Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Александр Михайлович Покровский 11 страница



– Савенко! – кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. – Где вы пропадаете?

– В цехе, товарищ командир, там клапана…

– В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву!

– Есть! – говорил Сова и поворачивался, и у него на спине – сверху и донизу – была отпечатана койка.

Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по территории. Так его никто не трогал, и он никого не трогал.

Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он, пользуясь этой повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться, перестраиваться, назначал старшего на переходе.

Как-то стоим мы с ним на обочине – а Сова только-только из себя дежурного сделал, – а мимо прет строй воинов-строителей – немытые, зачуханные, по грязи, сапоги рваные. Строй похож на пьяную сороконожку.

Сова встал по стойке «смирно», грудь выпятил, поднял лапу к уху и пролаял: «Здравствуйте, товарищи воины-строители!»

Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их, скорее всего, вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали себе «Раз-два-левой!», взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам, рывком повернули головы направо и завопили: «Здравия! Желаем! Товарищ! Майор!»

Сова, все еще стоя по стойке «смирно», скосил на меня глазки и спросил:

– Саня, чего это я только что сделал? А?

– Не знаю.

– И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь, что творишь.

Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала ракета. Не верю. Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я когда-нибудь в центральный, а он там дает очередное представление.

А как ракета падает, я видел. Хлоп – и потекла. И облако белое, ядовитое от нее поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как рванули все – мигом вымерло, а впереди безумной толпы бежал капитан первого ранга. Он так врезался в окружающее нашу героическую базу колючее заграждение, что проволока лопнула у него справа и слева и в грудь глубоко вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый, и у него во время бега работало все: руки-ноги-рот и, главное, конечно же, ноги – они у него так и мелькали, так и мелькали, создавалось даже ложное впечатление, что они у него обуты в белые чулки, а за ним неслись все остальные, на мгновение позабывшие про свой мужеский пол.

И добежали они до какой-то вонючей ямы, и бухнулись в нее с разгону все, и все разом закопались, зарылись в землю, как кроты.



Вот это были скачки! Потом каждый из участников мог запросто изобразить «Зорге на лошади» или только «его лошадь».

Не помню, чтоб за это потом награждали.

Да и чем у нас могут наградить?! Господи! Да у нас же все награды юбилейные – какие-нибудь «70 лет Вооруженных Сил» или «100-летие» еще чего-нибудь, может быть, даже исполнения оперы «Аида» или другой оперы, Масканио (брата Пуччини). «Сельская чушь».

Вот я никогда не носил на себе эту юбилейную глупость. Да и небезопасно это – можно ляжку проколоть.

Вот была у одного ветерана орденская планка от ключицы до колена. Так его так зажали, чтоб не очень ветеранился, в общественном транспорте, что она у него расстегнулась и упала, А потом ее кто-то подобрал и воткнул ему в грудь печальную, да так здорово воткнул, что сердце насквозь проколол. Окружающие ему: «Папаша! Папаша!» С-свет небесный! А у него головенка уже отвалилась, а глаза уже видят сады райские.

Выводок блядей!

Хочется воскликнуть насчет всяческих наших наград. Выводок блядей!

Нет, граждане, у меня на груди всегда красовалась только одна планочка-волкодавка, символизирующая собой одну-единственную награду – медаль «Не-Помню-За-Что». Я тогда даже не поинтересовался, что я там в военторге приобрел, когда мне орденская планка понадобилась, просто зашел в ларек, ткнул пальцем в самую мелкую – «эту», мне ее и выдали.

Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей – это не сосчитать, и все время я на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и хорошо, что маленькая, – насквозь его не протыкала, а то Серега Бережной по кличке «Бережней с кретинами», тот самый, что, напившись, уверял, что он – Эрнест Хемингуэй, родной внук покойного, и сделан во время Кубинского кризиса, купил себе планку сразу на четыре отростка и только пришпилил ее на себе, как она у него через мгновение отцепилась, упала, а он на нее, конечно же, наступил и пропорол себе ступню/

Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке носка получил заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого разрешили носить шитые планки, то есть пришивать их к белью намертво.

