Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Пять лекций о кураторстве 11 страница



 

Впрочем, дискуссия о политике идентичности не ограничилась обсуждением, кого показывать, а задала вопрос, как показывать. Глобальный художественный порядок поставил перед кураторством целый ряд новых вопросов, на которые не было простых ответов.

 

 

Кураторство: от интернационального к глобальному

 

 

Харальд Зееман, оставив Бернский кунстхалле и выбрав судьбу независимого куратора, стал называть себя der geistige Gastarbeiter (духовный гастарбайтер). Это не лишенное самоиронии определение несло в себе, однако, программную позицию и картину мира. Куратор принадлежит миру – некой географической тотальности, с одной стороны, и миру искусства как самодовлеющей автономной реальности – с другой. Его «Документа V» имела название «Questioning Reality – Image World Today» («Осмысляя реальность: мир образов сегодня»), отсылавшее к задаче представить все многообразие яркой эпохи, охваченной модернизационными преобразованиями. Кроме того, он не хотел замыкать выставочный показ «мира образов сегодня» представлением некое го ограниченного круга поэтик – зеемановская мегавыставка попыталась показать всю тотальность современного художественного опыта, от социальной скульптуры Йозефа Бойса до гиперреалистической живописи. Поставив перед собой столь амбициозную задачу (которая и привела в итоге к созданию канона мегавыставки), Зееман не сомневался в своем единоличном праве на подобное эпическое высказывание. Многие тогда увидели в этом претензию на статус сверхавтора, что, в частности, спровоцировало художника Даниеля Бюрена на яростную критику.[47 - См. об этом в: «Thinking about Exhibitions» (ed. by Reesa Greenberg, Bruce W. Ferguson and Sandy Nairne), Routledge, London, 1996. P. 35.] С его точки зрения, в лице Зеемана фигура куратора начинает подчинять творческую суверенность художника и представлять себя в качестве «сверххудожника». Этот публичный конфликт куратора с художником остался в истории как характерный эпизод становления кураторской практики, ее эмансипации от других видов культурной деятельности, ее социального и профессионального признания.

 

В столкновении Зеемана и Бюрена можно усмотреть конфликт между универсалистскими претензиями как куратора, так и художника. В самом деле, Зееман считал, что куратор, разворачивая драматургию масштабной интернациональной выставки, имеет право на универсальное единоличное авторство. Столь же универсалистской в своих претензиях была и авторская позиция Даниеля Бюрена. Впрочем, таким было большинство определявших время художественных поэтик. Если концептуализм, опираясь на лингвистическую философию, считал, что способен подвергнуть любой фрагмент реальности семантическому описанию, то минимализм полагал, что владеет базовыми структурами пластической формы, тем самым претендуя на универсальный статус собственного языка. Подобные художественные поэтики самонадеянно полагали, что могут быть представлены в любом контексте, и претендовали на адекватное зрительское восприятие. Подобным же образом поэтики кураторов той эпохи единодушно исходили из того, что, применяя к показу искусства свои авторские методы и концепции, они могут игнорировать специфику контекста, в котором проводится выставка, и контекста, из которого происходит приглашенный художник. Кураторская и художественная практики в те годы (1960– 1970-е) имели общий горизонт так называемого «интернационального искусства».



 

