Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Легенда об индийском царе 4 страница



— Этот брахман, — говорил он своему другу, — не купец и никогда им не станет. Никогда он не отдается делам страстно, всей душой. Но зато он один из тех избранников судьбы, к которым удача приходит сама, — то ли это счастливая звезда, то ли колдовство, а может быть, что-то, чему его научили саманы. Всегда он словно играет делами, никогда не дает им власти над собой, никогда не пускает их в свое сердце, не знающее страха перед неудачей, и убытки никогда не огорчают его. Друг посоветовал купцу: — Дай ему треть доходов от всех дел, что он ведет для тебя, но и заставь его покрыть ту же часть убытков в случае неудачи — и он станет усерднее.

Камасвами последовал совету друга. Однако Сиддхартху мало заботила собственная выгода. В случае удачи он равнодушно принимал свою долю прибыли, в случае неудачи — лишь смеялся и приговаривал: «Смотри-ка, на этот раз не повезло!»

Казалось, торговля и в самом деле была ему безразлична. Как-то раз он отправился в одну из отдаленных деревень, чтобы скупить там большой урожай риса. Когда он прибыл туда, рис уже был продан другому торговцу. Однако Сиддхартха провел в той деревне несколько дней, угощая крестьян, раздаривая детям мелкие монеты, повеселился вместе со всеми на свадьбе и возвратился назад чрезвычайно довольный поездкой. Камасвами стал упрекать его за то, что он не сразу вернулся, что он впустую потратил время и деньги. Сиддхартха отвечал на это:

— Друг мой, не стоит браниться! Никому еще не удавалось достичь чего-либо бранью. Если мы терпим убыток, то позволь мне одному нести его бремя. Я очень доволен этой поездкой. Я узнал много новых людей, один брахман стал моим другом, дети охотно садились ко мне на колени, крестьяне показывали мне свои поля — никто и не подумал, что я торговец!

— Все это очень хорошо! — негодовал Камасвами. — Но на самом-то деле ты все же торговец, хотелось бы мне думать! Или ты ездил только за удовольствием?

— Конечно же! — смеялся Сиддхартха. — Конечно, я ездил за удовольствием. За чем же еще? Я увидел новые места и новых людей, я радовался их доверчивости и дружелюбию, я нашел дружбу. Видишь ли, драгоценный, если бы я был Камасвами, я бы тотчас же, озлобленный тем, что другие опередили меня, поспешил вернуться назад, и тогда время и деньги действительно были бы потеряны. Я же славно провел время — учился, радовался, не повредил ни себе, ни другим злобой и поспешностью. И если я когда-нибудь снова приеду туда, может быть, чтобы скупить следующий урожай или по какой-либо другой надобности, приветливые люди и встретят меня приветливо и радостно, и я сам себе воздам похвалу за то, что не выказал тогда спешки и недовольства. Поэтому не сердись, друг, и не вреди сам себе бранью! Если наступит день, когда ты подумаешь: «Этот Сиддхартха приносит мне вред»., — скажи только слово, и Сиддхартха уйдет. Будем же до той поры довольны друг другом.



Напрасно старался купец убедить Сиддхартху, что тот ест его хлеб. Сиддхартха ел свой хлеб, более того — они оба ели хлеб других, хлеб каждого из людей. Сиддхартха оставался безучастен к заботам Камасвами, а забот у купца хватало. Грозила ли очередному делу неудача, казалась ли партия товаров потерянной, просил ли должник о новой отсрочке, — никогда не удавалось Камасвами убедить своего помощника в полезности гневных или скорбных речей, горестных раздумий или плохого сна. Попрекнув однажды Сиддхартху тем, что тот будто бы всему научился у него, Камасвами, купец услышал в ответ:

— Прибереги подобные шутки для глупцов! У тебя я научился лишь одному — сколько стоит корзина рыбы или сколько процентов можно требовать за деньги, отданные в долг. Вот твои науки! Думать же я научился не у тебя, дорогой Камасвами. Лучше бы ты сам попробовал научиться этому у меня.

