Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Станислав Юрьевич Куняев 23 страница



Но мои слова, естественно, подлили масла в огонь.

— Ты что, с ума сошел? А если на таможне обнаружат?

— Ты, Галя, до сих пор живешь советскими страхами, а у нас сейчас свобода слова. Что хочешь читай, хоть на Родине, хоть за границей. И «железного занавеса» нету никакого!

— Да ну тебя с твоими глупыми шуточками! — сказала жена и, поджав губы, вошла на кухню, откуда все-таки тут же раздался ее голос: — И не думай эту книгу брать за границу. Отнеси ее обратно, туда, где взял…

Я, однако, промолчал и, когда мы собирали вещи, украдкой сунул мрачный черный томик на самое дно чемодана. Всю неделю, пока мы жарились на песке и по нескольку раз в день залезали в теплое соленое море, жена была озабочена, чтобы соседи, загоравшие вокруг нас на лежаках, никоим образом не заметили бы, что я читаю книгу, проклятую во всем цивилизованном мире.

— Галя, послушай, что этот мерзавец писал аж в 1924 году!

— Да тише ты, труба иерихонская! — Жена испуганно приподымала голову, озираясь на немцев, которые неподвижно лежали вокруг нас, как моржи или котики на Командорских островах.

— Нет, — переходя на полушепот, продолжал я, — этот австрийский ефрейтор, пока ему Розенберг мозги не запудрил, соображал о конце истории не слабее высоколобого Френсиса Фукуямы. Американский интеллектуал дошел до подобных мыслей лишь через шестьдесят лет! Слушай, что сочинил этот недоучка в баварской тюрьме:

«В дни моей зеленой юности ничто так не огорчало меня, как то обстоятельство, что я родился в такое время, которое стало эпохой лавочников и государственных чиновников. Мне казалось, что волны исторических событий улеглись, что будущее принадлежит только так называемому «мирному соревнованию народов», т. е. самому обыкновенному взаимному коммерческому облапошиванию при полном исключении насильственных методов защиты. Отдельные государства все больше стали походить на простые коммерческие предприятия, которые конкурируют друг с другом, перехватывают друг у друга покупателей и заказчиков и вообще всеми средствами стараются подставить друг другу ножку, выкрикивая при этом на всех перекрестках каждое о своей честности и невинности. В пору моей зеленой юности мне казалось, что эти нравы сохранятся навечно (ведь все об этом только и мечтали) и что постепенно весь мир превратится в один большой универсальный магазин, помещения которого вместо памятников будут украшены бюстами наиболее ловких мошенников и наиболее глупых чиновников. Купцов будут поставлять англичане, торговый персонал — немцы, а на роль владельцев обрекут себя в жертву евреи (…)



В эту мою молодую пору я частенько думал — почему я не родился на сто лет раньше. Ах! ведь мог же я родиться, ну, скажем, по крайней мере, в эпоху освободительных войн, когда человек, и не «занимавшийся делом», что-нибудь да стоил и сам по себе».

— А? Каков романтик, каков честолюбец!

— Пошли лучше купаться! — не желая обсуждать опасную тему, предлагала жена. — Да книгу-то переверни заголовком вниз или лучше в песок зарой… Дай-ка я ее в сумку спрячу! — И она совала книгу в сумку, зорко оглядываясь на добропорядочных и законопослушных тевтонов, дремлющих, сопящих, округлых, как ржавые цистерны, налитые халявным пивом.

…Изомлев от безжалостного солнца, лучи которого пробивали защитные ткани, натянутые над нашими головами, мы бежали к морю. Иногда вслед за нами медленно сползали со своих лежбищ немецкие пары. Как ластоногие, они добирались до воды, плюхались в пучину, которая тут же выходила из берегов, переворачивались на спины, и я наблюдал, как на волнах, возвышаясь над уровнем моря, колышутся их животы, словно обтекаемые рубки небольших подводных лодок. И тогда Зигфрида от Брунгильды можно было отличить лишь по тому, что на верхней губе мужской особи топорщилась, как у моржа, аккуратная щеточка подстриженных жестких усов… А когда они, фыркая и отряхиваясь от соленой воды, выползали на берег к лежакам, то каждая Брунгильда тут же посылала своего Зигфрида к соседнему бару, откуда он вскоре возвращался с кружкой, увенчанной белой шапкой пены, и дымящимся блюдом спагетти.