В 1980-е годы ситуация несколько изменилась: на авансцену вышли новые художественные тенденции, обратившиеся к традиционным техникам – живописи и скульптуре. Однако самое принципиальное новшество состояло в том, что художники начали апеллировать к собственным локальным стилистикам: итальянцы – к средиземноморским, немцы – к экспрессионистическим и т. д. Они представляли себя на интернациональной сцене как «национальные волны». Итальянский критик и куратор Акилле Бонито Олива объединил все эти национальные поэтики общим термином «трансавангард» и, придумав ему яркую теоретическую программу, заговорил о возвращении искусства к «гению места». Во многом эта смена западных художественных поэтик корреспондировала со сменой структуралистской теории (столь авторитетной для художественной культуры 1960–1970-х годов) на постструктуралистскую. Именно на нее и ссылались многие интерпретаторы трансавангарда, связывая миграцию художественных мотивов и стилистик с лакановскими «плавающими означающими». Отсюда последовал отказ от неомодернистского универсализма художественной культуры предшествующей эпохи, а кроме того, это дало новый аргумент куратору в его притязаниях на единоличное право показа мирового искусства. Постструктуралистское расщепление знака, отрыв означающего от означаемого фактически отождествили знание с бессознательным, наделив интерпретацию невиданной ранее свободой воображения и возможностью созидать собственные миры. Именно это и отличало второе поколение европейских кураторов – Акилле Бонито Оливу, Руди Фукса, Жана-Кристофа Аммана и других специалистов, связавших свою кураторскую поэтику с показом художественной культуры 1980-х годов. У них, в отличие от их предшественников, не было представления о возможности исчерпания реальности и искусства актом выставочного показа: так, в мегапроекте Бонито Оливы Венецианской биеннале 1993 года, названном им «Кардинальные точки искусства», художественная культура представала утратившей цельность, рассыпавшейся на фрагменты, яркие точки. Однако драматургическое воображение куратора смогло обратить их в единое зрелище, скрепленное не столько строгой концепцией, сколько выразительностью и интеллектуальной ассоциативностью.

 

Наконец, последней значительной выставкой 1980-х годов, созданной в рамках присущей этой эпохе кураторской парадигме, стал проект «Magiciens de la Terre» («Маги земли») французского куратора Жана-Юбера Мартена, который впервые тематизировал глобализацию как новое качество современного мира. Эта грандиозная выставка состоялась в 1989 году в Париже на трех площадках, одной из которых был Центр Помпиду (чьим директором являлся в тот момент Мартен). Главный пафос данного проекта и его новаторский вклад в понимание феномена современного искусства состоял в том, что «Маги земли» обозначили предел отождествления современного искусства с искусством западным. Выставка Мартена впервые масштабно продемонстрировала вместе не только восточноевропейское и латиноамериканское искусство, но и искусство Африки, Океании и т. д. При этом – что самое важное – на равных правах с искусством западных стран. Был в «Магах земли» еще один программный момент: современное искусство интерпретировалось Мартеном не как то, что принадлежит западному проекту современности, а как существующее в горизонтальном временном срезе глобальной географии, то есть «физически» присутствующее в данный конкретный момент мировой истории. По сути это означало отказ от понятия современности, которое в течение всего Нового времени было определяющей ценностью западной цивилизации. На «Магах земли» рядом с европейскими звездами, а также крупнейшими русскими художниками наших дней (Ильей Кабаковым и Эриком Булатовым) были представлены африканские шаманы, маски из Океании и прочие артефакты традиционной культуры.

 

Выставка «Маги земли», впервые поставив во главу угла проблему глобализации (или «мондиализации», как говорят французы, упорно не принимающие английские термины), стала настоящим событием в истории кураторства. Каноничность этой выставки во многом объясняется тем, что она стала своего рода именем нарицательным. То, как она решила поставленную ею проблему, спровоцировало столь резкую критику, что в дальнейшем все попытки говорить об искусстве глобализации вынуждены были представлять себя прямым полемическим контрапунктом «Магам земли». Основной упрек выставке сводился к тому, что, редуцировав в проекте феномен современности, Мартен не прояснил, что пришло ему на смену. Что объединяет произведения современного западного концептуалиста с масками из Океании, что общего между тотальной инсталляцией советского неофициального художника Ильи Кабакова и разыгранным рядом с ним шаманским ритуалом, импортированным в Париж из глубин Африки? Означает ли это, что традиционное искусство теперь может быть описано в терминах актуальной художественной теории? Или, наоборот: актуальное искусство стало отныне фактом культурной антропологии? Ясных ответов на эти вопросы выставка не давала. Получалось, что, отказавшись от проекта современности с его культом исторической перспективы и установкой на преображение мира, человечество погрузилось в лишенное критериев и ориентиров настоящее, механически уравнивающее между собой все проявления жизни. Отсутствие критериев и ориентиров чувствовалось в самой экспозиции – ее драматургия отличалась бессвязностью, нарратив не просматривался, логика сопряжения произведений оставалась необъяснимой, содержательно обедняя выставочный текст и погружая его в хаос.