Выводок блядей!

Хочется повторить.

Вот так у нас всегда, чтоб им письку на лохмотья размотало, пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди.

Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших новеньких флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все стороны в лучах восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки заменили: выдали те, что не скользят на вспотевшем железе, – тапочки на микропоре.

А сколько до этого подводников падало, сколько их билось своими тупыми головками или что там у нас вместо них имеется – о железо! о железо! о железо! – и никого это не волновало, а как генерал звякнулся, язви его в душу тухлую, так всем сразу и полегчало.

Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси достучаться, но не будем мы этим пользоваться, По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернемся к описанию пейзажа.

– Онанизм! – заявлял наш старпом, который является составной частью нашего пейзажа. – Это полезно!

И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода. Причем посреди доклада, не поймешь к чему – все затихали, ждали, что же дальше. А он, вроде бы про себя:

– И врачи рекомендуют. Надо бы нашему доктору лекцию прочитать.

– Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! – не выдерживал я у себя в углу, и мне тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали меня то есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили все это в мою карточку взысканий-поощрений. И не было в моей карточке места живого.

Меня наказывали: «за неуважение к старшим», «за препирательство», «за систематический халатный надзор», «за спесь и несобранность», «за умничанье» и, наконец, «за постыдную лживость при объективности событий».

А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и, торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно и то же взыскание: «За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении» – выговор-выговор-выговор!

И я сочувствовал этой его торопливости.

Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление – а вы знаете, конечно, что у нас офицера знакомят с его взысканиями, – я, улучив мгновение, кинь ее в форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела, полетела – размножаться. И помощник потом все никак не мог мне доказать, что он только что мне ее вручил.

Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета ознакомлений офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он рылся, оттелячив свой ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой журналов – «инструктажа по технике безопасности», «учета воинской дисциплины», «учета бесед…» и «учета учетов» – в поисках того журнала «ознакомлений», я свою карточку уже сплавил в форточку.

– Не может быть! – говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. – Я где-то здесь ее положил.

– Может, – говорил ему я и смотрел нагло.

Про-мис-куи-тет,

одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая пронация с помощью пронатора.

Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих, меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня никто не понял.

Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они в непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата.

А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо тонкой, щетинистой – ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего свежесть утиных яиц, – такая недалекая-недалекая – видимо, оценивал он те слова на правильность политического звучания.

Но столь хрупкая его изостация (изосрация. так и хочется ляпнуть) была совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом.

– Химик, еб-т! – сказал он.

Наш старпом, кроме как «Мандавошка – это особый вид бабочки без крыльев», ничего же поучительного сказать не может, И еще он много чего сказал, но я это все усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку уха.

Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из людей и событий, воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и проскрипционных списков.

А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством смотреть собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно невольно начинает ловить твой взгляд и забывает совершенно то, о00 чем оно с тобой разговаривало.

Эх, Саня, Саня!

Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и спали, не раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме пас поместились бы все сказки Гауфа, и все мы в сравнении с нею были Дюймовочками и нуждались в родительском утешении.

А родителями в тот период нашей с ним биографии у нас была группа командования. Это к ней, чуть чего, следовало обращаться за утешениями.

– Пойду выпью со сволочами, – говорил о них Саня и отправлялся пить, празднуя то ли проводы очередного нашего зама, то ли пома, то ли старпома. И, напившись, они мирились, и старпом вел Саню к себе допивать.

– Глафира! – внутренне ликуя, говорил старпом жене, которую вообще-то звали Марией, когда дверь открывалась. – Уч-ти! Мы с другом!

И «Глафира» учитывала. То есть я хотел сказать, что после этого происходило нечто необъяснимое: его жена, ростом чуть выше веника или травы полуденной, выражаясь эзотерическим образом, стоящая в дверном проеме руки в боки, вдруг выбрасывала одну руку далеко вперед и сгребала старпома полностью в горсть – ему словно ядро между лопаток попадало; после чего она зашвыривала его в комнату – а он еще ножками так ловко сам себе наподдавал по жопке в этом перелете, что просто детское умиление порождал, – потом дверь с треском захлопывалась.

