина, я глотнула и снова почувствовала, что жива. Затем он заставил меня что-то съесть, и вскоре я вполне оправилась. Я увидела, что нахожусь в библиотеке и сижу в его кресле, а он стоит рядом. «Если бы я могла сейчас уйти из жизни без особых страданий, это было бы самое лучшее, — подумала я, — тогда мне не пришлось бы рвать все струны моего сердца, уходя от мистера Рочестера, так как я, видимо, все-таки должна буду уйти от него. Но я не хочу покидать его, я не могу его покинуть».

— Ну, как ты себя чувствуешь теперь, Джен?

— Гораздо лучше, сэр. Скоро я совсем успокоюсь.

— Выпей еще вина, Джен.

Я выпила. Мистер Рочестер поставил стакан на стол, остановился передо мной и внимательно на меня посмотрел. Вдруг он отвернулся, издав какое-то восклицание, полное затаенного страстного волнения. Он быстро прошелся по комнате и снова вернулся ко мне, он наклонился, словно желая поцеловать меня, но я помнила, что теперь ласки для меня запретны. Я отстранила его.

— Как? Что это значит? — воскликнул он нетерпеливо. — О, я знаю, ты не хочешь поцеловать мужа Берты Мэзон. Ты считаешь, что мои ласки отданы и объятия заняты.

— Во всяком случае они не для меня, сэр, и я не имею права притязать на них.

— Отчего, Джен? Впрочем, я не буду вызывать тебя на утомительные объяснения и отвечу за тебя. Оттого, что у меня есть уже жена, скажешь ты. Я верно угадал?

— Да.

— Если ты так думаешь, хорошего же ты обо мне мнения: ты должна считать меня хитрым интриганом, низким и подлым распутником, который клянется в бескорыстной любви, чтобы завлечь тебя в ловко расставленные сети, обольстить и лишить чести. Что ты скажешь на это? Я вижу, что ничего. Во-первых, ты еще очень слаба и еле дышишь, а во-вторых, ты еще никак не можешь привыкнуть к тому, чтобы бранить и поносить меня. Кроме того, у тебя на глазах уже слезы, и, если ты будешь говорить слишком много, они хлынут рекой; а у тебя нет ни малейшего желания упрекать, доказывать, делать сцены; ты думаешь о том, как тебе надо действовать, — говорить ты считаешь бесполезным. Я знаю тебя, и я настороже.

— Я не хочу, сэр, ни в чем идти против вас…

Мой дрогнувший голос показал мне, что я еще не могу отважиться на длинную фразу.

— В твоем понимании — нет, но в моем — ты собираешься погубить меня. Я женатый человек, — ведь ты это хотела сказать? — и в качестве женатого человека ты оттолкнешь меня, постараешься уйти с моей дороги; ведь ты только что отказалась поцеловать меня. Ты хочешь стать для меня совсем чужой, жить в этом доме только как гувернантка Адели. Если я когда-нибудь скажу тебе ласковое слово или дружеские чувства опять привлекут тебя ко мне, ты скажешь: «Этот человек чуть не сделал меня своей любовницей. Я должна быть по отношению к нему подобна льду и камню». И ты станешь льдом и камнем.

Я откашлялась, чтобы придать своему голосу твердость:

— Все вокруг изменилось, сэр, и я тоже должна измениться, — в этом не может быть сомнения; чтобы избежать мучительных колебаний и постоянной борьбы с сердечной склонностью и воспоминаниями, есть только один путь — у Адели должна быть новая гувернантка.

— О, Адель уедет в школу, я уже все устроил; и я отнюдь не собираюсь мучить тебя гнусными воспоминаниями, связанными с Торнфильдхоллом, этим проклятым местом, этим мерзостным склепом, в котором живое воплощение смерти вопиет к ясному небу, — этой тесной каменной преисподней, где властвует один только реальный дьявол, худший, чем легион воображаемых. Джен, ты не останешься здесь, и я тоже. Как жаль, что мы встретились в Торнфильде, где таятся привидения. Я потребовал от своих домочадцев, еще не зная тебя, чтобы от тебя было скрыто все касающееся этого проклятого места, — я просто боялся, что ни одна гувернантка не согласится жить при Адели, зная, кто обитает в этом доме. Но я не мог удалить больную в другое место, хотя у меня и есть еще один старый дом, в Ферндине; он еще более безлюден и уединен, и там я мог бы спокойно держать ее, если бы не вредная для здоровья местность в лесной глуши, — это и заставило меня отказаться от подобного плана. Вероятно, сырые стены скоро бы освободили меня от моей обузы. Но каждый грешник грешит по-своему, а я не имею склонности к тайному смертоубийству, даже в тех случаях, когда ненавижу безгранично.

