Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

В этой редакции проблематика и сюжет «Волхва» не претерпели значительных перемен. Но правку нельзя назвать и чисто стилистической. Ряд эпизодов практически переписан заново, один-два добавлены. 46 страница



 

– Что в наших несовершенствах, в том, что мы друг от друга отличаемся, должен быть какой-то высший смысл.

 

– Какой именно?

 

Я пожал плечами.

 

– Гот, что субъекты вроде меня в этом случае имеют шанс хоть немного приблизиться к совершенству?

 

– А до того, что случилось летом, вы это понимали?

 

– Что далек от идеала, понимал очень хорошо.

 

– И что предпринимали?

 

– Да, в общем, ничего.

 

– Почему?

 

– Потому что… – Я перевел дух, опустил глаза. – Я же не защищаю себя, каким был раньше.

 

– И вас не волнует, как могла бы сложиться ваша судьба?

 

– Это не лучший способ преподать человеку урок. Она помедлила, снова оценивающе оглядела меня, но заговорила уже помягче.

 

– Я знаю, Николас, на том шутливом суде вы наслушались неприятных вещей. Но судьей-то были вы сами. И если бы, кроме них, о вас сказать было нечего, вы вынесли бы совсем другой приговор. Все это понимали. И не в последнюю очередь – мои дочки.

 

– Почему она мне отдалась?

 

– Мне кажется, то была ее воля. Ее решение.

 

– Это не ответ.

 

– Тогда, наверное, чтоб доказать вам, что плотские утехи и совесть лежат в разных плоскостях. – Я вспомнил, что сказала Лилия перед тем, как меня вытащили из ее постели; нет, им не все известно. События той ночи не укладывались в рамки загодя расчисленного урока; если они и были уроком, то не для меня одного. Ее мать продолжала:

 

– Николас, если хочешь хоть сколько-нибудь точно смоделировать таинственные закономерности мироздания, придется пренебречь некоторыми условностями, которые и придуманы, чтобы свести на нет эти закономерности. Конечно, в обыденной жизни условности переступать не стоит, более того, иллюзии в ней очень удобны. Но игра в бога предполагает, что иллюзия – все вокруг, а любая иллюзия приносит лишь вред. – Улыбка. – Что-то я копнула глубже, чем собиралась.

 

Я слабо улыбнулся в ответ.

 

– Но до того, чтобы внятно объяснить, почему выбрали именно меня, не добрались.

 

– Основной принцип бытия – случай. Морис говорит, что этого уже никто не оспаривает. На атомном уровне миром правит чистая случайность. Хотя поверить в это до конца, естественно, невозможно.

 

– Но к будущему лету вы решили подготовиться заранее?

 

– Кто знает, что из этого выйдет? Его реакция не предсказуема.

 

– А если бы Алисон приехала на остров вместе со мной? Такая вероятность была.



 

– Скажу вам только одно. Морис бы сразу увидел, что ее искренность подвергать каким-либо испытаниям излишне. Я опустил глаза.

 

– Она знает о…?

 

– Чего мы добиваемся, ей известно. Подробности – нет.

 

– И она сразу согласилась?

 

– По крайней мере, инсценировать самоубийство – не сразу, и при том условии, что обманывать вас мы будем недолго.

 

Я помолчал.

 

– Вы сказали ей, что я хочу с ней увидеться?

 

– Она знает мое мнение на сей счет.

 

– Что не стоит принимать меня всерьез?

 

– Когда вы говорите подобные глупости – пожалуй. Я обводил вилочкой узор на скатерти; пусть видит, что я настороже, что см не удалось усыпить мою бдительность.

 

– Расскажите, с чего все это началось.

 

– С желания быть с Морисом, помогать ему. – Она на секунду умолкла, затем продолжала: – В один прекрасный день, вернее, ночь, у нас был долгий разговор о чувстве вины. После смерти моего дяди оказалось, что мы с Биллом – сравнительно богатые люди. Мы испытали то, что теперь называется стрессом. И поделились этим с Морисом. И – знаете, как это бывает? Рывок, гора с плеч. Все озарения приходят именно так. Сразу. Во всей полноте. И ничего не остается, как воплощать их в жизнь.

 

– И в чужую боль?

 

– Мы никогда не были уверены в успехе, Николас. Вы проникли в нашу тайну. И теперь вы – как радиоактивное вещество. Мы пытаемся контролировать вас. Но удастся ли?

