Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Аннотация: (Femmes d'artiste, 1874) Очерки нравов Перевод Алексея Плещеева. I. Госпожа Гёртебиз II. Трастеверинка III. Певец и певица IV. Недоразумение. Записки жены - Записки мужа V. 3 страница



Настоящие хозяйки дома -- они. Отец работает с утра до ночи, лепит без устали, потому что у него нет состояния. Сначала он был самолюбив и старался делать хорошо. Некоторый успех на выставке предвещал ему в будущем славу. Но эта семья, которую нужно было кормить, одевать, вывозить, превратила его в ремесленника. Что касается до г-жи Симез, то она ничем не занимается. Очень красивая, в то время, как вышла замуж, и обращавшая на себя всеобщее внимание в артистическом мире, куда ввёл её муж, она удовольствовалась ролью, сначала хорошенькой женщины, а потом женщины, которая когда-то была хорошенькой. Выдавая себя за креолку, хотя меня положительно уверяли, что родители её не выезжали из Курбевуа, она проводит целые дни, качаясь на гамаке, который прицепляет попеременно во всех комнатах своей квартиры, нежится, обмахивается веером и питает глубочайшее презрение ко всей материальной стороне жизни. Она так часто позировала перед своим мужем в образе Гебы, Дианы, что ей кажется, будто она проходит житейский путь с полумесяцем на челе, с чашей в руке, и что весь труд её должен заключаться в ношении этих эмблем. И зато, нужно видеть, какой беспорядок царствует в доме. Целый час ищут всякую вещь.

-- Не видал ли ты моего напёрстка? Марта, Эва, Женевьева, Мадлена, где мой напёрсток?

Комоды и столовые ящики наполнены доверху всякой всячиной, книгами, пудрой, румянами, блёстками, ложками, веерами, но ничего полезного в них не сыщешь. Кроме того, Симезы питают страсть к курьёзной, разрозненной, попорченной мебели. И самый домашний быт их так странен! Так как они часто переезжают, то им некогда хорошенько устроиться; и вам всегда кажется, что у них накануне был бал, после которого ещё не прибрано в комнатах. Но стольких предметов недостаёт, что не стоить труда расставлять.

Лишь бы была возможность с шиком показаться на улице, блеснуть метеором, сохранить внешние призраки роскоши -- честь спасена. Бивачная жизнь нисколько не тяготит этого кочующего племени. В отворённую дверь вы вдруг увидите нищету: голые стены, отсутствие мебели или загромождённую хламом комнату. Это -- семейный быт богемы, полный странностей, неожиданностей...

Когда нужно садиться за стол, оказывается, что ничего нет, и что нужно идти поскорей за завтраком; таким образом, время проходит быстро, в суете, в праздности. Притом же это имеет свою выгоду. Когда поздно завтракаешь, не надо обедать. Можно дождаться ужина, который будет на бале, а на бал отправляются каждый день. Эти дамы также довольно часто делают вечера. Чай подаётся на них в каких-то необычайных приёмниках, в бокалах, в японских раковинах, с отбитыми краями, попорченными при переездах. Но ясность матери и дочерей, посреди всей этой нужды, поистине, изумительна.



Им не до хозяйства. У них есть о чём думать и кроме этого. Одна причесалась швейцаркой, другая завила себе волосы на манер английского baby, а г-жа Симез, в глубине своего гамака, живёт созерцанием своей прежней красоты. Что касается самого Симеза, то он всегда в восторге. Только бы около него раздавался звонкий смех его хорошеньких дочерей, он готов нести на себе всё бремя этого беспорядочного существования. К нему обращаются они ластясь: "Папаша, мне нужна шляпка! Папаша, мне нужно платье!" Зимой приходится иногда тяжело. У них так много знакомых; они получают столько приглашений!.. Но что за беда! Тогда отец встаёт двумя часами раньше, топят одну только мастерскую, и всё семейство собирается там. Барышни сами кроят и шьют себе платья, между тем как верёвки гамака мерно поскрипывают, а скульптор работает, взобравшись на свою скамью.