— Галя! А послушай, что будущий фюрер писал о немецких журналистах той эпохи. Ну это же были чистые энтэвэшники!

«Какую умственную пищу давала германская пресса нашему населению до войны? Разве наша пресса не внушала народу сомнения в правоте его собственного государства? Разве не наша пресса расписывала народу прелести «западной демократии» настолько соблазнительно, что в конце концов благодаря этим восторженным тирадам народ наш всерьез поверил, что он может доверить свое будущее какому-то мифическому «союзу народов».

Разве не наша пресса всеми силами помогала воспитывать народ в чувствах ужасающей безнравственности? Разве не высмеивала она систематически всякую мораль и нравственность, как нечто отсталое, допотопное, пока в конце концов и наш народ усвоил себе «современную мораль». Разве не подтачивали они систематически и неуклонно все основы государственного авторитета до тех пор, пока не стало достаточно одного толчка, чтобы рухнуло все здание. Всеми способами эта пресса боролась против того, чтобы народ воздавал государству то, что государству принадлежало. Какую угодно критику готова она была пустить в ход, чтобы унизить армию. Она систематически саботировала всеобщую воинскую повинность. Она направо и налево призывала к отказу в военных кредитах (…) Недаром ненависть всех врагов Германии направлялась прежде всего против нашей армии, главной защитницы нашей свободы и национального самоутверждения. Что армия наша являлась главным оплотом свободы и главной нашей защитой перед властью биржи, видно уже из того, с какой жадностью версальские ростовщики набросились прежде всего на германскую армию. (…) Армия наша была той школой, в которой немец учился видеть благо народа в его силе и единстве, а не в лживых фразах об интернациональном братстве с неграми, китайцами, французами, англичанами…»

Прочитав не переводя духа эту длинную тираду, я сел и огляделся. Рядом с нами облюбовали кусочек пляжа три немецкие семейные пары. Представители сильного пола в этих парах были весьма колоритны. Каждый из них воплощал как бы своеобразный архетип нации. Один — самый маленький, весивший не более центнера, в профиль выглядел как чистый Бисмарк. Во время войны после возвращения в освобожденную Калугу в моем альбоме появились фашистские марки — писем из Германии оккупанты оставили в городе предостаточно. На трофейных конвертах, адресованных гансам и фрицам, часто попадалась марка с Бисмарком: волевое лицо с крупным подбородком, с густой, зачесанной назад шевелюрой и скобкой усов…

Второй, тянувший килограммов на сто двадцать, смахивал на Геринга залысинами и невысоким лбом, убегающим назад.

Третий, которого я назвал Колем, весил не менее полутора центнеров и мог в одной руке принести на пляж три кружки пива, захватывая каждую из них пальцем толщиной в сардельку… «Вырождаются европейские народы», — с горечью подумал я. О чем говорить, если гордые и некогда свободолюбивые сербы сдали своего Слободана Милошевича какой-то ничтожной бабе из Гаагского трибунала! И это сербы, которые 8 февраля 1942 года в стенах Острожского монастыря всем миром принимали на себя такую присягу:

«На этом месте, где наши деды приносили клятву свободе и возмездию, мы, продолжатели дела черногорских и бакешских родолюбов, клянемся, что останемся преданными духу своего народа, который в мужественной борьбе за свободу выковал своих героев, поэтов и священников, воздвиг свои крепости и монастыри. Клянемся, что не выпустим из рук винтовок, пока не уничтожим последнего фашиста на нашей земле, пока не победим, пока не завоюем счастья для детей наших, пока не спасем могилы наших предков».

Запись эта, некогда сделанная мною в Острожском монастыре, была в моих рабочих блокнотах, которые я взял с собой в Турцию, чтобы потихоньку продолжать книгу «воспоминаний и размышлений».