Однако скрывать от тебя присутствие этой сумасшедшей женщины было все равно, что, накрыв ребенка плащом, положить его под ядовитым деревом: уже одно дыхание этой фурии отравляет воздух. Но я запру Торнфильдхолл, заколочу парадный вход и забью досками окна первого этажа. Я дам миссис Пул двести фунтов в год, чтобы она жила здесь с моей женой, как ты называешь эту страшную ведьму. Грэйс на многое пойдет ради денег, а кроме того, здесь останется с ней ее сын, трактирщик. Она будет не так одинока, и он сможет помогать ей во время приступов бешенства моей жены, когда той вздумается сжигать людей в их кроватях, бросаться на них с ножом или впиваться им в горло…

— Сэр, — прервала я его, — вы беспощадны к несчастной женщине. Вы к ней несправедливы. Вы говорите о ней с отвращением, с мстительной ненавистью. Это жестоко — она же не виновата в своем безумии.

— Джен, моя любимая крошка (так я буду звать тебя, ибо так оно и есть), ты не знаешь, о чем говоришь, и опять неверно судишь обо мне: не потому я ненавижу ее, что она безумна, — будь ты безумна, разве бы я ненавидел тебя?

— Думаю, что да, сэр.

— Тогда ты ошибаешься, и ты меня совсем не знаешь, не знаешь, на какую любовь я способен. Каждая частица твоей плоти так же дорога мне, как моя собственная: в болезни и в страданиях она все равно мне дорога. Душа твоя для меня бесценное сокровище, и если бы она заболела, она все равно оставалась бы моим сокровищем; если бы ты неистовствовала, я держал бы тебя в своих объятиях, а не надел бы на тебя смирительную рубашку. Твое прикосновение, даже в припадке безумия, имело бы все ту же прелесть для меня. Если бы ты набросилась на меня с такой же яростью, как эта женщина сегодня утром, я обнял бы тебя не только нежно, но и горячо. Я бы не отстранился от тебя с отвращением, и в твои тихие минуты у тебя не было бы иного стража, иной сиделки, кроме меня. Я был бы всегда возле тебя и ходил бы за тобой с неутомимой нежностью, даже если бы ты никогда не улыбнулась мне, и не уставал бы смотреть в твои глаза, если бы даже они не узнавали меня. Но для чего я думаю об этом? Я ведь говорил о том, чтобы увезти тебя из Торнфильда. Все, как ты знаешь, готово для немедленного отъезда; завтра ты отправишься. Я прошу тебя потерпеть еще одну только ночь под этой кровлей, Джен, а затем ты простишься с ее тайнами и ужасами навеки. У меня есть убежище, надежный приют, где меня не будут преследовать ненавистные воспоминания, нежелательные вторжения или ложь и злословие.

— Возьмите с собой Адель, сэр, — прервала я его, — вы будете не так одиноки.

— Что ты хочешь сказать, Джен? Я уже объяснил тебе, что отправлю Адель в школу; зачем мне общество ребенка, к тому же и не моего собственного, а незаконной дочери какой-то французской танцовщицы? Зачем ты ее навязываешь мне, зачем хочешь, чтобы она служила для меня развлечением?

— Вы говорили, что хотите уединиться, сэр, а одиночество и отрешенность — мучительны, они не для вас.

— Одиночество! Одиночество! — подхватил он с раздражением. — Я вижу, что должен объясниться. Что значит это выражение сфинкса на твоем лице? Ты будешь со мной в моем одиночестве. Понимаешь?

Я покачала головой. Нужно было немалое мужество, чтобы рискнуть на это немое возражение, видя, как он все больше волнуется. Он бегал по комнате, но тут вдруг остановился, словно прикованный к месту. Он посмотрел на меня долгим и пристальным взглядом. Я ответила глаза, уставилась на огонь и постаралась принять спокойный и уверенный вид.

— Вот уже опять задоринка в нелегком характере Джен, — сказал он наконец и притом более спокойно, чем можно было ожидать, судя по его виду. — Шелковая нить до сих пор скользила ровно, но я знал, что рано или поздно появится узелок и начнутся всякие затруднения. И вот они. Тысячи поводов для недоразумений, отчаяния и бесконечных тревог. Клянусь богом, надо быть каким-то Самсоном, чтобы распутать эти узлы!

