Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Из Коммерсантъ Виктор Голышев один из лучших переводчиков англоязычной прозы. Его переводы Джорджа Оруэлла, Трумана Капоте, Уильяма Фолкнера, Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, Чарльза Буковски



Из "Коммерсантъ Виктор Голышев один из лучших переводчиков англоязычной прозы. Его переводы Джорджа Оруэлла, Трумана Капоте, Уильяма Фолкнера, Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, Чарльза Буковски считаются эталонными, хотя сам он считает, что эталонных переводов не бывает.

Всегда считалось, что в советское время у нас в стране была сильнейшая переводческая школа. Что с ней стало? Ее больше нет?

Как школа она, может быть, и исчезла, потому что наличие школы, кроме всего прочего, от властей зависит. От общего редакционного пресса. Ведь тогда более или менее все жили в одинаковых условиях, более или менее на всех давила одна редакционная машина. Все должны были соответствовать каким-то принятым нормам. И поэтому можно было говорить о школе. Ну и, кроме того, мы всегда сильно тянулись к Западу, и для всех была важна причастность к западной культуре. Даже в то время, когда только Митчелла Уилсона и Альберта Манца можно было печатать. Поэтому у нас переводческая школа такая развитая. Англосаксы, например, гораздо менее зависят от других литератур, во всяком случае, читатели. А у нас интерес был большой, поэтому неудивительно, что перевод достиг высокого уровня. Так что школа была и в том виде, какой она была тогда, ее, конечно, больше нет. Но я думаю, что количество способных людей не уменьшилось, просто они стали более разнообразны. Перевод стал менее унифицированным. Переводчики менее похожи друг на друга, чем раньше. Тогда, конечно, переводчики тоже были разные по темпераменту, по технике, но все же то, что они делали, было похоже. Сейчас перевод перестал быть таким. За ним перестали так следить. Но способных людей меньше не стало. Несмотря на убыль населения.

И как вы относитесь к тогдашним требованиям к языку?

Как можно относиться к дождю или снегу? Это стихийное бедствие. К нему лучше эмоционально не относиться. Это требование было, и все. Моя знакомая один раз написала в переводе слово "жопа" уже при позднем Брежневе. Сколько ей за это шишек досталось, нельзя представить. Она написала не потому, что она ругательница, в тексте так было. А этого нельзя было делать. Я не знаю, как к этому относиться, так было. Зато некоторая чистота была. Когда матерком в переводе — мне так тоже не нравится. Ругательное слово по-русски стягивает на себя весь текст. Потому что до этого его писали только на заборе. И ты уже от страницы отвлекаешься, тебе в глаза бьет только это слово из трех букв.



— Все-таки переводчиков старой школы ведь объединяла не только цензура, ставшая самоцензурой, а еще что-то. Какой-то общий подход.

— Я думаю, их объединяла ориентация на русскую классику, на чистый русский язык конца XIX—начала XX века.

И этим языком переводили произведения гораздо более поздние, более современные, потому что это стало общепринятым, накатанным языком перевода.

— Мне кажется, язык с тех пор, с рубежа XIX-XX веков,— я не говорю о начале или середине XIX века или раньше кардинально не изменился. Чем наш язык так уж отличается от языка Чехова или Бунина? Появились новые слова, конечно, Чехов не писал про карбюратор, про трансформатор, а так язык, по-моему, с тех пор не изменился. Я не имею в виду, конечно, жаргон. Но жаргон — дело временное вроде медной мелочи. Он сегодня есть, завтра его нету. А костяк языка пока что сохраняется даже при наступлении нынешних варваризмов. Кстати, их количество, по-моему, сильно зависит от цены на нефть. Вот сейчас нефть станет дешевле, наступит этот кризис — сразу станет меньше менеджеров и их фени.

— Сейчас многие книги оказались заново переведены. Как вы относитесь к перепереводу и особенно к перепереводу, скажем так, переводов "канонических"?

— Во мне еще живут советские идеи — я считаю, что если книга уже была нормально переведена, то не надо перепереводить, потому что ты отнимаешь у переводчика — если он жив — хлеб. Мне много раз предлагали перепереводить то Уоррена, то Фолкнера, один раз Шервуда Андерсена — я переводил "Уайнсбург, Огайо", до меня его еще до войны перевели Охрименко и Танк. Я очень мучился, но не морально — переводчики эти к тому времени уже умерли. Я мучился в другом смысле. Переведя рассказ, я смотрел их перевод — и всякий раз видел, что он хорош. Ну, там, может быть, чуть-чуть мотивчика не хватало, но там не было ошибок, все было грамотно... Зачем понадобилось перепереводить, я не знаю...