Встречали ли вы когда-нибудь этих дам в обществе? При появлении их раздаётся говор. Двух старших давно уж знают, но они всегда такие нарядные, такие эффектные, что все наперерыв стремятся танцевать с ними. Они имеют такой же успех как и младшие сёстры; почти такой же как мать в былое время. Притом же, они так хорошо умеют носить свои тряпки и разные модные вещицы; в них столько милой непринуждённости. А этот хохот дурно воспитанного ребёнка, эта испанская манера обмахиваться веером... Несмотря на всё это, они не выходят замуж. Никогда ни один поклонник не мог устоять при виде этой странной домашней обстановки. Бестолковая трата денег, недостаток тарелок, обилие дырявых ковров, безобразные люстры, с которых сошла позолота, сквозной ветер от растворенных настежь дверей, звонки кредиторов, неглиже этих барышень в туфлях и пеньюарах обращали в бегство людей с самыми лучшими намерениями... Что вы хотите? Не всякий решится повесить подле себя, на всю жизнь, гамак праздной женщины...

Я ужасно боюсь, что девицы Симез вовсе не выйдут замуж. И однако ж, у них был отличный и единственный случай пристроиться: это во время коммуны. Семейство удалилось в Нормандию, в маленький городок, изобилующий процессами и потому наполненный стряпчими, нотариусами, всякого рода деловыми людьми. Отец не успел приехать, как начал искать заказов. Его известность помогла ему. На городской площади находилась статуя его работы, и потому все значительные лица города стали наперерыв заказывать ему свои бюсты. Мать немедленно повесила свой гамак в углу мастерской, а девицы начали устраивать маленькие праздники. Они имели сразу большой успех. Здесь, по крайней мере, бедность объяснялась изгнанием, принимала вид случайности. Беспорядочность обстановки имела свою причину. Эти хорошенькие щеголихи сами громко смеялись над своей бедностью. Они уехали, не успев ничего захватить с собой. Из запертого Парижа нельзя было ничего выписать. Для них в этом заключалась особого рода прелесть. Это напоминало им кочевье цыганок, расчёсывающих свои роскошные волосы в каком-нибудь сарае и утоляющих жажду в ручье. Люди наименее поэтические сравнивали их в своём уме с кобленцской эмиграцией, с придворными дамами Марии-Антуанетты, которые уехали так поспешно, что не взяли с собой ни пудры, ни фижм, ни камеристок и принуждены были обходиться без всего этого и сами себе прислуживать, но сохраняли при этом всю фривольность французского двора, кокетливую улыбку исчезнувших мушек.

Каждый вечер мастерскую Симеза наполняла очарованная толпа судейских. Весь этот люд вальсировал и полькировал под взятое напрокат фортепьяно. "Авось хоть одну пристрою", -- говорил себе старик Симез. Дело в том, что если б первая ушла, то все остальные непременно последовали бы за ней.

Между многочисленными кавалерами девиц Симез в этом кордебалете стряпчих, нотариусов, товарищей прокурора, самым ярым танцором был один стряпчий, вдовец, сильно ухаживавший за старшей дочерью. У Симезов его называли "1-й танцующий стряпчий" в воспоминание мольеровских балетов. Papa Симез, видя, как он усердствует, возлагал на него большие надежды. Но деловые люди танцуют не так как все. Этот, например, вальсируя, размышлял в то же время: "Премилое семейство эти Симезы... тра-ла-ла... ла, ла, ла... но как они не торопи меня... ла-ла-ла, ла-ла-ла, я ни на что не решусь, пока ворота Парижа не будут отперты... тра-ла-ла... и пока я не наведу справок... ла-ла-ла". Так думал "1-й танцующий стряпчий", и действительно, как только сняли с Парижа блокаду, он справился о семействе, и свадьба не состоялась.

С тех пор бедняжки упустили из рук ещё многих. Но это нисколько не возмутило весёлости оригинального семейства. Напротив, они, кажется, стали ещё веселее. В прошлую зиму, они три раза переменили квартиру; раз их имущество продали, но это не помешало им дать два костюмированных бала...

 

Вдова великого человека

Когда узнали, что она вторично вышла замуж, это никого не удивило. Несмотря на всю гениальность её первого мужа, может быть, даже вследствие этой гениальности, ей жилось с ним куда тяжело. Великий человек в продолжение пятнадцати лет мучил её капризами и причудами, занимавшими иногда Париж. По широкому пути славы, по которому он промчался с триумфом и стремительной быстротой -- как те, кому суждено умереть рано -- она следовала за ним, робкая и покорная, прижавшись в углу колесницы и ожидая толчков. Когда она жаловалась, родные, друзья все были против неё. "Уважайте его слабости, -- говорили ей, -- это слабости бога. Не тревожьте, не волнуйте его; подумайте, что ваш муж принадлежит не вам одним. Он гораздо более принадлежит стране, искусству, нежели семье. И кто знает, может быть, каждому из этих недостатков, в которых вы его упрекаете, мы обязаны великими произведениями?" Наконец, однако ж, терпение её истощилось; она стала возмущаться, негодовать; порой была даже несправедлива; так что, в то время, когда великий человек умер, они собирались просить развода, не боясь увидеть своё прекрасное, знаменитое имя на третьей странице газет, живущих скандалами.