Душа его и в самом деле далека была от торговли. Дела существовали только для того, чтобы приносить ему деньги на любовь Камалы, а приносили они гораздо больше, чем ему требовалось. Любопытство же и участие Сиддхартхи пробуждали только люди, чьи дела, ремесла, заботы, радости и глупости были ему раньше чужды и далеки, словно луна. И как ни легко ему было для всех находить нужные слова, со всеми уживаться, у всех учиться, он все же понимал: что-то разделяло его с этими людьми, что-то пролегло между ними, точно тень. То была тень no-прежнему живущего в нем самана. Он видел их жизнь, беспечную и бездумную, подобную той, которой живут дети или звери и которую он любил и вместе с тем презирал. Он видел, как они хлопочут, как мучаются и прежде времени седеют в погоне за вещами, которые, по его мнению, совсем не стоили таких жертв, — за деньгами, за маленькими радостями и маленькими почестями; он видел, как они бранят и оскорбляют друг друга, как жалуются на боль, которая у самана вызывает улыбку, и стонут от лишений, которых саман не замечает.

С чем бы ни приходили к нему эти люди — он всегда охотно выслушивал их. Ему одинаково желанны были торговец, расхваливающий свое полотно, должник, пришедший в надежде получить ссуду, нищий, готовый часами рассказывать историю своей бедности, будучи в два раза богаче любого самана. К богатому купцу-чужеземцу он относился так же, как и к слуге, который брил его щеки, или уличному торговцу, у которого он покупал бананы и которому позволял обмануть себя на одну-две монетки. Если к нему приходил Камасвами с жалобами на свои заботы или с упреками, он с веселым любопытством слушал его, удивлялся ему, старался понять его, соглашался с ним ровно настолько, насколько это казалось ему необходимым, и отворачивался от него, чтобы выслушать следующего, кто нуждался в нем. А к нему приходили многие. Одни — чтобы торговать с ним, другие — чтобы обмануть его, третьи — чтобы удовлетворить свое любопытство, четвертые — чтобы разжалобить его, пятые — чтобы услышать его совет. И он советовал, сочувствовал, дарил, он добродушно позволял обмануть себя, и вся эта игра и страсть, с которой люди отдавались ей, занимали его мысли так же, как когда-то занимали их боги и Брахман.

Временами он слышал в груди тихий, слабеющий голос, который робко напоминал о чем-то, тихо, едва слышно жаловался. Затем ему ненадолго, на час, а может, и того меньше, становилось ясным, что он ведет странную жизнь, что все его речи и поступки — не более чем игра, что, хотя он и весел и порой даже испытывает радость, истинная жизнь все же течет мимо, не касаясь его. Подобно играющему с мячом, он играл своими делами, забавлялся людьми, что окружали его, смотрел на них, радовался им, сердцем же был далеко от них. Далеко-далеко струился невидимый родник его души, журчал и журчал, не имея никакого отношения к его жизни.

Мысли об этом не раз рождали в нем страх и желание также всем сердцем, всем существом быть причастным к этой по-детски простодушной каждодневной суете, действительно жить, действительно совершать поступки — действительно жить и наслаждаться, а не стоять в стороне, подобно зрителю.

Как и прежде, Сиддхартха часто навещал прекрасную Камалу, постигал искусство любви, служил культу сладострастия, для которого «давать» и «брать» означало одно и то же, болтал с ней, учился у нее, давал ей советы, слушал ее советы. Она понимала его лучше, чем когда-то понимал Говинда, она была похожа на него самого.

Однажды он сказал ей:

— Ты — как я, ты не такая, как большинство людей. Ты — только Камала и ничто другое, и внутри у тебя есть тишина, прибежище, в котором ты всегда можешь укрыться и быть как дома. То же могу и я. Не многие люди имеют это, а могли бы иметь все.

— Не все люди умны, — ответила Камала.