Саню я обнаруживал наутро во второй нашей комнате – он клубочком лежал на полу.

В этой комнате у нас хранилась политическая литература: откровение ведущих политических авторов и прочее проституирование в виде газет и журналов.

Дело в том, что Саня выписывал себе кучу обязательной литературы: «Красную звезду», «Квадратный полумесяц» и другие чудеса. И все это, не читая, мы годами складывали в этой комнате. Так вот: если правильно расположить вдоль стенки все эти отпечатанные мысли и потоки сознания, то на них можно было даже ночевать при отсутствии кроватей, что мы и делали, появись у нас в жопу пьяные гости: мы правильно располагали авторов, чтобы они с прыжка не развалились, потом за руки за ноги – «Раз! два! Три!!!» – закидывали на них гостей, оборачивая все это предварительно полиэтиленом на тот случай, если поутру они спросонок, не доходя до унитаза, будут ссать друг на друга вперемежку.

Но в этот раз, видимо, Сане пришлось туго, потому что он-таки не дошел ни до постели, ни до политических авторов. Я его поднял и потащил к кровати, а он только чуть-чуть в себя пришел, только почувствовал, куда я его перемещаю, как сразу же уперся. «Нет, – говорит, – пусть тут зам ляжет, а я – с краешку».

Так и не лег на кровать. А еще говорят, Саня не любит замов. Данный случай свидетельствует, что любит, и до этой любви, если сильно набубениться, можно докопаться.

Видимо, после того как Саню от старпома выставили, он вдоль озера здорово нагулялся и совершенно потерял ориентацию: пришел и рухнул среди журналов и статей.

Саня, когда крепенько выпьет, всегда гулять отправ-ля-ется. Если он вам скажет: «Я пошел гулять», – значит, он уже готов к повреждениям, и выпускать его не стоит.

Хотя внешне это на нем никак не отражается и заметить надвигающуюся прогулку можно только по косвенным признакам. Например, он вдруг открывает холодильник и начинает из него выгружать на стол все банки и тут же их вскрывает, приговаривая: «Это изумительные, восхитительные люди», – имея в виду тех людей, которым он собирается скормить все эти консервированные прелести.

Однажды он таким образом уничтожил всю замовскую икру. В нашем холодильнике наш новый заместитель – Клопан Клопаныч, как мы его окрестили, – хранил свою икру. Не ту, конечно, икру, которую он лично отметал, а ту, которую нам после автономки выдавали. Просто квартиру ему еще не предоставили, и холодильника у него не было, вот он у пас свою икру и пристроил.

Он раньше на Черноморском флоте мучился, а там «икорку» – как он изволил выразиться – не выдавали, а у нас выдавали, и он этому обстоятельству жутко обрадовался. Да мы и сами предложили: мол, у вас на ПКЗ все равно сопрут, давайте к нам. Вот ее-то Саня и скормил «изумительным» людям.

Потом он, правда, подошел и сообщил эту трепещущую новость нашему новому заместителю, лимон ему в задницу. Икнул, потом основательно и глубоко рыгнул и сообщил.

Саня, когда смущается, всегда сначала икает, а потом уже глубоко и убедительно рыгает. В общем, проделал он все эти упражнения со ртом и с желудком, говоря;

– Александр Александрович! (Фу-х!) Я вашу (мать) икру-то… съел!

И вы знаете, немедленно запахло наигравшейся гориллой. Этот наш новый зам в разные периоды своей жизни у нас пах по-разному: при волнении – наигравшейся гориллой, при огорчении – побеспокоенными клопами, а в случае опасности – духами и жасмином.

Так что если рядом с замом запахло духами, значит, жизни нашей что-то угрожает. У замов просто чутье поразительное на это дело, чуют они, тряхомуды печальные, когда их жизнь в опасности, а этот наш недоносок – в особенности.