— А зачем вообще заказывают перепереводы?

— В советское время это обычно случалось потому, что переводчик уехал за границу. Маркиш уехал — давай переводить половину "Деревушки" вместо него или "Колодец и маятник". Или вот уехала Литвинова... Но рассказы, переведенные ею в том же "Уайнсбурге, Огайо", я перепереводить не стал — как бы я ей в глаза посмотрел, она ведь моя знакомая. Но это речь идет о переделке свежих на тот момент переводов. А про переводы, сделанные давно, наверное, кто-нибудь решает, что они устарели...

— А они устарели? В смысле — переводы устаревают?

— Устаревают. И собственно тексты устаревают. Иначе никто ничего нового бы не писал. Для меня лично Рабле сильно устарел. Мне это неинтересно совершенно. И даже чтением Пушкина никто не ограничится. Все равно нужно что-то новое.

— Вот например, Диккенс. Сейчас принято считать, что переводы Ланна сильно устарели.

— Они устарели в момент их создания. Или скорее здесь дело не в устаревании. Их столько били — Ланна и Кривцову — и, по-моему, даже довели до смерти за то, что они буквалисты. И поэтому их переводы и кажутся устаревшими — они не смешные, не изобретательные, и не мог я "Пиквикский клуб" никогда читать.

— Все-таки как устаревают переводы?

— Я вижу только один параметр — то, что здешние люди больше узнают реалий тамошних. Вот и все устаревание. А дальше вопрос только в том, хороший перевод или плохой. Вот вам переводы Ланна и Кривцовой кажутся устарелыми, а дело тут в том, что их просто начали долбать с самого начала. Хотя они действительно слишком старались. Я думаю, вопрос не в устаревании, а в подходе, который нашим привычкам не соответствует. Ланн и Кривцова делали примерно то, что рекомендовал Набоков — по-моему, с кривой ухмылкой. Он рекомендовал слово в слово переводить, а, мол, умный читатель догадается, что там написано.

— Но есть переводы, признанные каноническими. Например, райт-ковалевский перевод The Cather in the Rye?

— Сначала я должен сказать, что у меня тут никакой ностальгии нету. Я этот перевод даже читал не целиком. Потому что я эту книжку довольно рано по-английски прочел и был в совершенном изумлении тогда замечательном. Так вот с моим отношением к этому переводу дело обстоит так — у меня, конечно, какие-то есть конкретные претензии, кто-то там даже ошибки находил... Она не может изобразить молодежный жаргон... Но это вообще очень трудно — американский жаргон переводить. Потому что он у них поместился в литературу — грубо говоря, между воровским языком и художественным, а у нас этой прослойки почти нет. Не говоря уже о том, через какое редакторское сито тогда любой перевод проходил. Но дело не в этом — там есть некоторое душевное несовпадение. Я наблюдал Риту Райт, она из породы победителей, а Холден Колфилд — пораженец. А такое совпадение, несовпадение — это очень важно.

Но все равно я знаю одно. Вот сегодня приходят ко мне на переводческий семинар студенты. Они все очень мало читали. А "Над пропастью во ржи" читали все. И на всех эта книга произвела впечатление — в этом переводе. Поколение за поколением читали этот перевод. Я считаю, что это колоссальная удача. И то, что она тогда нашла это произведение, и — выходит, что да — сам перевод. При этом я считаю, что не надо к переводу относиться как к святыне. Кто-то хочет перевести — пусть... Может, он найдет своих других читателей.

— Вы говорите, что Райт-Ковалева тогда не справилась с молодежным жаргоном. Сейчас вышел новый перевод этой же книги, в котором вовсю используется современный жаргон. Как вы относитесь к таким попыткам?

— Плохо отношусь. Жаргон очень быстро подыхает. Кроме воровского — там все-таки каста, традиция... и то она обновляется. Каждое новое поколение придумывает свой жаргон, чтобы отделиться от взрослых — из-за комплекса неполноценности. И он очень быстро сдыхает. И переводы, сделанные таким языком, очень быстро устареют, потому что читатель будет обращать внимание на себя, а не на произведение.