— Нет, — сказал Сиддхартха, — причина не в этом. Камасвами так же умен, как и я, но не имеет прибежища в себе самом. Оно есть у других, у тех, что разумом сродни малым детям. Большинство людей, Камала, — словно падающие листья, подхваченные ветром, что летают по воздуху, кружась и трепеща, и медленно опускаются на землю. Другие же, немногие, идущие своим, прямым путем, подобны звездам, которым не страшны никакие ветры: их путь, их закон всегда с ними, запечатлен в них самих. Среди множества ученых и подвижников был один из этих немногих, Совершенный; я никогда не забуду его. Это тот самый Гаутама, Возвышенный, провозвестник того самого учения. Тысяча его учеников каждый день слушают это учение, ни на минуту не забывают о мудрых советах учителя, следуют им, но все они — падающие листья, ибо не имеют в себе закона и не запечатлено учение в их сердцах.

Камала с улыбкой смотрела на него.

— Снова ты говоришь о нем, — молвила она. — Снова в голове твоей мысли самана.

Сиддхартха молчал, и они принимались за любовную игру, одну из тридцати или сорока, известных Камале. Ее тело было гибким, как тело ягуара, как лук охотника; тому, кто научился у нее любви, открыто было множество тайн, известно множество секретов блаженства. Долго играла она с Сиддхартхой, манила его, отталкивала, понукала, заключив в свои объятия и радуясь его мастерству, пока он, покоренный и обессиленный, не затихал рядом с ней.

Гетера, склонившись над ним, долго смотрела на его лицо, в его усталые глаза.

— Ты лучший из всех, кого я любила, — молвила она задумчиво. — Ты сильнее других, ловче и податливее. Хорошо усвоил ты мою науку, Сиддхартха. Когда-нибудь, когда молодость покинет меня, я хотела бы иметь от тебя ребенка. И все же, дорогой, ты так и остался саманом, так и не полюбил меня; ты не любишь никого, ни одного человека. Разве это не правда?

— Наверное, правда, — отвечал Сиддхартха устало. — Я как ты — ведь и ты не любишь. Как могла бы ты иначе заниматься любовью, словно искусством? Наверное, такие люди, как мы с тобой, не могут любить. Люди, похожие на детей, — могут, и в этом их тайна.

САНСАРА

Долго жил Сиддхартха мирской жизнью, полной соблазнов и удовольствий, оставаясь, однако, по-прежнему чуждым ей. Чувства его, убитые в горячие годы подвижничества, вновь ожили; он вкусил богатства, отведал власти, познал сладострастие, и все же мудрая Камала не ошиблась: в сердце своем он еще долго оставался саманом. Мышление, терпение и пост, как и прежде, были тремя главными заповедями в его жизни. По-прежнему чужды были ему люди, похожие на детей, как и он был чужд им. Шли годы. Убаюканный благосклонной судьбой, Сиддхартха не замечал, как тает время. Он стал богат, он давно уже имел собственный дом и собственных слуг и загородный сад у реки. Люди любили его, приходили к нему за деньгами или советом, но никто не был близок ему, кроме Камалы.

Та божественная чуткость бодрствующего духа, которую он обрел на вершине своей юности, после проповеди Гаутамы, после разлуки с Говиндой, то напряженное ожидание, та гордая отрешенность от учений и учителей, та трепетная готовность внимать божественному Голосу в собственном сердце постепенно превратились в воспоминание, оказались недолговечными. Далеко и едва слышно журчал где-то священный источник, струившийся когда-то совсем близко, журчавший- некогда в нем самом. Правда, многое из того, чему он научился у своего отца, брахмана, чему он научился у саманов и что открыл ему Гаутама, долго еще оставалось с ним: умеренная жизнь, радость мышления, часы самоуглубления, посвященность в тайну самости, в тайну вечного Я, которое не было ни плотью, ни сознанием. Многое осталось, но постепенно, одно за другим, все это опустилось куда-то вниз, вглубь, покрылось пылью забвения. Подобно тому как гончарный круг, приведенный в движение, еще долго вращается сам по себе, все медленнее, все тяжелее, прежде чем остановиться, в Сиддхартхе еще долго вращалось колесо аскетизма, колесо мышления, колесо познания — все еще вращалось, но уже совсем медленно, нехотя, приближаясь к состоянию покоя. В душу Сиддхартхи медленно вползла мирская лень, и душа тяжелела, наливаясь усталостью, погружалась в сон — так медленно набухает влагой и гниет отмирающий остов дерева.