Надо сказать, что о немцах у меня было свое представление, и оно сложилось в 1982 году, когда мы с Галей поехали в Германскую Демократическую Республику, но не в многолюдной группе туристов, а по индивидуальной программе. Я с университетских времен кое-как мараковал по-немецки, и потому мы решили путешествовать по Германии без переводчика. Оно и дешевле и свободней. Однажды мы добирались из Лейпцига в Дрезден и в нашем сидячем купе познакомились с радушным немцем. Он в отличие от моих анатолийских оковалков был худеньким, подтянутым, разговорчивым. Словом, социалистическим. Я вскоре выяснил, где он служит, сколько у него детей, представился ему сам, объяснив, что я Schriftsteller (писатель) или даже Dichter (поэт), прочитал ему на память по-немецки одно стихотворенье Гейне из цикла «Путешествие в Гарц», — мой сосед пришел в восторг, который особенно разгорелся, когда я вытащил из чемодана бутылку армянского коньяку и предложил ему выпить за встречу. Жена, конечно, пыталась остановить меня взглядом, но безуспешно, и мы с воодушевлением выпили за сына (Sohn), за дочь (Tochter), за Deutsche Demokratische Republik, а потом вышли покурить в тамбур. Немец, видимо, потрясенный щедростью, с которой известный советский поэт (Dichter) распил с ним, маленьким государственным служащим, бутылку дорогого коньяка, робко предложил мне зайти в поездной буфет и намекнул, что мы там выпьем за его счет знаменитого баварского пива. Пивом, конечно, не обошлось, поскольку наступил мой черед угощать, и я потребовал бутылку какого-то напитка под названием Doppel. Напиток был отвратительным, и чтоб сгладить впечатление от него, я придумал залакировать все то, что произошло, бутылкой немецкого вина с вычурным названием «Liebfraumilch» («Молоко любимой женщины»). После всего, поддерживая спутника под мышки, я привел его в купе, и слава Богу, что поезд уже подходил к Дрездену и у жены не оставалось времени на расправу. Мы выгрузили чемоданы на перрон и собирались уже идти в гостиницу, но укол совести остановил меня:

— Галя! А как же наш немецкий друг?

— Ах вы уже друзьями стали! — сказала жена — А я-то думала, что ты всех своих друзей хоть на две недели оставил в России.

— Галя! Ну неудобно человека оставлять в таком положении, — робко возразил я. — У него неприятности по службе могут быть.

— Ну иди, иди! — смилостивилась жена. — Выводи своего алкоголика. Но только до этой скамейки. Посадишь на скамейку и уходим. Никакой доставки на дом! Никакого такси!

…Мой немец, когда я вернулся за ним в купе, спал на скамье, свернувшись калачиком, счастливо улыбаясь каким-то сновидениям и грезам, жившим в его светловолосой голове. Наверное, он видел во сне Frau, Tochter und Sohn… Я приподнял его, вывел из купе. Послушно переступая ножками, он с моей помощью, даже не открыв глаз, вышел на перрон. Я посадил его на скамью со спинкой, на которую жена указала «слабым манием руки», немец тут же прилег, подтянул коленки к животу, прикрылся воротником плаща, и безмятежная улыбка снова просияла на его лице.

— Прощай, друг, — сказал я ему, и мы пошли к гостинице.

…Да, много воды утекло с тех пор! И Германская Демократическая Республика исчезла, и таких вот немцев — разговорчивых и общительных — я уже на турецком пляже не увидел. Нет уже среди них ни социалистов, ни национал-социалистов, ни тевтонов, ни штази — одни какие-то этнические муляжи с фальшивыми татуировками… Впрочем, через неделю я как-то смирился или даже почти подружился с нашими соседями, стал улыбаться им, кричать при встречах «гутен морген!» и уже без раздражения смотрел, как они, не дотерпев до обеда, каждые полтора часа плетутся к бару, а потом, дымя дорогими сигаретами, садятся за карты.

И, однако, это благостное времяпрепровождение в последний день нашей жизни в Анталии было нарушено самым неожиданным образом.

В этот день, с утра раскрыв черную книгу, я наткнулся на размышления, которые заставили меня задуматься.

— Галя! Смотри, что он пишет о своем немецком народе. Ты только послушай, как он беспощадно его бичует:

«Сдавшись на милость победителя в ноябре 1918 г., Германия вступила на путь политики, которая неизбежно должна была привести к полному подчинению врагу. Все исторические примеры говорят за то, что если народ без самого крайнего принуждения сложил оружие, то он в дальнейшем предпочтет претерпеть какие угодно оскорбления и вымогательства, чем снова вверить свою судьбу силе оружия.

Это можно понять. Если победитель умен, он сумеет предъявлять свои требования побежденному по частям. Победитель правильно рассчитает, что раз имеет дело с народом, потерявшим мужество, — а таким является всякий народ, добровольно покорившийся победителю, — то народ этот из-за того или другого нового частичного требования не решится прибегнуть к силе оружия. А чем большему количеству вымогательств побежденный народ по частям уже подчинился, тем больше будет он убеждать себя в том, что из-за отдельного нового вымогательства восставать не стоит, раз он молча принимал на себя уже гораздо большие несчастья.