 

– Потупилась. – Один человек… ваш товарищ по несчастью… как-то сказал мне, что я похожа на озеро. В которое так и тянет бросить камень. Я переношу все это не так спокойно, как кажется.

 

– Ничего, у вас ловко выходит.

 

– Один: ноль. – Поклонилась. Потом сказала: – На той неделе я уезжаю – в сентябре уже не надо присматривать за детьми. Я не прячусь, я поступаю так каждый год.

 

– К… нему?

 

– Да.

 

Воцарилось странное, почти извиняющееся молчание; словно она поняла, что во мне вспыхнула незваная ревность и что эта ревность оправданна; что властная связь, выстраданная общность существуют не только в моем воображении.

 

Взглянула на часы.

 

– Друг мой. Мне так жаль. Но Гунхильд и Бенджи будут ждать меня у Кингз-Кросс. Ох, пирожные, такие аппетитные…

 

Они остались на тарелке, нетронутые, во всем своем вычурно-пестром великолепии.

 

– За удовольствие так их и не попробовать стоит заплатить.

 

Она весело согласилась, и я помахал официантке. Пока мы ждали счет, она сказала:

 

– Забыла вам сообщить, что за последние три года Морис дважды перенес тяжелый инфаркт. Так что следующего… лета может и не быть.

 

– Да. Он говорил мне.

 

– И вы не поверили?

 

– Нет.

 

– А мне верите?

 

– Из ваших слов трудно заключить, что с его смертью все кончится, – уклончиво ответил я.

 

Она сняла перчатки.

 

– Как странно вы это сказали.

 

Я улыбнулся ей; она улыбнулась в ответ.

 

Она хотела что-то добавить, но передумала. Я вспомнил, как Лилия иногда «выходила из роли». Дочь, мерцающая в матери; лабиринт; дары пожалованные, дары отвергнутые. Замирение.

 

Через минуту мы очутились в коридоре. Навстречу шли двое мужчин. Поравнявшись с нами, тот, что слева, негромко вскрикнул. Лилия де Сейтас остановилась; встреча и для нее была полной неожиданностью. Темно-синий костюм, галстук-бабочка, ранняя седина в густой шевелюре, румяные щеки, живые, пухлые губы. Она быстро обернулась ко мне.

 

– Николас, извините… вы не поймаете такси?

 

У него было комичное лицо человека – солидного человека, – который вдруг снова стал мальчишкой, которому эта случайная встреча вернула молодость. Я с преувеличенной учтивостью посторонился, уступая дорогу идущим в буфет, и благодаря этому на секунду задержался. Он за обе руки тянул ее к себе, а она улыбалась своей загадочной улыбкой, как Церера, вновь сошедшая на бесплодную землю. Нужно было идти, но у дверей я еще раз обернулся. Его попутчик прошел дальше и ждал у входа в буфет. Те двое не двигались с места. Морщинки нежности у его глаз; она с улыбкой принимает дань.

 

Такси не попадались; я стоял у края тротуара. Может, это и есть «знаменитость», сидевшая в портшезе? – но я его не узнал. Узнал лишь его благоговение. Он видел одну ее, словно ее присутствие отменяло все дела разом.

 

Минуты через две она подбежала ко мне.

 

– Вас подвезти?

 

Она не собиралась ничего объяснять, и вновь что-то в этой нарочитой таинственности вызвало во мне не любопытство, а пресыщенность и досаду. Она не была вежливой; скорее умела быть вежливой; хорошими манерами она пользовалась как рычагом, чтобы двигать мою неподъемную тушу в нужном направлении.

 

– Нет, спасибо. Мне в Челси. – Мне вовсе не надо было в Челси; я просто хотел от нее избавиться.

 

Украдкой взглянув на нее, я сказал:

 

– При встречах с вашей дочерью у меня все время крутилась в голове одна байка, но к вам она даже больше подходит. – Она улыбнулась, слегка растерявшись. – Байка про Марию-Антуанетту и мясника – скорее всего, легенда. В первых рядах черни к Версальскому дворцу подошел мясник. Размахивал ножом и вопил, что перережет Марии-Антуанетте горло. Толпа расправилась со стражей, и мясник ворвался в королевские покои. Вбежал в спальню. Она была одна. Стояла у окошка. Мясник с ножом в руке и королева. Больше никого.

 

– И что дальше?

 

Я увидел такси, едущее в обратном направлении, и махнул шоферу, чтобы тот развернулся.