Зато чувства его ожили вновь. Многое изведали они, многому научились. Сиддхартха научился вести торговлю, повелевать людьми, наслаждаться женщиной, он научился носить красивые одежды, приказывать слугам, купаться в благовонной воде. Он приучился есть изысканные, заботливо приготовленные кушанья — и рыбу, и мясо, и дичь, пряности и сласти, он приучился пить вино, которое делает ленивым и безмятежным. Он научился играть в кости и в шахматы, любоваться танцовщицами, покачиваться в паланкине и спать на мягкой постели. Однако он все еще казался себе не таким, как другие, чувствовал свое превосходство над ними, все еще смотрел на них с некоторой иронией, с насмешливым презрением, с тем презрением, которое испытывает саман ко всему мирскому. Когда Камасвами нездоровилось, когда он сердился, когда чувствовал себя обиженным, когда купеческие заботы вконец одолевали его, — Сиддхартха лишь усмехался, глядя на него. И прошло немало времени — пора урожаев не раз сменилась сезоном дождей, -— прежде чем ирония его медленно и незаметно иссякла, а чувство превосходства стало все реже напоминать о себе. Постепенно Сиддхартха, окруженный своими растущими богатствами, и сам стал чем-то похож на людей, подобных детям, в нем появилось что-то от их ребячливости, от их боязливости. И все же он завидовал им, завидовал тем сильнее, чем заметнее становилось его сходство с ними. И предметом этой зависти было то единственное, чего не хватало ему и что в избытке имели они, — та важность, которой они ухитрялись наделить свою жизнь, та страсть, с которой они отдавались своим радостям и страхам, он завидовал их робкому, но сладкому счастью вечной влюбленности. В самих себя, в женщин, в своих детей, в почести или деньги, в мечты и надежды — эти люди постоянно были во что-то влюблены. Он же не научился у них этому— ребячьей радости и ребячьей безрассудности; он научился у них как раз тому, что и сам презирал. Все чаще случалось, что утром, после весело проведенного вечера, он долго лежал в постели, чувствовал усталость и скуку и казался себе глупцом. Случалось, что он сердился и терял терпение, когда Камасвами докучал ему своими жалобами. Случалось, что он слишком громко смеялся, проиграв в кости. Лицо его все еще было умнее и одухотвореннее, чем лица других, но оно редко бывало веселым и приобретало одну за другой те черты, которыми отмечены лица богатых людей, — черты недовольства, слабости, уныния, лени, нелюбви. Медленно овладела им душевная болезнь богачей. Словно пелена, словно жидкий, мутный туман, опускалась на плечи Сиддхартхи усталость, медленно, с каждым днем все плотнее, с каждым мигом все непрогляднее, с каждым годом все тяжелей. Подобно тому как новое платье со временем превращается в старое, теряет свой прежний цвет, покрывается пятнами, складками, обрастает по краям бахромой, ветшает, и вот уже то там, то тут зияют дыры, — новая жизнь Сиддхартхи, которую он начал после разлуки с Говиндой, состарилась, утратила с годами, неудержимо стремящимися прочь, свой былой цвет и блеск, покрылась морщинами и пятнами; спрятавшись где-то рядом и лишь изредка показываясь и корча уродливые гримасы, терпеливо поджидали его разочарование и отвращение.