«Позорного пятна трусливого подчинения не отмыть никогда, — говорит Клаузевиц, — эта капля яда отравит кровь и будущих поколений…» «Другое дело, — говорит Клаузевиц, — если данный народ потерял свою независимость и свободу после кровавой, но почетной борьбы. Сама эта борьба обеспечит возрождение народа. Подвиг борьбы сам по себе послужит зернышком, которое даст в свое время новые богатые ростки». Те народы, которые помнят такие уроки, вообще не могут так сильно пасть. Лишь те, кто позабывает о них или не хочет их знать, — терпят полный крах. Вот почему от защитников такой безвольной покорности нельзя и ожидать, что они внезапно прозреют… Умный победитель нередко далее удостоит таких лишенных характера людей должности надсмотрщиков за рабами, которую они охотно возьмут на себя, выполняя эту должность в отношении собственного народа еще более безжалостно, чем это сделала бы чужая бестия, поставленная победителем».

Я читал, в голове мелькали имена — Горбачев, Ельцин, Павел Грачев, Михаил Барсуков, Александр Коржаков… Это ведь не «чужие бестии», это — наши… Но сам народ — разве он не виноват в бедах и несчастьях, выпавших на его долю? Немцы в свое время заслужили свою судьбу:

«С тех пор как народ наш пошел по пути самоунижения, он не выходил из нужды и забот. Единственным нашим надежным союзником является сейчас нужда. Судьба не сделала и в данном случае исключения: она воздала нам по заслугам. Мы не сумели защитить свою честь, и вот судьба учит нас теперь тому, что без свободы и самостоятельности нет куска хлеба. Люди научились у нас теперь кричать о том, что нам нужен кусок хлеба, — придет пора, и они научатся также кричать о том, что нам нужна свобода и независимость…»

Да. Это о нынешних сербах. Это, как ни горько, о нынешних русских…

Я с печалью закрыл книгу, положил ее на песок, не стал закрывать полотенцем черную обложку с золотыми буквами.

Пусть кто хочет — смотрит, все равно сегодня улетаем. Мы искупались в последний раз, уходя с пляжа, я помахал рукою Бисмарку, Колю и Герингу, которые в ответ дружно вскинули свои могучие длани, и эти движения, видит Бог, были похожи на приветствия, которыми обменивались их предки во времена Третьего рейха…

С сознанием исполненного долга — здоровье поправлено, деньги истрачены, «Майн кампф» прочитана — мы с женой пошли в обеденный зал — перекусить перед отъездом в аэропорт, выпить пива, поскольку «все включено».

Я втерся в небольшую очередь к турку, цедящему пиво в кружки, и вдруг услышал от молодого немца, стоявшего рядом со мной, фразу, ко мне обращенную, в которой были явственны слова «книга», «Гитлер», «Майн кампф». Я насторожился, поскольку понял, что все наши ухищрения на пляже, где мы прятали книгу в сумку, закапывали в песок, укрывали полотенцем, ни к чему не привели. Молодой золотоволосый идеально сложенный немец лет двадцати пяти от роду — ну просто манекен из какого-нибудь берлинского супермаркета! — смотрел на меня, улыбался белозубой улыбкой, и все его лицо, обращенное ко мне, излучало радушие. Деваться было некуда. Сообразив, что он спрашивает меня, не я ли это читал на пляже книгу Гитлера «Майн кампф», я сделал серьезное лицо и деловым тоном проинформировав его на ломаном немецком:

— О ja! Ich lese dieses interessante Buch! (О да! Я читаю эту интересную книгу!)

Немец с восторгом обратился к своим друзьям того же возраста, окружавшим его, и что-то быстро стал говорить им, показывая на меня. Немцы загалдели по-басурмански, заволновались, но подошла наша очередь наливать пиво. Все наполнили свои кружки и, снова обступив меня, стали что-то предлагать, и я кое-как понял, что золотовласые Зигфриды рады тому, что я прочитал книгу, и желают выпить за мое здоровье. Мы выпили по кружке, тут же наполнили их, и мой немец задал мне еще один вопрос, суть которого состояла в том, где именно я приобрел книгу (wo haben Sie dieses Buch gekauft?). Чувствуя себя в центре внимания, я приосанился, напряг свою лингвистическую память и медленно, чуть ли не по складам, гордо произнес:

— Dieses interessante Buch habe ich in freien Russland gekauft! («Эту интересную книгу я приобрел в свободной России!»)