 

– Он упал на колени и разрыдался.

 

Она помолчала.

 

– Бедный мясник.

 

– Кажется, то же сказала и Мария-Антуанетта. Она следила, как такси подруливает к нам.

 

– Главный вопрос: кого, собственно, оплакивал мясник? Я отвел глаза.

 

– А по-моему, не главный.

 

Такси остановилось, я открыл дверцу. Она смотрела на меня, собираясь что-то сказать, но потом либо передумала, либо вспомнила о другом.

 

– Ваше блюдо. – Вынула его из корзинки.

 

– Постараюсь не разбить.

 

– С наилучшими пожеланиями. – Протянула руку. – Но Алисон вам никто не подарит. За нее придется заплатить.

 

– Ее месть затягивается.

 

Еще на мгновение задержала мою руку в своей.

 

– Николас, я так и не назвала вам вторую заповедь, которой мы с мужем придерживались всю жизнь.

 

И назвала, глядя на меня без улыбки. Еще секунду смотрела мне прямо в лицо, потом наклонилась и села в такси. Я провожал машину глазами, пока она не скрылась за Бромптонской часовней; в точности как тот мясник вглядывался, болван, в обюссонский ковер; только что не плакал.

 

 

 

 

Итак, я ждал.

 

Жестокость этих бесплодных дней казалась чрезмерной. Словно Кончис, с согласия Алисон, следовал давнишним рецептам викторианской кухни – варенья, лакомых перемен, не получишь, пока не объешься хлебом, черствыми корками ожидания. Но философствовать я разучился. На протяжении последующих недель нетерпение вовсе не утихало, наоборот, и я отчаянно пытался хоть как-то развеяться. Каждый вечер находил предлог, чтобы прогуляться по Рассел-сквер – наверное, так, движимые скорее скукой, нежели надеждой, бродят по причалу моряцкие жены и черноглазые зазнобы. Но огни моего корабля все не зажигались. Два-три раза я ездил в Мач-Хэдем; окна вечернего Динсфорд-хауса были еще чернее окон на Рассел-сквер.

 

Не зная, чем заняться, я часами сидел в кино, читал, в основном всякую чушь: книги мне нужны были исключительно для того, чтобы одурманить себя. А ночами, бывало, бесцельно устремлялся прочь из города – в Оксфорд, Брайтон, Бат. Дальние поездки успокаивали, будто, мчась сквозь тьму, несясь во весь дух по спящим улочкам, возвращаясь в Лондон на рассвете, ложась измотанным и просыпаясь лишь к вечеру, я делал что-то стоящее.

 

Перед самым знакомством с Лилией де Сейтас к моей тоске добавилась другая напасть.

 

Я часто забредал в Сохо и Челси – места, мало подходящие для невинных прогулок, если не жаждешь подвергнуть свою невинность серьезному искушению. Чудищ в этих дебрях хватало – от размалеванных кляч у подъездов Грик-стрит до столь же сговорчивых, но более аппетитных фиф и помятых барышень на Кингз-роуд. К некоторым из них меня тянуло. Сначала я отмахивался от этой мысли; потом смирился. Избегал, или, точнее, не ввязывался в соблазн я по многим причинам; скорее по соображениям выгоды, чем из брезгливости. Пусть те видят – если они где-то рядом, ведь нельзя исключить, что за мной наблюдают, – что я могу прожить и без женщин; а в глубине души я сам хотел удостовериться в этом. При встрече с Алисон эта уверенность станет оружием, лишним ударом плети – если дойдет до плетей.

 

Дело в том, что чувства, которые я теперь питал к Алисон, не имели ничего общего с сексом. Может, тут сыграла роль пропасть, отделявшая меня от Англии и всего английского, моя безымянность, неприкаянность; но, похоже, я мог ежедневно менять партнерш, а по Алисон тосковать при этом ничуть не меньше. От нее я ждал совсем иного, и это иное могла дать мне только она. Вот в чем разница. Секс я получу от кого угодно; но лишь от нее получу… это не назовешь любовью, – гипотеза, требующая экспериментального подтверждения, реальность, еще до всяких проверок зависящая от глубины ее раскаяния, от искренности признаний, от того, насколько полно она докажет, что сама еще любит меня; что предать ее побудила именно любовь. В такие моменты игра в бога вызывала во мне смешанное чувство восторга и отвращения, словно замысловатая религия: наверно, в этом что-то есть, но сам я никогда не уверую. Кстати, из того, что граница любви и секса становилась все резче, вовсе не следовало, что я собирался вести жизнь праведника. И все проповеди г-жи де Сейтас, призывавшей отсечь верх от низа взмахом скальпеля, были в каком-то смысле избыточны.