Сиддхартха не замечал этого. Он заметил лишь, что звонкий, уверенный Голос Сокровеннейшего, который зазвучал в нем однажды и в лучшие времена всегда был ему путеводной звездой, давно умолк. Мирская жизнь обратила его в рабство. Он стал невольником желаний, чувственности, лени, а затем и того порока, который сам больше всего презирал и высмеивал, считая его наинелепейшим, — алчности. Обладание, имущество, богатство тоже в конце концов стали его повелителями; то, что было игрой, забавой, стало узами, обратилось в бремя. Странный и лукавый путь привел Сиддхартху к этой последней, самой жалкой зависимости — игре в кости. С той поры, когда он даже в сердце своем перестал быть саманом, Сиддхартха с неукротимой яростью и страстью отдался игре на деньги и драгоценности, что была для него прежде лишь данью одной из привычек этих взрослых детей. Он был опасным игроком, не многие отваживались на соперничество с ним — так высоки и дерзки были его ставки. Он играл отчаянно, понукаемый своим алчущим сердцем, ему доставляло злобную радость проигрывать, швырять на ветер презренные деньги, ибо он не знал другого способа выразить свое презрение к богатству — идолу торговцев — с еще более злорадной откровенностью. Он играл дерзко и беспощадно, ненавидя и презирая себя самого, сгребал в кучу выигранные тысячи, чтобы тут же лишиться их, проигрывал деньги, проигрывал украшения, проигрывал дом, получал его назад, проигрывал снова. Он любил тот страх, тот ужасный, леденящий душу страх за судьбу каждой высокой ставки, который охватывал его в тот момент, когда он бросал кости; он любил его и лелеял, зорко следя за тем, чтобы чувство это не утратило своей остроты, без устали возбуждал и подогревал его, ибо только в нем одном он находил некое подобие счастья, некое подобие упоения, истинной жизни — маленького цветущего островка на теплом болоте сытого, бесцветного существования. И после каждого крупного проигрыша он помышлял о новом богатстве, усерднее занимался торговлей, строже взыскивал со своих должников, потому что хотел играть дальше, хотел снова швырять деньги на ветер, снова выражать богатству свое презрение. Сиддхартху покинула невозмутимость, с которой он когда-то принимал убытки и проигрыши, покинуло терпение, с которым он ждал уплаты долгов нерадивыми плательщиками, добродушие, с которым он относился к нищим, — он не желал больше раздаривать и давать в долг деньги кому бы то ни было. Он, в одно мгновенье с улыбкой проигрывавший десятки тысяч, стал скупым и мелочным, а по ночам временами видел во сне деньги! И каждый раз, когда ему удавалось на миг стряхнуть с себя это жуткое наваждение и он видел в зеркале на стене свое лицо, постаревшее и неприятное, и сердце его сжималось от стыда и отвращения, — он, спасаясь от этого чувства, с новым азартом бросался в игру, оглушал себя плотскими радостями и вином и вскоре опять оказывался в плену у алчности, вновь испытывал жажду накопления и стяжательства. Растеряв в этом бессмысленном круговороте свою силу и молодость, он чувствовал себя больным и немощным.

И вот однажды он увидел вещий сон. В тот день, вечером, он был у Камалы, в ее роскошном саду. Они беседовали, сидя под деревьями, и задумчивая Камала говорила странные слова, слова, в которых таились усталость и печаль. Она снова и снова просила его рассказать о Гаутаме, о том, как чист был его взор, как прекрасны были его спокойные уста, сколько доброты заключала его улыбка, сколько благородного смирения было в его походке. Долго рассказывал Сиддхартха о Возвышенном, Будде, и Камала молвила со вздохом;

— Однажды, может быть уже скоро, я тоже последую за этим Буддой. Я подарю ему свой сад и прибегну к его учению.

И сказав это, она возбудила в нем желание и увлекла его в любовную игру, впилась в него с мучительной, болезненной страстью, со слезами и укусами, словно хотела выжать из этой суетной, преходящей радости еще одну, последнюю, сладкую каплю. Никогда еще не понимал Сиддхартха с такой странной ясностью, как близки и похожи друг на друга вожделение и смерть.