 

Впрочем, основной удар по выставке последовал от постколониальной теории. Суть этой критики сводилась к тому, что с наступлением глобализации современность отнюдь не сошла с исторической арены, а пережила триумф, став достоянием всего человечества. Редуцировав современность, Мартен лишал контекста не только художников евроатлантической цивилизации, но и выходцев из стран третьего мира. Ведь они, как мы уже говорили, упрекали Запад не столько в игнорировании их самобытности, сколько в непризнании их причастности к современности – точнее, их права на другую, собственную версию современности. Весь этот ключевой для эпохи комплекс вопросов был выставкой проигнорирован. Более того, представив третий мир примерами традиционного искусства, Мартен как бы указал, что это и есть его подлинный контекст, а отнюдь не глобализированная современность, как пытались утверждать постколониальные интеллектуалы и художники. И это вызвало шквал упреков: выставка «Маги земли» обвинялась в том, что она пыталась «этнизировать» мировую периферию, описать ее в терминах не столько современной культурной теории, сколько фольклористики и культурной антропологии. Еще один упрек «Магам земли» состоял в том, что объекты традиционной культуры выставка представила в классическом «белом кубе», то есть в пространственном контексте, заданном западной цивилизацией. И если для западного художника этот контекст органичен, то африканскому шаману он чужд: его ритуалы разворачиваются в совсем ином социальном и антропологическом окружении. Показывать его в центре Европы в чуждом контексте значит низводить до экспоната кунсткамеры, представлять экзотической диковинкой, автором не в современном смысле слова (которым, впрочем, он и в самом деле не является), а в субалтерном. Таким образом, «Маги земли», будучи первым примером западной выставки эпохи глобализации, вызванной к жизни открытостью и толерантностью к мировой периферии, стали предметом обвинений в неизжитом неоколониализме. Не удивительно, что многие художники стран третьего мира от участия в этой выставке отказались.

 

 

Россия на глобальной сцене: Другой Другого

 

 

Признаюсь, что постколониальная критика западной репрезентации стала мне известна с некоторым опозданием, однако вникнуть в нее и принять ее аргументы было нетрудно. Ведь в первое десятилетие глобализации мы в России пережили опыт близкий тому, что испытали на себе страны третьего мира: все мы на волне глобализации стали для западных институций фактом моды на показ художественной периферии. Сама ставка западной культурной машины на демонстрацию незападных художественных контекстов крайне знаменательна. Этим западные институции подчеркивали свою ключевую роль в художественном и интеллектуальном обмене. Запад становился тем местом, где осуществлялся приоритетный показ искусства не-Запада, производилась сборка глобальной художественной сцены. Практически именно Запад представал пространством, где деятели незападного искусства не только приобщались к мировым трендам, но и встречались друг с другом. В 1990-е годы факт участия в западных выставках представлялся российским авторам неоспоримым подтверждением их художественного признания, именно там они встречались с художниками других стран, в том числе и из ближнего зарубежья и Восточной Европы, то есть из регионов, с которыми Россию связывала огромная традиция прямых, никем не опосредованных связей.

 