 

Но некая часть меня еще сопротивлялась. Басни, которыми г-жа меня накормила, мертвым грузом лежали в желудке. Они противоречили не только общепринятой морали. Нет, они вступили в конфликт с подсознательной уверенностью, что никто, кроме Алисон, мне не нужен, а если все же понадобится кто-то еще, то пострадают не одни лишь нравственность и принципы, но нечто трудноопределимое, плотское и духовное одновременно, связанное с воображением и смертью. Возможно, Лилия де Сейтас предвосхищала законы взаимоотношений полов, какие установятся в двадцать первом веке; но чего-то не хватало, какого-то жизненно важного условия – как знать, не пригодится ли оно в двадцать втором?

 

Все это легко сказать; труднее воплотить в жизнь, ведь век-то нам достался двадцатый. Век, когда инстинкты отпущены на свободу, чувства и желания – все скоротечнее. Викторианцу моего возраста ничего не стоило дожидаться возлюбленной хоть пятьдесят – что там дней! – месяцев и при этом ни разу не согрешить даже в мыслях, не то что в делах своих. С утра мне еще удавалось подражать викторианцам; но днем, стоя в книжной лавке рядом с очаровательной девушкой, я молил бога, в которого не верил, чтобы она не повернула головы, не улыбнулась.

 

И как-то вечером в Бейсуотере улыбнулась-таки; поворачивать голову ей не потребовалось. Она сидела напротив меня в закусочной и болтала с приятелем; я смотрел во все глаза, забыв о еде: обнаженные руки, высокая грудь. Похожа на итальянку; черноволосая, волоокая. Приятель ушел, девушка откинулась на спинку стула и взглянула на меня с недвусмысленной, обезоруживающей улыбкой. Она не была потаскухой; просто сигнализировала: хочешь познакомиться? Вперед!

 

Я неуклюже поднялся, пошел к выходу и топтался там, пока не расплатился с официанткой. Мое позорное бегство отчасти объяснялось чрезмерной подозрительностью. Девушка с приятелем вошли после меня и сели так, чтобы наверняка попасться мне на глаза. Чистое безумие. Я вот-вот поверю, что любая женщина, попавшаяся на пути, послана мучить и искушать; теперь перед тем, как войти в кафе или ресторан, я заглядывал в окно и заранее намечал себе место в закутке, где не услышу и не увижу этих ужасных тварей. Я все больше и больше походил на шута и злился, что не в силах вести себя иначе. И тут появилась Джоджо.

 

Это было в конце сентября, с Лилией де Сейтас мы распрощались две недели назад. Под вечер, измаявшись от безделья, я пошел на старый фильм Рене Клера. Плюхнулся рядом с какой-то нахохлившейся фигурой и стал смотреть бессмертную «Соломенную шляпку». По гнусавым придыханиям я догадался, что сосед, словно сошедший со страниц Беккета – женщина. Через полчаса она попросила огоньку. Я различил круглое лицо, не тронутое косметикой, рыжеватые, прихваченные резинкой волосы, густые брови, руку с грязными ногтями, держащую бычок. В перерыве она принялась со мной заигрывать, так неумело, что я ее даже пожалел. На ней были джинсы, засаленный серый свитер с широким воротом, древнее мужское шерстяное пальто; но три вещи в ней вызывали неожиданную симпатию: зияющая ухмылка, хриплый шотландский выговор и такая бесприютная слезливость, что я сразу узнал в ней родственную душу и сердце, достойное нового Мэйхью[130]. Ухмылка казалась неестественной, словно кто-то невидимый растягивал ей рот пальцами. Похилившись набок, как расстроенный карапуз, она безуспешно пыталась вытянуть из меня, чем я занимаюсь, где живу; и тут, то ли сжалившись над ее жабьей ухмылкой, то ли потому, что уж с этой-то стороны опасность явно не грозила (наша встреча, вне всякого сомнения, случайна), я пригласил ее выпить кофе.