— И еще есть мнение, что некоторые переводы, в том числе райт-ковалевский перевод "Над пропастью во ржи",— часть русской литературы, русского литературного контекста. И тогда переперевод — это все равно что переписывать "Барышню-крестьянку".

— Нет, все-таки перевод — вторичный бизнес. Но вы правильно сказали — есть переводы, ставшие частью именно русского литературного контекста. Но это не значит, что другого уголка не найдется для того же самого. Пространства много. И потом вот что я скажу, хоть это и пошло: время покажет, живет это или не живет, что будут читать. И если говорить о новом переводе "The catcher in the Rye", который, как я понимаю, ставит перед собой задачу воспользоваться новым языком,— и на него найдется читатель. Как находятся слушатели на гоблинские переводы.

— Есть еще другой тренд — совсем русифицированные переводы, когда в произведении американского или английского писателя вдруг появляются, например, какие-то русские пословицы и поговорки.

— Мне это не нравится. Это прямой ход. А прямых ходов не должно быть. И, кроме того, это вопрос вкуса. А здесь очень трудно, чтобы он не изменил. Ты хочешь понравиться русским? Тут, по-моему, есть элемент заискивания. Перед читателем, не перед языком. Потому что выходит — тема чужая, а язык здешний. Смешно получается.

— Теперь личные вопросы, можно?

— Можно.

— Почему вы переводили литературу только XX века?

— Мне это интереснее — по языку. Перевод ведь сам по себе содержит некоторую фальшь, ведь ты переводишь с английского на русский. Но переводить на язык, которым ты никогда не пользовался...

— Есть книга, которую вы мечтали перевести, а не перевели?

— Таких очень много. Например, "Процесс" Кафки — я не мог перевести, потому что не знаю немецкого. Или вот одна из первых книг, которые я прочел по-английски,— "Шум и ярость" Фолкнера. И, конечно, я жалел, что я ее не перевел, потому что к тому времени ее уже Сорока перевел. За ним, кстати, тоже по новой переводили — уверен, что неудачно. Когда-то я жалел, что с французского не мог переводить; я бы Ионеско переводил, когда-то он смешным мне казался, теперь уже не кажется. Если бы кишка была не тонка, я бы "Моби Дика" перевел, хоть это и XIX век. Но без меня его хорошо перевели, так что ничего страшного.

— Когда вы только начинали, вы были в каких-то отношениях с этими корифеями, со столпами советской переводческой школы? Как они к вам относились?

— Нет. Я начинал в журнале "Наш современник", он выходил раз в два месяца. Туда мой приятель принес рассказики Томаса Вулфа и Теннеси Уильямса в моем переводе. А до этого мы с приятелем перевели для газеты "Неделя" рассказ Сэлинджера про банановую рыбу.

— А как он у вас назывался?

— "Лучший день банановой рыбы". Тогда, кстати, еще Сэлинджера здесь не печатали. И этот рассказ год лежал в "Неделе". Спустя год его напечатали. Никакого отношения к корифеям это не имело. У них было совершенно другое пастбище — "Худлит". И никаких столкновений у меня с ними никогда не было. Может, кто-то и был недоволен. Вот, например, до меня косвенно дошло, что Калашникова была недовольна переводом "Моста Людовика Святого". Но ведь это нормальное ощущение — мы самые лучшие, а то, что приходит после нас, это уже не серебряный век, а бронзовый. Я помню, я шел когда-то с одним переводчиком — тоже начинающим, нам лет тогда по 25 было, и он говорит: "Скорее бы эти старухи все умерли!" Я говорю: "Из-за твоей какашки ты людям смерти желаешь?" Я больше его никогда не видел. А мне они совершенно не мешали. Да я их, пока не стал пожилым, и не видел даже. Мне мать (Елена Михайловна Голышева (1906-1984), переводчица Грэма Грина, Эрнеста Хемингуэя, Артура Миллера, Юджина О`Нила, Бернарда Шоу.— "Коммерсантъ-Weekend") их показывала в консерватории — Дарузес, Волжину. Мать мне говорила: "Видишь, они все ходят музыку слушать". Я их лица запомнил — ну, не лица, прически. Потом я еще кое-кого увидел — Калашникову, с Марией Федоровной Лорие мы даже хорошо знакомы были. Но никакого общения с их кругом у меня не было.