И еще у него уши оттопыривались, когда он был вне себя, и тогда, когда Саня ему эту новость сообщил, они тоже у него отошли от головы на значительное расстояние, а затем на лице его сейчас же сделалось выражение, будто пришла свинья и съела всех его детей, с него просто картину можно было писать: Рубенс. «Хавронья и младенцы».

Потом он пожевал впустую воздух – он всегда жевал так воздух, когда собирался сообщить нечто значительное, – и…

– Александр Евгеньевич! – пауза, во время которой зам слегка, как кляча на солнце, качает головой. – Но у меня ведь дети!

Надо вам сказать, что Саня (консервированные слюни тети Глаши!) вообще-то поначалу слабо понимал, какое отношение имеют дети к замовской икре.

Оказывается, у зама много детей, оказывается, их у него – вертеп едучий, и еще оказалось, что по ночам, оставшись один па один с верблюжьим одеялом в вонючей каюте на пароходе, зам мечтал, как он вскроет банку и собственноручно ложкой вложит каждому своему грызенышу в рот по икринке.

Пришлось за корабельный спирт доставать заму эту икру – а что делать! – и еще кое-какие консервы, которые Саня вместо детей съел вместе с «восхитительными» людьми.

Протоэнурия!

Я когда вспоминаю этого нашего зама, мне всегда приходит в голову именно это слово; сначала, правда, ахинея какая-то, удивительная в своей прозрачности, лезет в голову, а потом – оно. И еще приходит слово – «прострация», и еще – «проплиопитек».

Проплиопитеками кто-то назвал наших матросов, которые при сдаче всем экипажем перед походом анализа мочи плевали заму в миску, отчего у него всякий раз обнаруживали в моче белок (хотя белок может быть в моче у замов, я считаю, просто от трусости перед автономкой).

А белок в моче, ребята, официально обнаруженный, – это и есть протоэнурия, что само по себе есть – заболевание почек, лихорадка, половая недостаточность и прочая глобальная зараза.

И как только такой никудышный замовский анализ становился достоянием гласности, зам немедленно впадал в пространственную прострацию на несколько дней, а доктор-идиот по триста раз гонял его на повторную сдачу той внутренней жидкости, недержание которой с трудом можно отнести к признакам богатырского здоровья, и недержание с ним случалось всякий раз, когда доктор все ему объяснял про протоэнурию, но положительное звено состояло в том, что док ни под каким видом не гасил в нем луч надежды.

И зам каждое утро, проснувшись с надеждой или только с ее лучом, не срамши, не жрамши, не опорожнивши себя, мчится в поликлинику, и каждый день его надежда не подтверждалась, потому что матросиков у нас много, и все они негодяи, и все они успевали плюнуть заму в тот скромный половничек, что он в банку нацедил, отчего потом зам при получении в руки анализа заводил при докторе такую псалмодию, что становится просто неудобно за его мировоззрение и идеи.

Оказывается, он совершенно был не готов к самопожертвованию, хотя, конечно, все где-то даже подозревали, что так оно и есть и наш заместитель ведет себя как блядь последняя, то есть как всякий зам на краю гибели, то есть как очумевшая колхозная баба, севшая жопой на противотанковую мину.

А от плевого пожара он вообще в отсеке носился по проходу, как молодая коза, блеял, душистый, сочась фекалиями веретенообразно (то есть ссаками жидкими исходя совершенно на нет), опрокидывая моряков, которые бросались к нему, ссущему, наперерез, чтоб помочь осознать себя.

Ибо!

Нет такого пожара, чтоб не нашлось у тебя пары секунд, во время истечения которых можно было бы поправить себе галстук и кое-что на роже и в душе.

И если уж вырвало клапан на пятнадцать кило по забортной воде на глубине четыреста метров, если улетел он, как снаряд, и в кого-то по дороге врезался так, что и смотреть потом на беднягу не хочется, так будь же ты человеком, сукин ты кот, потому что ты все же заместитель командира, а не дерьмо собачье и смотрят на тебя, паскуда, десятки глаз и ждут, когда ты скомандуешь: «Аварийная тревога! Поступление забортной воды в отсек!» – и, может быть, даже возглавишь борьбу за живучесть.