Мой ответ поразил немцев, как удар грома. Они, ошеломленные, переглянулись, потом снова дружно залаяли на своем швабском наречии, снова наполнили кружки и выпили за мое здоровье и за мой отъезд в свободную Россию, так как поняли, что я прощаюсь с Турцией.

«Не нужен мне берег турецкий…»

…Когда я вернулся к столу, где мой обед уже остыл, жена грозно спросила: «Где ты был?» — «Пиво пил!» — ответил я, видимо, с тем же идиотским выражением на лице, которое так нравится мне у актера, рекламирующего отечественное пиво «Толстяк». «С «Толстяком» время летит незаметно». Потом я в лицах изобразил жене, что произошло в пивной очереди и почему я задержался. Она тяжело вздохнула:

— Слава богу, через полчаса уезжаем!

В самолете я продолжал перелистывать злополучную книгу и время от времени бормотал:

— Галя! А вот скажи мне, почему все крупнейшие диктаторы XX века — Гитлер, Муссолини, Сталин, Саддам Хусейн, Тито, Кастро, Каддафи, Мао Цзэдун — вышли из бедноты? Из рабочих, крестьян, ремесленников. Может быть, их — этих вождей «голодных и рабов» — богатые элиты мира и ненавидели за то, что они из бедноты. Бедные не должны приходить к власти! А куда деваться бедным народам? Может быть, диктатура и социализм для них единственный путь к жизни и спасению? Кстати, смотри-ка: Гитлер называет русских «великим народом».

— Где? Не может быть! — оживилась Галя.

— Ну вот, читай здесь, где он размышляет о том, что случается с народами, власть над которыми захватывают евреи:

«Самым страшным примером в этом отношении является Россия, где евреи в своей фанатической дикости погубили 30 миллионов человек, безжалостно перерезав одних и подвергнув бесчеловечным мукам голода других, — и все это только для того, чтобы обеспечить диктатуру над великим народом за небольшой кучкой еврейских литераторов и биржевых бандитов».

Конечно, он не понимал, что не было никаких биржевых бандитов, а были «пламенные революционеры», что в 1937 году их постигла катастрофа, но все-таки он назвал русских «великим народом».

— Подлец! — сказала жена. — Свой народ довел до ручки. Наших загубил тридцать миллионов, а про евреев и говорить нечего. А ты все его читаешь!

И она была права. «Себя губя, себе противореча…» Это стихотворение Мандельштама о немецкой речи заканчивается словами:

Бог Нахтигаль, меня еще вербуют

Для новых чум, для семилетних боен…

Звук сузился, слова шипят, бунтуют,

Но ты живешь, и я с тобой спокоен.

Стихотворение написано в 1932 году, когда Гитлер еще не был у власти. Осип Эмильевич пишет о немецкой речи Гете, Шиллера, фон Клейста. О том, что человека снова «вербуют» для нового средневековья, для новых эпидемий чумы, но «слова» не согласны с насилием («шипят, бунтуют»); о том, что он «спокоен», пока ему покровительствует бог немецкой поэзии Нахтигаль («соловей»),

Однако какое жуткое противоречие заключено в немецкой истории, если Гитлер, еще не отравленный расовой теорией Розенберга, в 1924 году, с отвращением отзываясь о порнографических немецких пьесах тех лет, витийствует: «Как пламенно вознегодовал бы по этому поводу Шиллер! С каким возмущением отвернулся бы Гёте!»

А завершился немецкий романтический пафос тем, что имя «Нахтигаль» было присвоено одной из элитных эсэсовских дивизий Третьего рейха. Но Осип Мандельштам не успел об этом узнать. Иначе он «вырвал» бы соловьиный язык своему пророческому стихотворению. А то, что оно было попыткой пророчества, свидетельствует его почти буквальная перекличка с пушкинским «Пророком»:

Когда я спал без облика и склада…

(Как труп в пустыне я лежал…)

Я дружбой был, как выстрелом, разбужен.

Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада

Иль вырви мне язык, он мне не нужен.