Знаковой и значимой в культурной политике была и та программность, с которой Запад демонстрировал свою открытость и толерантность по отношению к мировой периферии. В роли идеологического оформления этой стратегии выступали мультикультурализм и политическая корректность, предписывавшие мировому центру быть терпимым и толерантным по отношению к культурно и расово иным субъектам, происходившим, по большей части, из бывших колоний. Однако в самой этой идеологии с ее установкой на культурную открытость имелась некоторая двусмысленность, которая была эффектно вскрыта Славоем Жижеком и другими критиками западного неоколониализма. Ведь если западный субъект выдвигает некий этический кодекс своих отношений с другими, то он невольно воспринимает Другого как субъекта, нуждающегося в опеке, но при этом не являющегося носителем этического начала. Политкорректность создана для западного человека – к постколониальному или просто расово иному субъекту она не имеет отношения. Таким образом, именно западный субъект становится универсальным эквивалентом человеческой субъективности, ключевым носителем этического начала. Соответственно, в художественной репрезентации западная система искусства стала местом эстетической легитимации не только потому, что была инфраструктурно несравненно более развита, но и потому, что удерживала в своих руках производство ценностных критериев. «Стражами у ворот» системы искусства были преимущественно западные кураторы. При этом, конечно, локальные специалисты (к примеру, критики и кураторы из посткоммунистических стран) на своей территории оказывали консультационную помощь западным коллегам в ходе их «кураторских исследований» и часто писали в каталоги выставок статьи о том, как вынесенная в заголовок проекта проблематика преломляется в локальных контекстах. Однако тема проекта и его дискуссионная программа задавались обычно западным куратором – да и главная методологическая статья каталога писалась западным теоретиком. Таким образом, периферийная субъективность проблематизировала и предъявляла себя через темы, заданные носителями западного дискурса. И как бы ни отличались друг от друга локальные интерпретации этих тем, универсальным эквивалентом и общим дискурсивным посредником был Запад. Как писал в конце 1990-х в своей программной статье «Мы и другие» замечательный словенский критик и куратор Игорь Забел, «в мультикультурном мире главным символическим посредником между различными Другими оказывался Запад, и “мы” вынуждены принимать его дискурсивные критерии в описании “других” и даже самих себя». Можно сказать еще более парадоксально: «Мы видим себя “Другими Другого”».[48 - Забел И. Мы и другие // Художественный журнал, 1998, № 22, с. 27–35.]

 

В результате периферийный художник или куратор не может не относиться к любой форме саморепрезентации с особым и даже мучительным вниманием: для него это не просто техническая, а идентификационная проблема. Мысля себя «Другим Другого», он должен не только просчитать, как оптимальнее показать то, кем он или его контекст является, но и понять, кем он в идеале должен быть, чтобы удовлетворить ожидания Другого. Таким образом, одной из наиболее характерных репрезентационных тенденций становится попытка представить себя неким метафизическим comme il fault, то есть исходить из представления, что, попадая на мировые площадки, мы должны выглядеть максимально похожими не на самих себя, а на некие западные стандарты, какими мы их себе представляем. Говоря иначе, должна игнорироваться подлинная специфика нашего контекста, его реальные проблемы и внутренние конфликты. Считается, что показывать проблемность собственного контекста – это проявление дурного тона, попытка «вынести сор из избы». Напротив, мы должны представать безупречными и безмятежными, можно даже сказать, стерильными. Наиболее последовательно этот образ русского искусства был реализован на выставке известного куратора Франческо Бонами «Модерникон», показанной в 2011 году в Турине в Фонде Сандретто, а потом в параллельной программе Венецианской биеннале того же года. Уже само название – «Модерникон», которое рифмуется с модернизацией и современностью, – несет в себе некий фантазм: наконец-то показать на Западе наше искусство так, чтобы он принял нас как готовый к ассимиляции художественный контекст. Говоря иначе, в этом случае репрезентация строится на том, что периферийный субъект нивелирует в себе качества «Другого Другого» и пытается предстать просто копией Другого, причем копией более совершенной, чем оригинал. И Запад – как мы видим по некоторым кураторам и институциям – охотно принимает такой образ русского искусства, так как он является подтверждением, что западные модели и в самом деле нормативны и универсальны.

 

Однако есть и совершенно противоположный подход к показу западными институциями периферии, когда они ищут там не себе подобных, а иных. Ведь «превосходство» Запада проявляется не только в том, что его модели и нормативы повсеместно затребованы, но и в том, что есть еще территории, куда западная современность в полной мере не проникла, где еще требуются его миссионерские усилия. Впрочем, этот интерес Запада к экзотическому иному может быть рожден не столько желанием изменить и облагородить его, сколько стремлением сохранить в самобытной первозданности. Этот экзотический другой – своего рода руссоистский bon sauvage (благородный дикарь) – может очаровывать Запад тем, что им, избыточно рациональным, уже утрачено: близостью к природе, искренностью и импульсивностью, способностью жить чувствами и воображением. Именно в этом и обвиняли куратора «Магов земли», предъявляя ему претензию в том, что он склонен этнизировать и ориентализировать африканскую и азиатскую периферию. Нечто подобное наблюдалось мной в начале 1990-х годов при общении с некоторыми западными коллегами в ходе их кураторских исследований в Москве. В России тогда имелись образцы как интернациональных, так и более локальных поэтик, и именно эти последние вызывали у западных визитеров живой интерес. Меня, адепта интернациональных тенденций, это удивляло, но я получал нравоучительное объяснение: «Виктор, то, что тебе так нравится, такого у нас много, а вот того, другого, у нас никто не видел. Это и есть Россия».