Конечно, найдется кому все это сделать и без тебя, но тогда хоть не сразу превращайся в вез-де-с-су-щее существо наиподлейшего вида, а если и случилось с тобой такое, то уж будь любезен, как только с аварией справятся, возьми на выбор или серп, или молот и отхвати себе тот постыдный кусочек, тот сраный окраинок, обтянутый кожей, тот вялопровод трясучий, который в результате воспитания оставили тебе вышестоящие органы.

И будет это называться – «замовское харакири».

Хотя кажется мне, что до харакири нашим замам еще расти и расти.

Не будут они его делать ни при каких обстоятельствах.

Потому что ущербны они. Прищипнуты, как мы уже выше говорили, на манер восточного обрезания. Клиртованы (а клиртование – это когда клитор последовательно удаляют всему гарему; от клитора к клитору, от клитора к клитору).

Безусловно, и на этот раз все мои размышления метафизичны, вероятнее всего, полностью и приложимы не к замовской конечной плоти, а скорее к его уму, чести и достоинству.

Кстати, весь предыдущий пассаж, посвященный заму, его члену и его мировоззрению, целиком относится и к командирам, старпомам, помам и прочая, прочая, прочая.

И пусть выражение «Береги член смолоду», принадлежащее нашему корабельному доктору, сослужит им в деле повышения уровня нашей боевитости свою посильную службу.

О нашем докторе здесь тоже можно порассказать.

Конечно, у нас доктором на корабле был не тот орел, который в автономке сам себе вырезал аппендицит, чем привел все командование в изумление, а потом и в состояние слабой истерий, вялого шока, мелкой комы, тихой рефлексии и многих сделал интровертами (перевертышами то есть, в смысле всяких безобразий). После чего его с корабля убрали, наградив за доблесть орденом Красной Звезды. Правда, потом у него все подряд спрашивали: «Толя! Если уж ты вырвал сам себе аппендицит, то где же он?», – на что он обстоятельно отвечал, что аппендицит он положил в банку со спиртом в качестве вещественного доказательства, но крысы (я так и знал, что в дело замешаются крысы) проникли в банку (поди ж ты), выпили спирт (экие бестии) и червячком закусили. А ему опять говорили: «Толя! Ты бы хоть сфотографировал его на память для зрения», – на что он отвечал, что фотографирование он производил с помощью матроса, по фотографии получились только до входа в брюшину, а потом у матроса пленка кончилась. И еще его долго расспрашивали всякие дотошные негодяи, которых на корабле и вокруг него всегда много бродит и которым всегда интересно узнать, как же это люди в мирное время ордена зарабатывают, вследствие чего он стал ужасно нервным и в дальнейшем, когда рядом с ним заговаривали об аппендиците, всегда вздрагивал и внутренне выл, поскребывая себя визуально и мысленно в нескромных местах.

Нет, конечно! Таких врачей, которые себе чего-нибудь с удивительным проворством во время службы отхватили, у нас не было.

Вот другим что-нибудь оттяпать – это пожалуйста.

Был у нас врач Петя, который, спасая командира БЧ-5 то ли от перитонита, то ли от гангрены, то ли еще от чего-то позорного, вместе с гниющей частью от восторга и облегчения, что так у него все здорово получилось, ему яйца оторвал.

И никто этого не заметил, а когда наконец заметили, то решили: ну зачем бэчепятому яйца, ему главное – жизнь сохранили, чтоб он по-прежнему был командиром БЧ-5, – да и сам пострадавший сколько раз подходил к нему, умиляясь, брал его руки в свои и вроде бы покачивал их, улыбаясь, и говорил высоким голосом: «Ну зачем мне яйца?! Главное – жизнь!» – на благо Отечества, хочется добавить, и замполиты так считают.