 

Мы отправились в кафе. Я заявил, что голоден, и предложил ей порцию спагетти. Сперва она наотрез отказалась; затем призналась, что истратила последние деньги на билет в кино; затем набросилась на еду так, что за ушами трещало. Я преисполнился умиления, точно хозяин, кормящий собаку.

 

Продолжили мы в баре. Она приехала из Глазго изучать искусство – два, что ли, месяца назад. В Глазго вращалась в кругах маргинально-выморочной кельтской богемы, здесь не вылезала из кафе и кинотеатров, «благо ребята деньжат подбрасывают». С искусством она завязала; типичная бродяжка из захолустья.

 

Я все больше убеждался, что за свою нравственность с ней могу быть спокоен; может, потому мы и подружились так быстро. Она была забавная, с характером, сипатая, начисто лишенная какой бы то ни было женственности. Как, впрочем, и эгоизма; зато отзывчивости хоть отбавляй. Я довез ее до меблирашек в Ноттинг-хилле, и она решила, что я ожидаю приглашения. Но я разочаровал ее.

 

– Так мы больше не увидимся?

 

– Ну почему… – Я оглядел ее поникшую фигурку. – Тебе сколько лет?

 

– Двадцать один.

 

– Не ври.

 

– Двадцать.

 

– Восемнадцать?

 

– Пошел к черту. Двадцать, правда.

 

– Хочу сделать тебе предложение. – Фыркнула. – Да я не то имел в виду. Дело в том, что я сейчас дожидаюсь одну… девушку… она в Австралию уехала. И на ближайшие две-три недели не отказался бы от компании. – Улыбнулась до ушей. – Я тебе работу предлагаю. В Лондоне куча агентств этим занимается. Подыскивает сопровождающих и компаньонов.

 

Она все ухмылялась.

 

– Что ты мне мозги пудришь?

 

– Нет… я правду говорю. Ты сейчас за бортом. Я тоже. Давай вылезать вместе… деньги – моя забота. Никакой постели. Просто дружба.

 

Она сделала движение, будто намылила руки; снова ухмыльнулась, пожала плечами: психом больше, психом меньше.

 

И мы стали встречаться. Если они следят за мной, должны отреагировать. Вдруг хоть это поможет форсировать события.

 

Джоджо была странное создание, флегматичное, как дождь (лондонский дождь: она редко мылась), добродушное и безвредное. С предложенной ролью справлялась прекрасно. Мы шатались по киношкам, барам, выставкам. Иногда с утра до вечера сидели у меня. Но ближе к ночи я всякий раз отвозил ее домой. Мы могли часами сидеть за столом в полном молчании, читая газеты и журналы. Через семь дней у меня появилось чувство, что мы знакомы семь лет. Я платил ей четыре фунта в неделю, предлагал купить кое-что из одежды и оплачивать ее грошовую квартиру. Отказалась, взяла только темно-синий вязаный жакет от Маркса и Спенсера. Большего и желать было нельзя: она отпугивала от меня девушек, а я взамен уделял ей толику своей сублимированной верности.

 

Она не роптала, довольствуясь малым, будто старая дворняга; терпеливая, кроткая, ни на что не претендующая. На вопросы об Алисон я не отвечал, и Джоджо, похоже, перестала верить в ее существование; смирилась с тем, что я «слегка чокнутый», как мирилась со всем на свете.

 

Как-то в октябре, ощутив приближение бессонницы, я предложил махнуть куда ее душе угодно, только чтобы за ночь обернуться. Поразмыслив, она, бог знает почему, выбрала Стоунхендж[131]. И мы отправились в Стоунхендж, бродили там в три часа ночи под пронизывающим ветром, натыкаясь на менгиры; чайки ерзали над нашими головами в своих гнездах из водорослей, полных лунного света. Потом мы залезли в машину и подкрепились шоколадом. Я едва различал ее лицо: темные кляксы глаз, наивная кукольная улыбка.

 

– Чему смеешься, Джоджо?

 

– Я такая счастливая.

 

– Не устала?

 

– Нет.

 

Я наклонился, поцеловал ее в висок. Раньше я никогда не целовал ее; быстро включил зажигание. Вскоре она заснула и медленно сползла мне на плечо. Во сне она казалась девочкой лет пятнадцати-шестнадцати. Пряди ее волос, давно не мытых, касались моего лица. И я ощутил к ней почти то же, что к Кемп: нестерпимую нежность, подспудное желание.