 

Подобный запрос на «экзотику» был у нас быстро осознан и начал активно удовлетворяться. Художник Олег Кулик обозначил в середине 1990-х дилемму для русского художника в его отношениях с Западом: «лизать или кусать».[49 - Кулик О. Лизать или кусать // Художественный журнал, 1998, № 22, с. 77.] Данная формула проистекала из его проекта «человека-собаки», который имел довольно комплексную программу и поэтику, восходившую к венскому акционизму и другим западным художественным и идейным течениям. Однако в западном контексте эта программа была считана как репрезентация России.[50 - См. об этом в моем тексте: «“Interpol”: Апология поражения» / Мизиано В. Другой и разные. М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 118–159.] Как сказала люблянский теоретик Рената Салецл, «это в России Кулик был “человеком-собакой”, а на Западе он стал “русской собакой”».[51 - См.: «Любишь меня – люби мою собаку» / Салецл Р. (Из) вращения любви и ненависти // Художественный журнал, 1999, с. 111–126.] А Игорь Забел объяснил успех агрессивных «собачьих» акций Кулика на Западе так: здесь его агрессивность и провокативность были «перекодированы, их роль и значение получили новую дефиницию. Западный художественный мир определил им место внутри своего устоявшегося дискурса: они стали представителями “другого”, а в данном конкретном случае – представителями дикой, опасной, наивно критической, но странно влекущей “русской сущности”».[52 - Забел И. Мы и другие // Художественный журнал, 1998, № 22, с. 27–35.] Говоря иначе, если в терминологии Кулика репрезентативная модель «Модерникона» соответствует понятию «лизать», то его собственная практика в те годы показала, что «кусать» – стратегия не менее затребованная и успешная.

 

Вторая модель показа России получила продолжение на выставке 2002 года «Давай!», состоявшейся в Вене, а затем в Берлине. В те годы «Давай!» стала, пожалуй, наиболее значительной выставкой русского искусства. Склонен считать, – так как хорошо знаю куратора выставки, Питера Нёвера, легендарного директора МАК (венского Музея декоративно-прикладного искусства), в котором выставка первоначально была показана, – что созданный «Давай!» «отвязный» образ русского искусства был на самом деле формой его апологии. Нёвер связывал с ним присущий – с его точки зрения – русским художникам ресурс стихийной свободы, что так выгодно отличало их от слишком «правильных» и «зашоренных» западных коллег. Не сомневаюсь, что отнюдь не неоколониальный реваншизм, а искренняя очарованность Другим стояла у истоков многих уязвимых для постколониальной критики проектов. Во всех них – и у Мартена, и у Нёвера – репрезентируемый Другой представал носителем некой извечной сущности. То, что увидел Нёвер в России, а Мартен в Африке, было для них «голосом места», признаком неизбывной этнической или национально-культурной субстанции, а отнюдь не результатом конкретных историко-политических обстоятельств. Таким образом эти регионы выводились из истории как из конструкта, принадлежащего преимущественно западной культуре.