Потом он лежал рядом с Камалой; лицо ее было совсем близко, и он впервые так отчетливо увидел на нем, под глазами и в уголках губ, робкие письмена: тонкие линии, вкрадчивые морщины, печальные приметы осени и старости, напомнившие ему, что и сам он, едва достигнув сорока лет, уже не раз замечал у себя седые волосы. Усталость прочел Сиддхартха на прекрасном лице Камалы, усталость путника, не имеющего светлой цели, усталость и первые следы увядания и скрытую, еще не высказанную, может быть, даже не осознанную тревогу: страх перед старостью, страх перед осенью, страх перед смертью. Тяжело вздохнув, он простился с Камалой; душа его была полна тоски и скрытой тревоги.

Остаток ночи Сиддхартха провел в своем доме, с музыкой, вином и танцовщицами, старался доказать гостям, торговцам, свое превосходство над ними, которого давно уже не было, выпил много вина и лишь далеко за полночь отправился в свою спальню. Но напрасно призывал он к себе сон: душа его содрогалась от боли и отвращения; и то и другое казалось ему уже невыносимым, он словно весь пропитан был тепловатым, тошнотворным вином, слишком сладкой, назойливой музыкой, слишком ласковыми улыбками танцовщиц, слишком сладким запахом их волос и грудей. Однако сильнее, чем к чему-либо, было его отвращение к себе самому, к своим благоухающим волосам, к запаху вина изо рта, к своей бесчувственной, смертельно уставшей коже. Как человек, съевший и выпивший без меры, в мучительной рвоте освобождает свой желудок и радуется облегчению, так Сиддхартха, не в силах уснуть, в жестоком приступе отвращения желал избавиться от этих удовольствий, от этих привычек, от всей этой бессмысленной жизни и от себя самого. Лишь на рассвете, когда переулок у дома Сиддхартхи наполнился бодрыми звуками нового дня, он задремал, забылся в коротком, призрачном полусне. И в эти скудные мгновенья полузабытья ему привиделась маленькая диковинная птица, что жила у Камалы в золотой клетке; ему снилось, будто птица эта, всегда певшая в утренние часы, вдруг умолкла. Он приблизился к клетке и заглянул в нее и увидел, что маленькая птица мертва. Он вынул холодное тельце из клетки, подержал его несколько секунд на ладони и выбросил через открытое окно в переулок и в тот же миг похолодел от страха, и сердце его заболело, заныло, словно он вместе с мертвою птицей отшвырнул от себя все самое светлое и дорогое.

Он вздрогнул и проснулся, преисполненный глубокой скорби. Бесполезной — так казалось ему, — бесполезной и бессмысленной была вся его жизнь, ничего животворного, ничего сколько-нибудь ценного, ничего, что стоило бы сохранить, не осталось у него. Одинокий и опустошенный, как моряк, потерпевший кораблекрушение, стоял он над своей загубленной жизнью.

Мрачно направился Сиддхартха в один из принадлежавших ему садов, запер за собой калитку, опустился наземь под манговым деревом и сидел так, с ужасом слушая поступь смерти в собственном сердце, сидел и чувствовал, как в груди у него что-то вянет, что-то медленно умирает, приближается к своему концу. Постепенно он собрался с мыслями и еще раз в памяти прошел весь свой жизненный путь, с первых запомнившихся ему дней до последних.