— Существует миф о том, что это была мафия, что все было схвачено, что чужак не мог пробиться.

— Схвачено было — одна буханка хлеба восемью человеками. В 1946 году выходила книжка сына Рузвельта Элиота "Его глазами" — они ее впятером переводили. Это 1940-е годы. Еще холодная война не началась даже. Работы не было. А когда она была, они действительно получали первые куски, потому что они вправду лучше были. Я на себе никакой мафиозности не чувствовал, мне никто не мешал... Я не назвал бы это мафией, они считали себя лучше других, это и справедливо было до поры до времени. А может быть, даже и стиль поменялся. Мафия была не бандитская, скорее монополистская. Но монополизм диктовался узостью рынка. А потом стало больше работы и больше переводчиков.

— Переводчиков ведь и сейчас довольно много, притом что сейчас эта работа невысокооплачиваемая. Почему?

— Я думаю, если человек ничего не умеет другого делать, он садится переводить. Или идет на эстраду певцом. А если серьезно, то есть в этом такая аура почтенности, что ты при литературе состоишь.****

А интервью это сделали в честь выхода нового перевода "Над Пропастью во Ржи" (при том, что старый "классический" перевод меня раздражает, а оригинал приводит в восторг, но Сэлинджер непереводим, к счастью или к сожалению)... Максим Немцов - автор нового опуса - написал очень хорошую статью по "Слушай Песню Ветра" Мураками, мне как-то за него обидно стало... Но рецензия по делу, здравые мысли очень:

Проблема (или, как выражается немцовский Колфилд, засада) в том, что герой Сэлинджера говорит на устаревшем арго американского тинейджера конца 1940-х—начала 1950-х. Это тот пласт языка, которого в нашем распоряжении элементарно нет. Если, скажем, жизнь героев Генри Джеймса не так отличалась от жизни героев Ивана Тургенева и для нее существует соответствующий словарь, то жизнь Колфилда почти не имеет точек соприкосновения с жизнью его советского ровесника.

и тут я не могу судить о точности перевода по неожиданной причине: перестал понимать русский язык

перед ним [переводчиком] стоят две вкупе невыполнимые задачи. Он не только переводит один канонический текст, он вытесняет из головы читателя другой: Райт-Ковалевой... Где Райт-Ковалева пишет "в восторге", Немцов пишет "зашибись". Райт (неправильно) переводит That`s one nice thing about carousels как "Это самое лучшее в каруселях" — Немцов предлагает "Вот путевая фигня с каруселями". Нейтральные parents (родители) — "предки", father (отец) — не поддающийся рациональному объяснению "штрик".

Сэлинджер-Немцов пишет: "...как-то в воскресенье мы с парнями заходили к ним на горячий шоколад, он нам показал старое индейское одеяло, все тертое — они с миссис Спенсер купили его у какого-то навахо в Йеллоустонском парке". Результат — смысловая и тональная какофония. Парни не ходят на горячий шоколад. Парни ходят за "Клинским".

Любой переводчик любого литературного произведения делает один и тот же сакраментальный выбор: слова, ближайшие по смыслу, или слова, ближайшие по эффекту.

на первой же странице, когда Колфилд поминает "Дэвид-Копперфилдову херню", 11-строчная сноска на вполне чопорном школьном языке растолковывает, кто такой Дэвид Копперфилд.

*** 8 декабря 1980 года Марк Чепмен, отправляясь убивать Джона Леннона, захватил с собой повесть Дж. Д. Сэлинджера "The Catcher in the Rye". В новом переводе Максима Немцова, та же книга — окрещенная "Ловец на хлебном поле" — сможет вдохновить неуравновешенного читателя разве что на ограбление пивного ларька.

Ради проформы отбарабаним, что "Catcher" — библия подросткового бунта и гвоздь американской школьной программы — повествует от первого лица о нескольких днях из жизни умного и нервного юноши по имени Холден Колфилд. Экзистенциальное разочарование Холдена в буржуазных ценностях привело его в психбольницу, а книгу — в советскую печать, где она прославилась в остроумном, хоть и слегка стыдливом, пересказе Риты Райт-Ковалевой.