 

Для полноты картины глобальной художественной сцены следует признать: неоколониальные подходы встретили активную критику и сопротивление. В посткоммунистическом мире наиболее последовательно иные подходы к показу искусства восточной Европы отстаивал Музей современного искусства (Moderna galerija) в Любляне. Так, в проекте 2006 года «Interrupted Histories» («Прерванные истории») музей реконструировал иную, не западноевропейскую, модель архивирования и историзации, которая была присуща неофициальному искусству в коммунистических странах. Незападное сознание отказывалось видеть себя Другим Другого, а настаивало на своей автономной идентичности. В состоявшейся в этом же музее в 2005 году выставке «Семь грехов», в работе над которой мне довелось участвовать, художественный опыт Восточной Европы был представлен в семи частях, чьи названия повторяли негативные черты, приписываемые западным сознанием Востоку: «Утопизм», «Коллективизм», «Непрофессионализм», «Лень», «Мазохизм», «Цинизм», а последний грех и последняя часть выставки называлась «Любовь к Западу». Таким образом мы как бы примерили на себя собственные слабости, но вывернули их наизнанку, представив достоинствами. На выставке «Лень» предстала склонностью к созерцательности, «Непрофессионализм» – способностью к нетривиальным решениям и творческому подходу к труду, и даже «Любовь к Западу» оказалась не чем иным, как интеллектуальным любопытством к Другому. Выставка тематизировала производность нашей периферийной идентичности от взгляда на нас Другого, но при этом иронически дистанцировалась от последнего. Важно, что критика восточно-европейским и русским искусством политики идентичности находила на глобальной сцене отклик и понимание. Ведь глобальная сцена в те годы характеризовалась не только неоколониальным реваншем, но и широкой постколониальной критикой.

 

Этот подход, удерживающий в фокусе как логику глобальных процессов, так и специфику локального контекста, проявился в распространенном в 1990-е годы тезисе «мысли глобально, действуй локально». Речь идет о постулате деятельности в современном мире: осознавая подлинный смысл текущих процессов, не замыкаться в добровольной изоляции своего региона, но в то же время не пытаться преодолеть свою причастность к локальности, отдавая отчет, что глобальная сцена – не только торжество универсальных маркетологических технологий, но и совокупность локальностей, ведущих между собой живой диалог. Последний создает новое пространство – не локальное и не глобальное, а иное, получившее наименование «глокального».

 

 

Россия на глобальной сцене: имитационная система искусства

 

 

Ви́дение себя Другим Другого выражается не только в том, как периферийные художественные сцены хотят представлять себя на Западе, но и в том, как они строят собственные локальные сцены. Ярким проявлением этого не осознанного желания смотреть на себя чужими глазами является отечественная одержимость обретением признания на Западе. В самом деле, представить русское искусство в мировых центрах и укоренить западные стандарты в российском контексте и сегодня является приоритетным направлением художественной политики. Именно на эту цель, реализуемую в форме самых разных культурных фестивалей и инициатив, тратится львиная доля средств как государственных ведомств, так и частных фондов. Причем показательно, что приоритетность этой задачи не скрывается за эвфемизмами, а формулируется с программной декларативностью – речь идет именно о признании на Западе, а не, к примеру, о развитии культурного диалога или взаимопонимания. Не является секретом поразительная диспропорция усилий, затраченных на промоушен русского искусства за границей, с теми средствами, которые тратятся на его развитие в локальном контексте. Очевидно, что парадный показ представляется более важным, чем производство того, что должно быть показано. И в этом политика наших институций не вызывает у общественности возражений: «русский прорыв» (так – «Russian breakthrough» – называлась одна из «русских выставок» последних лет) – это то, чего хочет и власть, и художественная среда. Однако, как показали постколониальные теоретики, желание быть увиденным Другим и представление, что взгляд на тебя Другого более аутентичен, чем твой собственный взгляд на самого себя, есть на самом деле форма самоколонизации – или, если воспользоваться другим термином, добровольное принятие своей субалтерности.