Он снова заходил по комнате, но затем остановился прямо передо мной.

— Джен, ты хочешь послушаться здравого смысла? (Он наклонился и приблизил губы к моему уху.) Потому что, если ты не захочешь, я на все пойду. — Его голос был хриплым, его взгляд — взглядом человека, готового разорвать нестерпимые оковы и дать волю своей необузданности.

Я поняла, что еще мгновение, еще один бешеный порыв, и я уже не смогу справиться с ним. Только сейчас, вот в эту ускользающую секунду, я еще имею возможность подчинить его своей воле и удержать. Одно движение вражды, испуга, бегства — и все для меня и для него будет кончено. Но я ничуть не испугалась. Я чувствовала присутствие какой-то особой внутренней силы, какого-то таинственного воздействия, которое поддерживало меня. То была поистине критическая минута, но она была не лишена своеобразного очарования, такого, какое, может быть, испытывает индеец, когда мчится в своей пироге по речной стремнине. Я взяла его стиснутые руки, расправила судорожно сведенные пальцы и мягко сказала:

— Сядьте. Я буду говорить с вами, сколько вы захотите, и выслушаю все, что вы собираетесь сказать, — и разумное и неразумное.

Он сел, но все еще молчал. Я давно уже боролась со слезами, зная, что ему будет неприятно видеть меня плачущей. Но теперь я решила дать волю своим слезам. Если он рассердится, тем лучше. Я не стала сдерживаться и разрыдалась.

Скоро я услышала то, чего ждала: он заботливо уговаривал меня успокоиться. Я сказала, что не могу, пока он в таком состоянии.

— Но я не сержусь, Джен. Я просто слишком сильно люблю тебя, а между тем твое личико застыло в такой решительности, стало таким холодным и непреклонным, что я перестал владеть собой. Тише, тише, вытри глаза.

Его смягчившийся голос доказывал, что он укрощен; я тоже начала успокаиваться. Он сделал попытку положить мне голову на плечо, но я не позволила. Он хотел привлечь меня к себе — нет!

— Джен! Джен! — сказал он с такой бесконечной горечью, что каждый нерв во мне затрепетал. — Ты, значит, не любишь меня? Ты ценила только мое положение и преимущество быть моей женой, а теперь, когда ты считаешь, что я уже не гожусь в мужья, ты вздрагиваешь от моего прикосновения, точно я жаба или обезьяна?

Эти слова резанули меня по сердцу. Но что я могла сказать или сделать? Вероятно, и не надо было ничего ни делать, ни говорить. Но меня мучили угрызения совести, и, щадя его оскорбленные чувства, я не могла удержаться от желания пролить бальзам на рану, которую нанесла.

— Нет, я люблю вас, — воскликнула я, — и больше, чем когда-либо, но я не могу показывать вам это чувство и поощрять его в себе и говорю с вами об этом в последний раз.

— В последний раз, Джен? Как? Ты все еще любишь меня! И думаешь, что можешь, живя со мной и видя меня ежедневно, все еще оставаться холодной и далекой?

— Нет, сэр. Этого я, конечно, не смогла бы и поэтому вижу только один выход. Но я боюсь, что вы очень рассердитесь.

— О, скажи! Если я буду бушевать, то ты можешь расплакаться.

— Мистер Рочестер, я должна покинуть вас.

— На сколько времени, Джен? На несколько минут, чтобы пригладить волосы — они у тебя растрепались — и освежить лицо — твои щеки пылают?

— Я должна покинуть Торнфильд и Адель. Я должна навсегда расстаться с вами, начать новую жизнь, среди чужих людей и в чужом месте.

— Конечно. А разве я не сказал тебе то же самое? Но только мы не расстаться должны, а, наоборот, навсегда соединиться. Что же касается новой жизни, то все так и будет. Ты станешь моей женой. Я не женат, ты будешь миссис Рочестер и по существу и формально. Пока я жив, я буду предан одной тебе. Мы уедем на юг Франции и поселимся в беленьком домике, который я когда-то приобрел на берегу Средиземного моря. Там ты будешь вести счастливую, безмятежную и невинную жизнь. Не бойся, у меня и в мыслях нет вовлечь тебя в грех, сделать своей любовницей. Отчего же ты качаешь головой, Джен? Будь благоразумна, а не то я за себя не ручаюсь.