И был у нас врач Федя, который обожал раскроить какой-нибудь прыщик у матроса и сделать из него незаживающую рваную рапу и который ходил за замом, как тундровый охотник за червивым оленем, и уговаривал его произвести операцию по удалению кисты, которая давным-давно должна была у зама появиться, судя по тем записям, что оставил ему его предшественник.

И был у нас врач Леха, которого я столько раз просил:

– Леха! Излечи от укачивания. Меня ни одна зараза не хочет излечивать. Я буду всюду за тобой ползать. Подползать и целовать в неосвещенных проходах.

А Леха отговаривался, мол, «морская болезнь… вестибулярный аппарат… неисследованная часть мозга». А однажды так качало, что все лежали вперемешку с потрохами, а лодка выписывала бешеную восьмерку – вверх, вправо, потом зависает и, набирая скорость вниз, влево – ужас кромешный, вжимает в пол так, что в глазах темно.

Как я до него добрался – не помню. Вползаю:

– Леха! Подыхаю… А он мне:

– На. Цистамин, противорвотное.

Только я глотаю эту дрянь, как лодка деревенеет где-то там наверху, и мне на мгновение становится лучше.

– Хорошо, – говорю, – очень хорошо…

– Неужели сразу помогло?

– Как рукой.

– Ты смотри, как быстро действует, И тут она пошла вниз.

Дворняжка! Сомлей в углу и уйми там свое нечистое дыхание. Именно так я отвечаю тем, кто начинает учить меня, как справляться с укачиванием. Яйца на очи, как говорят в солнечной Болгарии, «Яйца на очи!» Меня так вдавило в кушетку, и я так высоко плюнул, что цистамин мигом был в потолке, а я – в собственном дерьме зеленом.

– Интересная реакция организма! – говорит Леха и сует мне в нос вату с нашатырем. Миллион иголок попадает в нос, в мозг, а потом глаза вылезли, как пьяные улитки из домиков, и, перед тем как остекленеть, внимательно посмотрели на Леху, Именно так смотрели экспериментальные собаки на академика Павлова.

– Интересная реакция организма! – Леха где-то там, на поверхности сознания, и мне его не достать. – А что если нам попробовать амилнитрат?!

После этой дряни остатки воздуха в легких улетучились сами, а глаза, про которые я уже сказал, что они выкатились на значительное расстояние, вылезли еще дальше, а тело задергалось так, будто оно веревку родает. Секунда – и сдохну.

Пропадает амилнитрат – появляется воздух, мысль и Леха.

– Интересная реакция организма! – говорит Леха. – А что, если нам попробовать этот… ну как его… этот, – Леха щелкает пальцами в поисках нужного слова, – …этот ну как его…

– Леха!!! – хриплю я в ужасе.

– А?

– Ле-ха!!!

– А?

– Хуй на! – и после этого я выпадаю с кушетки на пол и на четвереньках, так меньше беспокоит, как раненный в жопу ящер, выползаю из амбулатории.

Чтоб этого Леху прибило когда-нибудь!

Поленом, бревном, коленчатым валом.

И чтоб у него позвоночник высыпался в трусы!

И чтоб у него на лбу вместо ожидаемой венской залупы выросла вагина принцессы Савской.

И чтоб у него там завелись тараканы, которые не давали б ему ни на минуту забыться.

И чтоб амилнитрат попробовали все его родственники и в особенности родственницы, и чтоб после этого первые стали активными педофилами, а вторые – педофобами, а третьи – если б они нашлись – запаршивели все!

Ох, врачи, врачи! Не было бы в вас нужды, давно бы вас истребили.

Между прочим, у Вересаева в случае холеры врачей забивали насмерть.

А у Чехова – заставляли высасывать дифтерийную пленку у ребенка. И детки потом ладошками насыпали ему могильный курган.

А врачи Куприна? Он идет и в слякоть, и в холод ночью от больного к больному, он не берет денег за лекарства, и в темноте передней ему целуют руки. А вам в темноте передней целовали когда-нибудь руки?