Когда же он испытал счастье, познал истинное блаженство? О, это случалось с ним много раз. Это было в далекие детские годы, когда, отличившись в диспуте с мудрецами, в чтении священных стихов или у жертвенника, он, превзошедший всех своих сверстников, удостаивался похвалы брахманов. В этот миг его сердце говорило ему: «Тебя ожидает путь, предначертанный судьбою, тебя ждут боги!» И вновь, уже юношей, когда удаляющаяся, уходящая все дальше в небо цель всех раздумий вырвала его из семьи единостремящихся и повлекла за собою, когда он в муках пытался постичь смысл Брахмана и каждое вновь добытое знание лишь порождало в нем новую жажду, — вновь он слышал, через боль, через жажду, тот самый Голос: «Дальше! Дальше! Ты призван богами!» Этому голосу внимал он, покинув родину и избрав жизнь самана, и позже, когда расстался с саманами ради того Совершенного, чтобы затем расстаться и с ним, уйти в неизвестность. Как долго не слышал он этого Голоса, как долго не достигал никаких высот, каким ровным и безрадостным был его путь, — все те долгие годы, когда он жил без высокой цели, без жажды, без движения вверх, довольствуясь малыми радостями и все же не находя удовлетворения! Все эти годы он, сам того не подозревая, был привязан душой и стремился к одному — стать таким, как многие, таким, как эти взрослые дети, Но его жизнь была гораздо более убогой и скудной, чем их, ибо он так и не разделил с ними их заботы и цели; весь мир этих Камасвами остался для него лишь игрой, танцем, на который смотрят со стороны, лишь комедией. Только Камала смогла найти путь к его сердцу, была ему дорога — вчера. А сегодня? Нуждался ли он в ней по-прежнему? Или она в нем? Разве не играли они в игру, не имеющую конца? Разве было это необходимостью — жить ради нее? Нет, это не было необходимостью! Эта игра называлась Сансара, игра для детей, игра, в которую заманчиво было сыграть один раз, два раза, десять раз — но всегда, скова и снова?!

И Сиддхартха понял, что игра окончена, что он не может больше играть. По спине его пробежала дрожь, а в душе — он это почувствовал — что-то умерло.

Целый день просидел он под манговым деревом, вспоминая отца, вспоминая Говинду, вспоминая Будду. Неужели он покинул их, чтобы стать Камасвами? Он все еще сидел так, когда наступала ночь. Взглянув на звезды, Сиддхартха подумал: «Вот я сижу здесь, в своем саду, под своим манговым деревом». И чуть заметно улыбнулся: разве было это необходимостью, разве было это правильно, не было ли глупой игрой то, что ему принадлежало дерево, что ему принадлежал целый сад?

И с этим было покончено, и это умерло в нем. Он поднялся, простился с деревом, простился с рощей. Проведя целый день без пищи, он почувствовал сильный голод и вспомнил о своем доме в городе, вспомнил спальню, кровать, вспомнил стол, уставленный яствами. Он улыбнулся устало, поежился и простился и с этими ненужными больше вещами.

Той же ночью, в тот самый час, Сиддхартха покинул свой сад, покинул город и никогда больше не возвращался туда. Долго искали Сиддхартху слуги Камасвами, который считал его погибшим от руки разбойника. Камале незачем было утруждать своих слуг поисками. Узнав, что Сиддхартха исчез, она не удивилась. Разве не ждала она этого всегда, каждый день? Разве не был Сиддхартха саманом, не имеющим родины странником? И сильнее всего она почувствовала это во время их последнего свидания и радовалась теперь, сквозь боль утраты, что тогда, в те последние минуты, еще раз с таким неистовством обладала им, еще раз почувствовала себя столь проникнутой, столь одержимой им.

Когда слуха ее коснулась первая весть об исчезновении Сиддхартхи, она подошла к окну, открыла дверцу клетки, вынула птицу и выпустила ее на волю. Долго смотрела она вслед улетающей птице. С того дня она никого больше не принимала у себя, двери ее дома навсегда закрылись для посетителей. А спустя немного времени она заметила, что беременна от последней близости с Сиддхартхой.

У РЕКИ

Блуждая в лесу, уже далеко от города, Сиддхартха не знал ничего, кроме того, что у него нет пути назад, что с жизнью, которой он жил все эти долгие годы и которой пресытился до отвращения, выжав, высосав ее всю до последней капли, навсегда покончено. Мертва была певчая птица, что привиделась ему во сне. Мертва была птица в его собственном сердце. Цепко держала его паутина Сансары, мерзость и смерть пропитала его, как пропитывает влага губку. Он был полон горечи пресыщения, полон сознания своей нищеты, полон смерти, и не осталось на свете ничего, что могло бы увлечь его, что могло бы принести ему радость, что могло бы стать утешением.