 

Думается, что из стремления удовлетворить этот невидимый взгляд Другого и родилась российская система искусства. Исходно она возникла на руинах советской альтернативной инфраструктуры и мыслилась аналогом западной системы – точнее, приложением к ней. И все-таки к настоящему моменту мы не можем сказать, что российская система искусства адекватна своему прообразу. Если перефразировать замечательного политолога Дмитрия Фурмана, назвавшего российскую политическую систему «имитационной демократией», можно сказать, что и система искусства у нас тоже «имитационная». Я имею в виду, что она не учитывает состояние локальной ситуации, не оформляет ее сложившиеся ресурсы, а скорее воспроизводит некоторые западные образцы, которые воспринимаются ею в качестве нормативных. При этом многим не приходит в голову, что те или иные репрезентативные и институциональные форматы, которые они слепо имитируют, на самом деле не каноничны и не нормативны, а выросли на Западе из его специфического контекста, который задает их смысл и вместе с которым они меняются. В результате, имитируя западные институции, локальная система искусства игнорирует как свою собственную специфику, так и специфику Запада.

 

Во многом тот Запад, приобщиться к которому хочет российский художественный мир, на подлинный Запад не очень похож. В России он просто придумывается. В принципе, в этом нет ничего порочного: любой контекст всегда описывает другое с помощью воображения. Однако в создаваемом в России «воображаемом Западе» настораживает то, что он похож скорее на Россию, чем на Европу. Я имею в виду, что представление о западной системе искусства является проекцией российской системы – со всеми ее изъянами и уязвимыми местами. Итак, с одной стороны, имитационными практиками Россия как бы делает себя субалтерном Другого, а с другой – адаптирует этого Другого под свои нужды.

 

Надо признать, что в первое постсоветское десятилетие (вопреки инфраструктурной разрухе или, возможно, как раз благодаря ей) российское искусство имело несравненно более адекватное представление о мировой сцене, чем ныне. В ситуации отсутствия реальной художественной системы легитимация искусства приходила преимущественно с Запада. Именно присутствие на западной сцене оправдывало статус художника в глазах местной публики. И в силу того, что западная система искусства опиралась не только на рыночную репрезентацию, но и на критическую дискуссию, посредником между русским искусством и Западом стали интеллектуалы – русские и западные кураторы, критики, философы. То есть искусство попадало на глобальную сцену через творческий диалог и совместный поиск смыслов.

 

Однако во второе и уже начавшееся третье постсоветское десятилетие первичная легитимация художественной практики происходила главным образом в локальном контексте, в котором ценности эквивалентны цене. Поэтому признание и финансовый успех создаются скорее дома, что сподручнее и доступнее, а интернациональное признание – как представляется – приложится. Его можно просто купить, проплатив эффективный менеджмент, выбрав правильный маркетинг, положив деньги в правильные карманы. Для осуществления этой стратегии нужны новые кадры – пиар-менеджеры, координаторы, люди, которые умеют «решать вопросы» и у которых «все схвачено» (выставочные площадки, западные кураторы и институции). Отчасти подобная модель продвижения показывает свою эффективность, однако она встраивает русское искусство в контекст пропагандистских пиар-кампаний, а не международного диалога.

 

Уязвимым местом этого маркетологического подхода к показу русского искусства является то, что он продолжает воспринимать Запад и глобальный мир как некую тотальность. Но, на самом деле, Запад – это совокупность многочисленных сингулярностей (региональных, групповых, институциональных, личностных). Запад распадается на разные позиции, идейные установки, репутации, с каждой из которых необходим отдельный разговор, и вести его должны те, кто предрасположен к данной проблематике. Однако аналогичной – целостной и тотальной – предстает и Россия, когда ее репрезентируют через идеологему «русского прорыва», а потому рассмотреть в ней сингулярное начало – индивидуальную позицию, идейные поиски, внутренние контрапункты – довольно сложно. Поэтому, вопреки пиар-напору, «русский прорыв» едва ли может обернуться переменами в индивидуальных судьбах художников. Редки случаи, когда очередной помпезный показ искусства из России становится началом длительного и вдумчивого диалога между конкретным западным куратором и русским художником. Трудно себе представить, что на вернисаже такой выставки в толпе ВИП-гостей художник встретит своего западного alter ego, с которым затем наладит сотрудничество. А потому, несмот я на все усилия наших менеджеров, пока крайне редким остается присутствие русских художников на западных тематических выставках, в музейных проектах и крупных биеннале. А те несколько русских художников, которые имеют сегодня международную репутацию, сформировали ее независимо и даже вопреки новорусским «прорывам».


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>