(И вырвал грешный мой язык…). S. Двадцатый век дал человечеству несколько имен, навсегда вошедших в его историю: религиозные вожди и проповедники махатма Ганди и аятолла Хомейни, организаторы народных масс художники и поэты Иосиф Сталин, Адольф Гитлер, Мао Цзэдун, Иосиф Броз Тито и Радован Караджич, трибуны и публицисты Фидель Кастро, Муамар Каддафи и Саддам Хусейн, строители новых государств Кемаль Ататюрк, Ясир Арафат, Слободан Милошевич, Уго Чавес, Александр Лукашенко… Какое разнообразие национальных характеров, человеческих типов, судеб, поступков, трагедий. Их называли и называют по-разному: вожди, тираны, экстремисты, кумиры, харизматики, герои, пророки, авантюристы, террористы.

Почти все они из бедных семей — дети сапожников, бедуинов, солдат, домашних работниц, крестьян, рабочих. Люди простонародья.

Славой и величием они обязаны не происхождению, не наследственным богатствам, не клановым связям, а только своей собственной воле, своей вере, своему гению, своей путеводной звезде.

Особый свет этих звезд падал даже на лидеров демократических государств XX века — Рузвельта, Черчилля, де Голля, лица последних чуть-чуть начинали светиться отраженным мерцанием, и выборные чиновники начинали немного походить на своих великих современников. Черчилль даже приличным литератором прослыл.

А разве не были пророками и писателями отцы-основатели современного Израиля — Теодор Герцль, Ахад Хаам, Владимир Жаботинский?

Но во второй половине века общество цивилизованного Запада стало возносить на вершины власти не героев и пророков, не священников и пламенных революционеров, а каких-то созданных акционерами от политтехнологии администраторов, имена которых, как только они выходят в отставку, погружаются в небытие, как будто они его чада. «Чада праха», как сказал Пушкин. Все эти мейджеры, старшие и младшие буши, хавьеры соланы, бутросы гали, олбрайты и карлы дель понты, после которых не остается ни собраний сочинений, написанных собственной рукой, ни стихотворений, ни дневников, ни проповедей, ни легенд, ни даже анекдотов. Пустое место

Бывают эпохи, во время которых тоталитарные режимы, ведомые вождями, находят пути спасения и для своих народов, и для человечества, а демократические общества с президентами чреваты бессилием и даже опасны. Недемократический Китай в интересах всей земной цивилизации решился на великую жертву, не позволяя своим семьям заводить второго ребенка, а демократические Соединенные Штаты в ту же эпоху выбрасывают в околоземное пространство около половины мировых промышленных отходов и отвергают все разговоры о самоограничении, приближая тепловую смерть земной Вселенной.

В XX веке окончательно развеялся лживый американский миф о том, что мальчишка, чистильщик сапог с Бродвея, может стать президентом. Теперь в Америке президентом может стать только сын президента либо администратор, за спиной которого несколько вышколенных поколений делового, финансового либо политического истеблишмента.

Такая искусственная порода естественным образом ненавидит подлинных, внезапно возникающих вождей и запрограммирована на то, чтобы изгнать их из истории человечества.

Бюрократы мировой элиты загоняют титанов, как живых и редких зверей, под прицел продажных СМИ, под выстрелы платных киллеров, в тюрьмы, в кабинеты своих прокуроров, пытаются вытравить и стереть из истории человечества имена, окруженные ореолом славы, трагедии, жертвенности, подвига, удачи.

Они и Христа молча ненавидят за то, что он, вождь бедноты, был как никто способен к самопожертвованию. Обо всей нынешней мировой тусовке очень точно сказал в начале 90-х годов великий русский композитор Георгий Васильевич Свиридов:

«Наше время вообще характерно небывалой, неслыханной ранее концентрацией власти в руках совершенно заурядных людей. В их руках находятся целые страны, их власть чудовищна. В руках этих клерков, бюрократов, ничтожных марионеток, избранных ареопагом мировой финансовой власти, и бомбы, и смертоносные бактерии, и газеты, и медицина, и, наконец, воздух, вода, хлеб…

Недиктаторской власти теперь вообще нет. Она лишь чуть-чуть замаскирована театральным механизмом выборов, «свободой» абсолютно несвободной печати. Все эти марионетки — ставленники концерна богачей — отравлены ядом властолюбия. За «место в истории» мать родную продадут. Народ предадут, от Бога откажутся»…

–2006 гг.

ЧЕРНЫЕ РОЗЫ ГЕФСИМАНСКОГО САДА

«Без копирки я пишу только Вам

Время от времени, перебирая свой архив, я каждый раз задумывался: а стоит ли печатать свою переписку с Татьяной Михайловной Глушковой? Неестественный финал наших дружеских отношений, завершившихся к середине 90-х годов прошлого века полным разрывом, всякий раз мешал мне осуществить это намерение.