Он страстно желал забыться, обрести покой, умереть. Ах, если бы сверкнула молния и поразила его! Если бы вдруг появился тигр и растерзал его! Если бы можно было найти вино, зелье, способное заглушить боль, даровать забвение, погрузить в сон, от которого нельзя пробудиться! Есть ли такая грязь, которой бы он не запятнал себя, есть ли такие грехи и безумства, которых бы он не совершил, есть ли такие муки, которые бы не претерпела его душа? Мог ли он еще продолжать жить? Мог ли по-прежнему, снова и снова, вдыхать и выдыхать воздух, снова испытывать и утолять голод, снова спать, снова обладать женщиной? Разве не позади был этот круговорот, разве не было с ним покончено?

Путь Сиддхартхе преградила река, широкая лесная река, та самая, которую он когда-то, еще юношей, после встречи с Гаутамой, переплыл на бамбуковом плоту перевозчика. И вот, опять оказавшись у этой реки, он остановился в нерешительности у берега. Усталость и голод ослабили его силы. Да и зачем ему было идти дальше? Куда идти, к какой цели? Нет, у него не было больше цели, у него не было ничего, кроме великого, мучительного желания — стряхнуть с себя этот мерзкий сон, извергнуть остатки этого выдохшегося вина, положить конец жалкому, позорному существованию.

На берегу, низко склонившись над водой, росло кокосовое дерево; Сиддхартха прислонился к нему, обвил его ствол рукой и посмотрел вниз, на зеленую воду, что текла себе и текла под ним, не ведая покоя, посмотрел и вдруг почувствовал, что весь насквозь проникнут желанием расслабить руку и навсегда исчезнуть в этой воде. Жуткая пустота, разверзшаяся под ним, словно приветствовала его, и на это приветствие откликнулась еще более страшная пустота в его душе. Да, это был конец. Ему ничего больше не оставалось, как исчезнуть, уйти в небытие, разбить уродливое изваяние своей неудавшейся жизни, отшвырнуть его прочь, под ноги злорадствующим богам, — вот та великая правота, о которой он так мечтал: смерть, уничтожение ненавистной ему формы! Пусть его сожрут рыбы, этого пса по имени Сиддхартха, этого безумца, это порочное, гнилое тело, эту дряблую, поруганную душу. Пусть его сожрут крокодилы и рыбы, пусть его растерзают демоны!

Несколько мгновений он с искаженным лицом неотрывно смотрел на свое отражение, наконец плюнул в него и, покоряясь тяжелой усталости, медленно отпустил руку, которой держался за ствол дерева. Одновременно он повернулся немного, так, чтобы тело вошло в воду вертикально, чтобы как можно скорее исчезнуть. С закрытыми глазами он устремился навстречу гибели.

И вдруг, вспорхнув из самых дальних пределов его души, из какого-то совсем чужого, далекого прошлого его состарившейся жизни, до него донесся звук — всего одно слово, всего лишь слог, произнесенный бездумно тихим и тусклым голосом, начало и конец всех брахманских молитв, священное «Аум», что означает «совершенство» или «завершение». И как только звук этот коснулся слуха Сиддхартхи, угасший разум его тотчас же вновь возвратился к нему, и он увидел все безрассудство своего намерения.

Его охватил ужас. Так вот, значит, как плохи были его дела! Вот, оказывается, как далеко зашел он, сбившись с пути, растеряв одну за другой все истины, — так далеко, что даже готов был умереть, что это желание, это мальчишеское желание — обрести покой, умертвив свое тело, — смогло подчинить себе его разум. То, чего не смогли дать ему ни мучения последних лет, ни прозрение, ни отчаяние, — принес с собой этот краткий миг, когда в сознание его проникло священное «Аум»: Сиддхартхе открылась вся бездна его убожества, вся ложность его пути.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>