А Леха бинты домой воровал, сука. Сейчас живет где-нибудь, обложенный катастрофическим количеством бинтов.

Его потом перевели флагманским бригады утонувших кораблей, где кроме всего прочего он должен был еще учитывать крыс, убиваемых личным составом. 75 крыс равнялось 10 суткам отпуска.

У него в отпуске побывала вся бригада. Они месяц подсовывали ему одну и ту же крысу.

Леха аккуратненько отмечал принесшего и крысу в специальном журнале учета, а потом она летела я иллюминатор. И тут начинались чудеса: крыса не тонула, она плавала по поверхности, потому что матросики перед тем, как потащить ее к Лехе, надували ее, вставив ей тростинку в задницу.

Они ее вылавливали, сушили феном и снова тащили к Лехе, а ночевала она в бригадном холодильнике вместе с колбасой для комбрига, а комбриг потом жаловался па бурление и газоотделение.

Леха что-то неладное почувствовал только тогда, когда крыса истлела у него на руках, после чего он стал фиксировать в журнале не крысу целиком, а только ее хвост.

Принесут ему хвост – он его зафиксирует и сам проследит, как тот утонет.

Тогда матросики в недрах этого плавающего флагманского караван-сарая завели подпольную крысоферму: отловили двух производителей, посадили их в клетку – и давай кормить, и развелось у них море крыс, среди которых велась селекционная, племенная результативная работа, в результате которой у молодняка вырастали ужасающие хвосты.

Хвосты доставались Лехе, и он их самолично топил.

Удивительно радостной и спокойной сделалась жизнь на этой бригаде. Люди трудились с утра до вечера с небывалым энтузиазмом. Люди точно знали, когда они отправятся в отпуск.

И бригада числилась самой крысоловящей. В этом показателе она всех облапошила. К ним по данному факту даже приезжала комиссия, председатель которой говорил Лехе:

– Не может быть, чтоб у вас столько ловили.

– Ну почему же, может, – говорил Леха и через рассыльного передавал: – Принесите свеженьких.

И ему немедленно доставляли пучок хвостов. И он вручал его проверяющему. Вы бы видели глаза того проверяющего. То были не глаза Ньютона, которому в голову грянуло яблоко, то были даже не глаза Карла Линнея, увлеченного своей паршивой систематизацией видов, – то были глаза стадного павиана, раньше всех обнаружившего в кустах патефон.

Так и отстали от Лехи с этими крысами. Ничего не могли с ним поделать.

А тот доктор, что советовал всем беречь свой член, пробыл у нас совсем недолго, потому что спал со всякой блядью, в том числе и с женой такого высокого командира и начальника, что я из почтения даже выговорить его не могу, потому что только намереваюсь это сделать, как во рту сейчас же будто ментол раздавили.

И со всеми своими бабами этот доктор проверял различные положения и позиции, изложенные в русских народных пословицах и поговорках.

Но когда он с той женой начальника проверил положение «солнце за щеку» и «всем вам по лбу», то она него так окрысилась, просто неприлично, я полагаю, себя повела, что пожаловалась мужу, и он его услал куда-то туда, где прививки от дифтерита можно делать только моржам.

«Пидор» – это слово меня всегда взбадривает и возвращает к энергичному повествованию. И никто не говорил мне его, просто вроде бы само прозвучало, он столько раз прозвучало со стороны, что почему бы ему еще раз не прозвучать, и я сейчас же вспомнил одно устное исследование, которое я провел вместе с одной моей знакомой девушкой, когда вовремя заметил в ней проснувшийся интерес к гомосексуализму. Я ей заявил, что на военном корабле нет места гомосексуализму, а потом я вдохновился, зашагал туда-сюда, остановился и исзложил ей все, что я знал по данному вопросу, а также все, что я вроде бы знал, а также то, что я вовсе не знал, но мог бы знать. А в ней интерес все распалялся и распалялся, и глаза у нее все открывались и открывались, что заставило меня еще неоднократно возвращаться к мужеложству как наисладчайщей теме нашей современности.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.029 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>