После всех тревог и волнений, причинённых сначала семейным разладом, потом болезнью, и после внезапного удара, пробудившего на минуту в сердце жены прежнюю привязанность, первые месяцы вдовства произвели на эту молодую женщину благотворное действие: она отдохнула как в сезон морского купанья. Насильственное уединение, спокойная прелесть затихшего горя сообщили ей в тридцать пять лет вторую молодость, почти столь же привлекательную как и первая. Притом же, чёрное очень шло ей; она держала себя с достоинством, даже несколько гордо, как женщина, которая, оставшись одна в жизни и нося великое имя, сознаёт лежащую на ней ответственность. Она очень ревновала о славе покойного, этой проклятой славе, стоившей ей столько слёз, и которая теперь росла с каждым днём, подобно роскошному цветку, питаемому чернозёмом могилы. Окружённая своими длинными тёмными вуалями, она являлась к директорам театров, к издателям, хлопотала о возобновлении опер своего мужа, наблюдала за печатанием посмертных произведений, неоконченных рукописей, внося во все свои действия какую-то торжественную заботливость и как бы благоговение к святыне.

В это время встретился с ней второй её муж. Он тоже был музыкант, почти неизвестный, написавший несколько вальсов, мелодий и две маленькие оперы, партитуры которых были прелестно изданы, но так же мало расходились, как и давались на сцене.

Он обладал приятной наружностью, хорошим состоянием, которое перешло к нему от очень буржуазной семьи, и наивным энтузиазмом юных артистов, заставлявшим его благоговеть перед гением и интересоваться всеми знаменитостями. А потому, когда ему показали жену великого маэстро -- он был поражён... Ему казалось, что образ славной музы предстал перед ним воочию... Он тотчас же влюбился, и, так как вдова начинала уже понемножку принимать к себе, то его ввели к ней в дом. Там атмосфера гения, ещё витавшего в этих комнатах, усилила его страсть. Бюст маэстро, фортепиано, за которыми он сочинял свою музыку, партитуры, лежавшие на всех мебелях, и даже на вид мелодические, как будто писанные фразы, черневшие на их страницах, сами издавали музыкальные звуки, и посреди этих воспоминаний далеко не фиктивная красота вдовы, для которой они служили рамкой -- всё это окончательно вскружило голову молодому человеку.

После долгого колебания, он, наконец, объяснился, но в таких робких, почтительных выражениях. "Он знал, как он мало для неё значит; он понимал, что она не может без сожаления променять своего великого, знаменитого имени на его безвестное, скромное имя". И много ещё других наивностей в том же роде наговорил он ей. Вы поймёте, что в глубине души вдова была очень польщена этой победой; но она сочла нужным разыграть комедию, изобразить из себя разбитое сердце, принять скучающий, пренебрежительный вид женщины, жизнь которой кончена и возобновиться не может. У неё, которая никогда не была так спокойна, как после смерти своего великого человека, нашлись ещё слёзы для того, чтобы оплакивать его. Разумеется, это ещё более воспламенило её молодого поклонника, сделало его ещё красноречивее и настойчивее.

Короче сказать, это строгое вдовство окончилось браком. Но вдова не отреклась от власти, и хотя вышла замуж, но более, чем когда-либо, продолжала оставаться вдовой великого человека, хорошо понимая, что для её второго мужа в этом заключалось её истинное обаяние. Будучи гораздо старше его, она, для того, чтоб он не замечал этого, давила его своим пренебрежением. Он как будто казался ей жалок... как будто она раскаивалась в этом неравном браке. Но он не оскорблялся -- совершенно напротив: он был так убеждён в превосходстве над ним её первого мужа, находил так естественным, что воспоминание о подобном человеке деспотически властвует в её сердце! Для того, чтобы удерживать его в этом подобострастном положении, она иногда перечитывала ему письма, которые писал к ней маэстро, когда ухаживал за ней. Это возвращение к прошлому молодило её на целые пятнадцать лет, придавало ей уверенность красивой любимой женщины, опоэтизированной восторженными дифирамбами, преувеличениями страсти. Если она изменилась с тех пор, то её молодому мужу не было дела до этого; он обожал её на веру, довольствуясь словами другого, которые даже льстили его тщеславию. Ему казалось, что эти страстные мольбы присоединяются к его мольбам, и что он унаследовал всё это прошлое.