Первое, что бросается в глаза в новом переводе, моментально и заслуженно ставшем предметом прений в блогосфере,— метаморфоза героя-рассказчика из слегка фасонящего мальчика из хорошей семьи в подзаборную шпану не вполне ясной национальной и классовой принадлежности. Максим Немцов отважно поставил все на собственную способность нащупать русский эквивалент повествовательному стилю Колфилда. Проблема (или, как выражается немцовский Колфилд, засада) в том, что герой Сэлинджера говорит на устаревшем арго американского тинейджера конца 1940-х—начала 1950-х. Это тот пласт языка, которого в нашем распоряжении элементарно нет. Если, скажем, жизнь героев Генри Джеймса не так отличалась от жизни героев Ивана Тургенева и для нее существует соответствующий словарь, то жизнь Колфилда почти не имеет точек соприкосновения с жизнью его советского ровесника. Сделать Холдена комсомольцем? Аксеновским стилягой?

Немцов делает его всем сразу. От фразы к фразе, а иногда в пределах одного предложения его Колфилд — перестроечный пэтэушник, дореволюционный крестьянин, послевоенный фраерок и современный двоечник со смартфоном. "В Пенси играть с Саксон-Холлом — всегда кипиш". "Это для лохов". "У него теперь грошей много". "Шнобель". "Халдей". "Брательник". "Не в жилу мне про это трындеть". "Захезанные Приблуды" (всего-навсего toilet articles, туалетные принадлежности). "Сквозняки, но не путевые сквозняки — фофаны" (последнее — о джаз-группе, и тут я не могу судить о точности перевода по неожиданной причине: перестал понимать русский язык).

Самое странное, что при всей этой пиротехнике герой все равно говорящая кукла, и треп его — бледная калька, за которой триумфально просвечивает английский язык: "Меня просто сносило с тормозов это долбанутое безумие". Звучит энергично, живо, разговорно — и никто так не говорит, и не говорил, и не будет. Та же судьба постигает ключевой оборот-паразит Холдена — and all ("и все такое"), которым он впопад и невпопад заканчивает каждое третье предложение. Поскольку тик этот проявляется едва ли не на каждой странице, человек, решивший, как его перевести, уже практически перевел половину книги или по крайней мере задал тон всему проекту. Райт втихаря урезала около половины энд-оллов. В новом тексте каждый любовно сохранен... и уверенно переведен как "всяко-разно".

Ожесточенность, с которой Немцов мнет английский и русский язык, частично объясняется тем, что перед ним стоят две вкупе невыполнимые задачи. Он не только переводит один канонический текст, он вытесняет из головы читателя другой: Райт-Ковалевой. Напечатанная в условиях советской цензуры, "Над пропастью во ржи" разбавляет слегка синтетический русский, на котором издревле изъясняются в переводной литературе ("Не смей называть меня "детка"! Черт!"), очаровательным псевдосленгом, отчасти изобретенным самим переводчиком ("Все ты делаешь через ж... кувырком"). Троеточие, конечно, изрядно все портит, но большего на тот момент, судя по всенародной любви к переводу Райт, и не требовалось.

Разница между старым и новым вариантами удобнейшим образом закодирована в разнице названий. Милое и привычное нам "Над пропастью во ржи" излишне поэтично, "Ловец на хлебном поле" коряв и неуловимо отдает "Алюминиевыми огурцами", и оба зависли на равном расстоянии от истины. Немцов не столько полемизирует со своей предшественницей, сколько тщится нейтрализовать ее временами излишнюю вежливость излишней грубостью. Почти в каждом предложении он замахивается гораздо дальше, чем необходимо. Где Райт-Ковалева пишет "в восторге", Немцов пишет "зашибись". Райт (неправильно) переводит That`s one nice thing about carousels как "Это самое лучшее в каруселях" — Немцов предлагает "Вот путевая фигня с каруселями". Нейтральные parents (родители) — "предки", father (отец) — не поддающийся рациональному объяснению "штрик". Наконец, в отрывке, моментально прославившемся на просторах интернета, Немцов переводит rear end — более точный тональный эквивалент слову "задница" трудно представить — как "пердак".