Но время идет, и в который раз перелистав эту «особую папку», я окончательно решил: письма надо печатать. Слишком много в этой эпистолярной драме блистательных прозрений и пророчеств с ее стороны, глубоких и неожиданных оценок Пушкина и Гоголя, Блока и Белинского, Заболоцкого и Шагала. А если еще вспомнить размышления о Моцарте и Сальери, о Ницше и Константине Леонтьеве! А что уж говорить о беспощадных и точных характеристиках еще живущих (или недавно живших) участников литературной распри 60—90-х годов, предавших родину вместе с ее историей, с Пушкиным, с русской поэзией, сменивших и кожу и душу. Как никто другой во внешне благополучные времена она, подобно Кассандре, прозревала их низменное будущее.

Но надо быть справедливым: в то же время ее письма изобилуют утомительными бытовыми подробностями текущей литературной жизни, язвительными и часто несправедливыми оценками и приговорами в отношении друзей и соратников. Насколько точна и проницательна была она, когда писала о врагах России, настолько же слепо и желчно было ее перо, когда Глушкова размышляла о писателях-патриотах. И эта закономерность — жестокий урок всем нам. Любая спорная мысль, любая оговорка, любое сомнение каждого из нас, противоречащее ее взглядам, вызывали у нее не просто обиду, но неистовый гнев. Особенно эта черта ее натуры обнажилась к концу жизни, когда Глушкова с восхитительным высокомерием поставила себя среди бывших единомышленников в положение изгоя и не жалела ни чувств, ни слов, чтобы заклеймить их.

Поистине она писала о них не чернилами, а, по ее собственным словам, соком «черных роз Гефсиманского сада». Там, где нет любви — нет полной истины.

Становясь на эти трагические котурны, она застывала в своей гордыне, чувствуя себя единственной хранительницей моцартианства в русской литературе, ну, в крайнем случае, наследницей ахматовской судьбы; и это убеждение давало темную силу ее неправедному гневу:

«Для укрепления духа вспоминаю судьбу Ахматовой. Сколько лет ее не печатали? …большой опыт непечатания был у меня и в советское время».

Впрочем, надо сделать одну оговорку: стоило кому-то из ее «жертв» покаяться перед ней, признать полную правоту ее обвинений, склонить голову, признав себя побежденным, — и Глушкова тут же меняла гнев на милость, возрождала все безнадежно разорванные, казалось бы, до конца жизни связи и как ни в чем не бывало снова допускала в свою свиту вчерашнего отступника. Это подтверждало мои догадки о том, что ее вражда, или, как она любила говорить, «распря» с кем бы то ни было, в глубине всегда скрывала не только мировоззренческие, а чисто личные причины, что естественно для женской природы.

Однако надеюсь, что умный читатель сумеет отделить зерна от плевел, эгоистическую, капризную «женскую» ноту от многих истинных прозрений. Я в свое время печатно объяснился с нею еще при жизни в мемуарной главе «Волк и муравей». Мы тогда обменялись тяжелейшими взаимными ударами и обвинениями на ратном поле, предоставленном нам и «Молодой гвардией», и газетой «Завтра». Но должен признать, что эта распря даже в малой мере не отражала всего объема плодотворных мыслей и чувств, который был заложен в нашей двадцатилетней переписке, начатой Глушковой еще в 1976 году.

Кое-что важное из нашего эпистолярного наследия потеряно и, может быть, утрачено безвозвратно. Но то, что осталось — должно быть прочитано и осмыслено. Хотя бы потому, что она была страстным творцом, создателем «образа жизни в письмах», и эти письма не менее глубоки и замечательны, нежели ее лучшие статьи. Она их писала не только мне одному… И нам надо сделать все, чтобы началась посмертная жизнь этого своеобразного наследия…

Вот почему я перешагиваю через все наши прошлые распри, вспоминая умиротворяющие слова пушкинского летописца Пимена:

«На старости я сызнова живу. Грядущее проходит предо мною…».

Ее письма (впрочем, как и всякие другие, вводимые в литературный обиход) требуют немалых комментариев. Я попытаюсь обойтись лишь самыми скупыми и необходимыми из них…

С первого письма, полученного мною в декабре 1976 года, начались наши взаимоотношения.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>