Его голос и руки дрожали. Его широкие ноздри раздувались, глаза сверкали. И все-таки я решилась заговорить:

— Сэр, ваша жена жива, вы сами признали это сегодня утром. Если бы я стала жить с вами, я неизбежно сделалась бы вашей любовницей: утверждать другое, значило бы лукавить или просто лгать.

— Джен, ты забываешь, что я отнюдь не уравновешенный человек. Я не долготерпелив, я не холоден и не бесстрастен. Из жалости к себе и ко мне тронь мой пульс — видишь, как он бьется? Берегись!

Он отогнул рукав и показал мне свою руку; кровь отлила от его щек и губ, они стали мертвенно бледны. Я была в полном отчаянии. Волновать его, противясь его желанию, было жестоко, но уступить я тоже не могла; я сделала то, что делают человеческие существа, когда они доведены до крайности, — обратилась за помощью к стоящему выше меня. Слова: «Боже, помоги мне» невольно сорвались с моих губ.

— Безумец! — внезапно воскликнул мистер Рочестер. — Я уверяю ее, что не женат, и не объясню, почему! Я забыл, что она ничего не знает ни об этой женщине, ни об обстоятельствах, которые привели меня к этому роковому союзу. О, я уверен, что Джен согласится со мной, когда узнает все, что знаю я. Дай мне твою руку, Дженет, чтобы я не только видел тебя, но и осязал, и я в нескольких словах расскажу тебе всю суть. Ты можешь выслушать меня?

— Да, сэр. Я могу слушать вас часами.

— Я прошу только несколько минут, Джен. Ты когда-нибудь слышала о том, что я не старший сын в роде, что у меня был брат старше меня?

— Я вспоминаю, что миссис Фэйрфакс говорила мне об этом.

— А ты слышала, что мой отец был жадным человеком, который выше всего на свете ценил деньги?

— Я слышала, что он был таким.

— Ну так вот, Джен, поэтому он решил не дробить своего состояния, он и мысли не допускал о том, что придется мне выделить какую-то долю наследства. Все должно было перейти к моему брату Роланду. Но он также не мог примириться и с той мыслью, что другой его сын будет беден. Поэтому я должен был выгодно жениться. Он стал искать мне невесту. Мистер Мэзон, плантатор и коммерсант в Вест-Индии, был его старым знакомым. Мой отец знал, что у него весьма солидное состояние. Он стал наводить справки. Выяснилось, что у мистера Мэзона есть сын и дочь и что отец даст за дочерью тридцать тысяч фунтов. Этого было достаточно. Когда я закончил образование, меня отправили на Ямайку, чтобы я там женился на девушке, которая уже была для меня сосватана. Мой отец ни словом не обмолвился о ее деньгах, но зато рассказал мне, что красотой мисс Мэзон гордится весь город. И это не было ложью. Она оказалась красивой девушкой, в стиле Бланш Ингрэм: высокая, величественная брюнетка. Ее семья, да и она также, хотели завлечь меня, потому что я хорошего рода. Мне показывали ее на вечерах, великолепно одетую, мы редко встречались наедине и очень мало разговаривали. Она всячески отличала меня и старалась обворожить, пуская в ход все свои чары. Мужчины ее круга, казалось, восхищались ею и завидовали мне. У меня кружилась голова, я был увлечен, и в силу моего невежества, наивности и неопытности, решил, что люблю ее.

Нет такого безумия, на которое человека не толкнуло бы идиотское желание первенствовать в обществе, а также чувственный угар, слепота и самоуверенность юности, толкающая на бессмысленные поступки. Ее родственники поощряли мои ухаживания, присутствие соперников подстегивало меня. Она делала все, чтобы покорить меня. Не успел я опомниться, как свадьба состоялась. О, я не оправдываюсь, вспоминая об этом поступке, я испытываю глубокое презрение к самому себе. Я нисколько не любил, нисколько не уважал, я в сущности даже не знал ее, я не был уверен в существовании хотя бы одной положительной черты в натуре моей жены. Я не заметил ни в ней, ни в ее поведении ни скромности, ни благожелательности, ни искренности, ни утонченности. И все-таки я на ней женился. Слепец! Жалкий, безумный слепец! Я согрешил бы гораздо меньше, если бы…