 

Через несколько дней мы отправились в кино на вечерний сеанс. Кемп, считавшая, что у меня не все дома, раз я сплю с такой никчемной уродкой – объяснить ей, что к чему, я даже не пытался, – но довольная, что хоть с этим у меня наконец наладилось, присоединилась к нам, и после фильма мы зашли в ее «мастерскую» залить глаза какао и остатками рома. Около часу Кемп нас выставила; ей хотелось спать, да и мне тоже. Мы с Джоджо остановились в подъезде. Это была первая по-настоящему промозглая осенняя ночь, к тому же лило как из ведра. Мы выглянули на улицу.

 

– Ник, я переночую у тебя, в кресле.

 

– Нет. Все в порядке. Подожди-ка. Я подгоню машину. – Машину я оставил в переулке. Сел, затаив дыхание, завел мотор, тронулся с места, но уехал недалеко: переднее колесо спустило. Я вылез под дождь, осмотрел шину, чертыхнулся, сунулся в багажник. Насоса там не было. В последний раз я пользовался им дней десять назад, так что неизвестно, когда его сперли. Я захлопнул крышку и побежал обратно в подъезд.

 

– Наверху полный бардак.

 

– У тебя настоящие хоромы.

 

– Спасибо.

 

– Не психуй. Лягу на твое старое кресло.

 

Разбудить Кемп? Но выслушивать ее смачную ругань что-то не хотелось. Мы поднялись по лестнице, миновали пустое ателье и вошли в квартиру.

 

– Ложись-ка в кровать. А я как-нибудь перекантуюсь. Кивнув, она вытерла нос тыльной стороной руки; отправилась в ванную, оттуда – в спальню, легла, натянула на себя свое потрепанное пальто. В глубине души я злился на нее, я устал как собака, но сдвинул два стула и улегся. Прошло пять минут. Она выглянула из-за двери.

 

– Ник!

 

– У-у?

 

– Иди.

 

– Куда?

 

– Сам знаешь.

 

– Нет.

 

Она не уходила. Обдумывала следующий шаг.

 

– Но я хочу. – Удивительно: до сих пор она ни разу не употребляла глагол «хотеть» в первом лице.

 

– Мы же друзья, Джоджо. Не любовники.

 

– Просто полежим рядом.

 

– Нет.

 

– Один разочек.

 

– Нет.

 

Она стояла в дверном проеме, толстая, в джинсах и синем жакете, смутное пятно безмолвного упрека. В свете фонаря ее силуэт казался плоским, а черты лица – необычайно рельефными, как на литографиях Мунка. «Ревность»? «Зависть»? «Невинность»?

 

– Я замерзла.

 

– Ну так залезь под одеяло.

 

Помедлив, заковыляла к кровати. Еще пять минут. У меня занемела спина.

 

– Я легла. Ник, ты можешь спать тут, на одеяле. – Я глубоко вздохнул. – Слышишь?

 

– Да.

 

Молчание.

 

– Я думала, ты спишь.

 

Лило, шелестело в водосточных трубах; сырая лондонская мгла заполняла комнату. Одиночество. Зима.

 

– Можно к тебе на секундочку, огонь зажечь?

 

– О боже.

 

– Я тихенько.

 

– Трогательная заботливость.

 

Пошла по комнате, натыкаясь на мебель; чиркнула спичкой. Фукнул, зашипел газ. По стенам заплясали розоватые отблески. Она двигалась тихо-тихо, но я наконец сдался, приподнял голову.

 

– Не смотри. Я без ничего.

 

Но я посмотрел. Она стояла над огнем, путаясь в моем джемпере. Я с раздражением подумал, что в свете газа она почти красива, по меньшей мере женственна. Отвернулся достал сигарету.

 

– Слушай, Джоджо, ничего не выйдет. Не буду я спать с тобой.

 

– Не могла же я лезть в твою чистую постель одетая.

 

– Грейся – и немедленно назад.

 

Я успел выкурить полсигареты, пока она снова заговорила:

 

– Просто ты так добр ко мне. – Я упрямо молчал. – Я хочу тебе отплатить добром.

 

– Если в этом дело – не беспокойся. Ты мне ничего не должна.

 

Я взглянул на нее. Она сидела на полу, спиной ко мне, обняв пухлые коленки, уставясь в огонь. Снова молчание.

 

– Не только в этом, – сказала она.

 

– Иди оденься. Или ляг. Тогда поговорим.

 

Шипение газа утихло. Я прикурил новую сигарету от первой.