Помимо неточности, проблема нарочито разговорного перевода в том, что рано или поздно он утыкается в непереводимые реалии другого мира. Сколько бы герои ни "трындели", рано или поздно они сядут на поезд и поедут в Нью-Йорк. Сэлинджер-Немцов пишет: "...как-то в воскресенье мы с парнями заходили к ним на горячий шоколад, он нам показал старое индейское одеяло, все тертое — они с миссис Спенсер купили его у какого-то навахо в Йеллоустонском парке". Результат — смысловая и тональная какофония. Парни не ходят на горячий шоколад. Парни ходят за "Клинским". Начав, нужно идти до конца — "Они со старухой Спасской купили его у какого-то татарина в Сочинском заповеднике" читается гораздо лучше. Немцовский подход сродни раскрашиванию черно-белых фильмов; вместо осовременивания он странным образом подчеркивает старину. Этот эффект — чем больше сходство, тем разительнее разница — называется полезным английским психологическим термином uncanny valley (в переводе Немцова, наверное, "заморочная канава").

Над последовательным, программным притуплением колфилдовского языка от смешной и ершистой прозы до унылого маргинального бубнежа легко хихикать. Интереснее попытаться понять, зачем это делается. Если спросить Немцова, что стоит за его методом, я думаю, он ответит наподобие Джеймса Фрея, защищающего свои мемуары от обвинений в привирании: "В них есть эмоциональная правда". Я допускаю, что в голове Немцова штрики и пердаки складываются в картину, которая гораздо ближе эмоциональной правде Колфилда и Сэлинджера, чем удалось подойти благовоспитанной Райт; что, недоумевая по поводу перевода too affectionate ("слишком ласковая") как "чересчур мамсится", я смотрю не туда — подошел к полотну вплотную и таращусь на отдельный штрих вместо того, чтобы сделать пару шагов назад, расслабиться и получить общее, соборно-суммарное впечатление.

Любой переводчик любого литературного произведения делает один и тот же сакраментальный выбор. Белые или черные; Йорк или Ланкастер; слова, ближайшие по смыслу, или слова, ближайшие по эффекту. Немцов состоит в ультрарадикальной фракции второго лагеря — он озабочен только эффектом всего произведения; отдельные слова и фразы для него не более чем рекомендации. В этом плане он менее переводчик, чем режиссер, чьи смелые прочтения классиков зиждутся на перенесении сюжета в новую среду ("Макбет" в джунглях, например, или "Юлий Цезарь" в фашистской Германии). Немцовский "Ловец" расставляет силки еще шире. Судя по истовому нагнетанию эпатажности за счет точности, постмодернист-переводчик начал считать репутацию романа неотъемлемой частью текста. Настоящий Сэлинджер должен хоть кого-то да оскорбить! Но повесть, прогремевшая в пуританской Америке 1950-х тем, что ее герой пару раз ругнулся и неуклюже снял проститутку, в раскованной России 2008-го шокирует только наследников Райт-Ковалевой. Ее не запретят в школах, не будут читать с фонариком под одеялом, сколько бы несанкционированных пердаков ни обнаружилось на ее страницах.

Таким образом, хрупкий холденовский пафос, исчезнув со страниц книги, чудится в самом переводчике: набрасываясь на истеблишмент, жаждать уважения — обычный подростковый гамбит. При всей своей любви к дешевейшим фокусам Немцов явно не против, чтобы его воспринимали как серьезного профессионала; на первой же странице, когда Колфилд поминает "Дэвид-Копперфилдову херню", 11-строчная сноска на вполне чопорном школьном языке растолковывает, кто такой Дэвид Копперфилд. Герой Диккенса и впрямь прямой предшественник Холдена, и эхо его фамилии присутствует в Колфилде, но несколькими страницами позже проскальзывает чей-то адрес на "авеню Энтони Уэйна", и переводчик внезапно разражается информацией о том, что Уэйн — "американский генерал, прославился во время Войны за независимость и в конфликтах с индейцами, за храбрость получил прозвище Бешеный Энтони". Эти взрывы академизма наводят на мысль, что Немцов очень не хочет войти в историю как автор литературного эквивалента переводов Гоблина, опошлитель-популяризатор, дисконтный Расин. Он хочет, чтобы его запомнили как хранителя духа, если не буквы, произведения, к которому испытывает явный, хоть и странно выраженный, пиетет: никто не заходит так далеко и не рискует выставить себя таким посмешищем, не любя первоисточник крепко и искренне, всяко-разно.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Еще одна история о философеСократе. Очень поучительная! Этот диалог, состоявшийся на Агоре, что под Афинским Акрополем, описан в «Воспоминаниях» Ксенофонта. | У меня есть такая песня.может кому пригодится Как много девушек хороших 1. Как много девушек хороших, Как много ласковых имен, Но лишь одну мы прославляем И

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.013 сек.)