Но я не должен забывать, с кем говорю. Матери моей невесты я никогда не видел и считал, что она умерла. Лишь когда прошел медовый месяц, я узнал о своей ошибке: она была сумасшедшая и находилась в сумасшедшем доме. Оказывается, существовал еще и младший брат, тоже совершенный идиот! Старший, которого ты знаешь, — я не могу его ненавидеть, хотя презираю всю семью, ибо в его слабой душе есть какие-то искры порядочности и он проявляет неустанную заботу о своей несчастной сестре, а также воспылал ко мне некогда чисто собачьей преданностью, — вероятно, окажется со временем в таком же состоянии. Мой отец и брат Роланд все это знали: но они помнили только о тридцати тысячах фунтов и были в заговоре против меня. Все эти открытия ужаснули меня. Но, кроме обмана, я ни в чем не мог упрекнуть мою жену, хотя и обнаружил, что она по своему складу совершенно чужда мне, что ее вкусы противоречат моим, что ее ум узок, ограничен, банален и не способен стремиться к чему-нибудь более высокому. Вскоре я понял, что не могу провести ни одного вечера, ни одного часа в приятном общении с ней, между нами не мог иметь места никакой дружеский разговор: на какую бы тему я ни заговорил, она придавала всему какое-то грубое и пошлое истолкование, извращенное и нелепое.

Я убедился также, что у меня не может быть спокойной и налаженной семейной жизни, потому что никакая прислуга не была в состоянии мириться с внезапными и бессмысленными вспышками ее гнева, ее оскорблениями, ее нелепыми, противоречивыми приказаниями. Но даже и тогда я не осуждал ее. Я пытался перевоспитать ее, воздействовать на нее; таил в себе свое раскаяние, свое отвращение и подавлял глубокую антипатию к ней, которая разгоралась во мне.

Джен, я не буду смущать тебя отвратительными подробностями. Достаточно нескольких слов, и ты поймешь, что я испытал. Я прожил с этой женщиной четыре года, и она почти беспрерывно мучила меня. Ее дурные наклонности созревали и развивались с ужасающей быстротой. Ее пороки множились со дня на день. Только жестокость могла наложить на них узду, а я не хотел быть жестоким. Какой пигмейский ум был у нее и какие дьявольские страсти! Какие ужасные страдания они навлекли на меня! Берта Мэзон, истинная дочь своей презренной матери, провела меня через все те гнусные и унизительные испытания, какие выпадают на долю человека, чья жена не отличается ни воздержанностью, ни нравственной чистотой.

Тем временем мой брат умер, а вскоре умер и отец. Я стал богат, но вместе с тем — постыдно беден. Ведь со мной было связано существо грубое, нечистое и развращенное. Закон и общество признали эту женщину моей женой, и я никак не мог освободиться от нее, хотя врачи уже установили, что моя жена сумасшедшая и что те излишества, которым она предавалась, ускорили развитие давно таившейся в ней душевной болезни. Джен, тебе тяжело слушать мой рассказ? Ты кажешься совсем больной. Может быть, отложим до другого дня?

— Нет, сэр, кончайте. Мне жаль вас, мне глубоко вас жаль.

— Жалость, Джен, со стороны некоторых людей — унизительная подачка, и хочется швырнуть ее обратно тому, кто с ней навязывается. Эта жалость присуща грубым, эгоистическим сердцам; в ней сочетается раздражение от неприятных нам сетований с тупой ненавистью к тому, кто страдает. Не такова твоя жалость, Джен. От другого чувства посветлело сейчас твое лицо, другое чувство горит в твоем взоре и заставляет биться твое сердце и дрожать твои руки. Твоя жалость, моя любимая, это страдающая мать любви, ее отчаяние сродни высокой страсти. И я принимаю ее, Джен. Пусть дочь придет ко мне, мои объятия раскрыты.

— Нет, сэр, продолжайте. Что же вы сделали, когда узнали, что она сумасшедшая?

— Джен, я был близок к полному отчаянию. Только остатки уважения к себе удержали меня на краю бездны. В глазах света я был, несомненно, покрыт бесчестьем, но перед собственной совестью я был чист, ибо до конца оставался в стороне от ее преступной жизни и порочных страстей. И все-таки общество связывало мое имя с ее именем, и я соприкасался с ней ежедневно. Ее тлетворное дыхание смешивалось с тем воздухом, которым я дышал, и я не могу забыть, что был некогда ее мужем. Это воспоминание было и осталось невыразимо отвратительным. Более того, я знал, что, пока она жива, я никогда не смогу стать мужем другой женщины. И хотя она была на пять лет старше (ее семья и мой отец обманули меня даже в отношении возраста), она обещала пережить меня, так как хотя и была душевнобольной, но обладала несокрушимым физическим здоровьем. И вот в двадцать шесть лет я дошел до состояния полной безнадежности.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>