 

– Сказать, почему ты не хочешь?

 

– Ну скажи.

 

– Боишься подцепить какую-нибудь вашу болезнь.

 

– Джоджо!

 

– Может, я и заразная. Что с того, что нет симптомов? А вдруг я бациллоноситель?

 

– Перестань.

 

– Но ведь ты так думаешь.

 

– Никогда я этого не думал.

 

– Ты не виноват. Ни капельки.

 

– Заткнись, Джоджо. Заткнись сейчас же.

 

Молчание.

 

– Замараться боишься, индюк надутый.

 

Прошлепала по полу, хлопнула дверью так, что та снова открылась. Послышались всхлипывания. Черт бы побрал мою недогадливость; мог бы и заметить, что сегодня она вела себя не так, как обычно: вымыла голову, завязала «хвост», поглядывала со значением. Я представил себе настойчивый стук, Алисон за дверью. И потом, я обиделся. Джоджо никогда не сквернословила и употребляла эвфемизмы раз в пятьдесят чаще, чем требовало ее социальное положение. А последняя ее фраза меня по-настоящему задела.

 

Полежав минуту, я пошел в спальню, тоже освещенную теплым пламенем газа. Завернул ее в одеяло.

 

– Ох, Джоджо. До чего ты смешная.

 

Я гладил ее по голове, другой рукой придерживая одеяло, чтобы она на меня не бросилась. Зашмыгала носом. Я сунул ей платок.

 

– Знаешь что?

 

– Что?

 

– Я ни разу этого не делала. Ни разу не спала с мужчиной.

 

– Господи.

 

– Чиста как младенец.

 

– Ну и слава богу.

 

Повернулась на спину, посмотрела мне в глаза.

 

– И теперь меня не хочешь?

 

Эта ее реплика перечеркнула две предыдущие. Я дотронулся до ее щеки, покачал головой.

 

– Я люблю тебя. Ник.

 

– Нет, Джоджо. Тебе кажется.

 

Снова захлюпала; я начал злиться.

 

– Так ты что, специально? Проткнула покрышку? – Пока Кемп возилась с какао, она ненадолго отлучилась, соврав, что ей нужно наверх.

 

– Я не могла иначе. Помнишь, мы ездили в Стоунхендж? Я на обратном пути вовсе не спала. Притворялась.

 

– Джоджо… Хочешь, я расскажу тебе то, что никому не рассказывал? Хочешь?

 

Я вытер ей глаза платком и заговорил, сидя на краю постели, спиной к ней. Ничего не приукрашивая, поведал об Алисон, о том, как потерял ее. О Греции. О Лилии – пусть без подробностей, но по сути точно. О Парнасе, о своем позорном поведении. И так – до сегодняшнего дня, до встречи с Джоджо. Рассказал, зачем она мне понадобилась. Неожиданный, но не худший исповедник; ибо она отпустила мне грехи.

 

И почему я не рассказал все с самого начала? Она бы вела себя умнее.

 

– Я был слеп. Прости.

 

– Что уж тут поделаешь.

 

– Прости. Пожалуйста, прости.

 

– Да я просто сопливая идиотка из Глазго. – Напустила на себя важный вид. – Мне семнадцать, Ник. Я все наврала.

 

– Хочешь, я куплю тебе билет?

 

Но она замотала головой.

 

В наступившей тишине я размышлял о том, что есть только одна истина, только одна мораль, один грех, одно преступление. Прощаясь со мной. Лилия де Сейтас сформулировала эту истину; тогда я подумал, что она говорит о прошлом, о моей притче про мясника. Но теперь понял: она говорила о будущем.

 

Десять библейских заповедей не выдержали испытания временем; для меня они были пустым звуком, в лучшем случае – мертвой догмой. Но, сидя в спальне, глядя на блики огня на дверном косяке, я чувствовал, как эта сверхзаповедь, соединившая в себе все десять, овладевает мною; да, я всегда знал о ее существовании, всю жизнь пытался ей следовать, но снова и снова нарушал. Кончис считал, что есть опорные точки поворота, моменты, когда сталкиваешься с собственным будущим. И я понял, что все упирается в Алисон, в мою верность ей, которую нужно доказывать ежедневно. Зрелость, как гора, возвышалась передо мною, а я стоял у подножья этого ледяного утеса, этого невозможного, неприступного «Не терзай ближнего своего понапрасну».


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.07 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>