Странная чета! Всего любопытнее было видеть их в свете. Я иногда встречал их в театре. Никто не узнал бы теперь робкой, несколько застенчивой молодой женщины, сопровождавшей когда-то маэстро и терявшейся в той колоссальной тени, в которой это светило оставляло всех окружавших его. Можно было подумать, что голову её венчает ореол её первого мужа. В его имени, то и дело звучавшем около неё, ей слышались то упрёк, то сочувствие. Новый её муж, сидевший несколько позади её, с заискивающей физиономией обойдённых жизнью, внимательно следил за всеми её движениями, стараясь всячески угодить ей.

В их домашней жизни эти странные отношения ещё более бросались в глаза. Я помню один вечер, который они дали год спустя после своей свадьбы. Муж расхаживал между своими гостями, гордый и несколько смущённый тем, что у него такая масса народу. Жена, доминирующая, пренебрежительная, меланхолическая, была в этот вечер как нельзя более вдовой великого человека. Она как-то особенно смотрела на своего мужа, через плечо, называла его "мой бедный друг" и возлагала на него все хлопоты по приёму гостей с таким видом, как бы хотела сказать: "Ты только на это и годен". Её окружали старые друзья, из тех, которые присутствовали при первом, блестящем дебюте маэстро, были свидетелями его борьбы и успехов. С ними она жеманничала, разыгрывала молоденькую девочку. Они знали её такой молодой! Почти все называли её просто по имени: "Анаис". Это был какой-то ареопаг, к которому бедный муж приближался почтительно, для того чтобы послушать, что говорят о его предшественнике. Они припоминали "первые представления", эти битвы, почти всегда выигранные, потом разные странности великого человека; как он для того, чтобы вдохновиться, сажал перед собой жену свою в бальном наряде, декольте... "Помните, Анаис?", и Анаис вздыхала, краснела.

К этой поре относятся лучшие его пьесы, и в особенности "Савонарола", самая страстная из всех, -- где такой прелестный дуэт, при лунном свете, при благоухании роз и соловьиных трелях... Один энтузиаст сыграл его на фортепиано. При последних нотах этого восхитительного места, хозяйка залилась слезами. -- "Это выше сил моих! Я никогда не могла этого слышать без слёз!" Старые друзья маэстро, окружив несчастную вдову, выражали ей свою симпатию, своё соболезнование. Они подходили к ней, один за другим, точно на похоронах, чтобы пожать ей руку.

"Ну, полноте, полноте, Анаис... Мужайтесь".

И всего забавнее то, что второй муж, стоя подле жены своей, с взволнованным, растроганным видом, в свой черёд пожимал всем руки и выслушивал соболезнования.

-- Какой гений! Какой гений! -- говорил он, утирая себе глаза.

Это было и трогательно, и вместе комично.

 

Графиня Ирма

"Г-н Шарль д'Атис, литератор, имеет честь известить вас, что у него родился сын, названный Робертом. Ребёнок здоров."

Весь артистический и литературный Париж получил, лет десять тому назад, это извещение на сатинированной бумаге с гербом графов д'Атис-Монс. Последний из них, Шарль д'Атис, несмотря на свою молодость, успел уже приобрести репутацию хорошего поэта.

"Ребёнок здоров". А мать? О, о ней ничего не говорилось в извещении! Все её слишком хорошо знали. Это была дочь старого браконьера, из департамента Сены и Уазы, натурщица, но имени Ирма Салле, портрет которой можно было встретить на всех выставках, также как оригинал во всех мастерских. Её низкий лоб, её приподнятая губа, по античному, -- этот несколько загорелый цвет кожи, свидетельствующий о детстве, проведённом на чистом воздухе и сообщающий белокурым волосам отлив палевого шёлка, это крестьянское лицо с греческим профилем, придавали ей какую-то дикую оригинальность, которую довершала пара зелёных глаз, глядевших из-под густых бровей.

Однажды, после маскарада в опере, д'Атис повёз её ужинать, и ужин этот продолжался два года. Но, хотя поэт вполне ввёл Ирму в свою жизнь, вы могли видеть из приведённого извещения, наглого и аристократического, как мало она занимала в ней места. Действительно, в этом временном супружестве женщина была не более как экономка, заведовавшая домом поэта-дворянина, со всей жестокостью своей двойной натуры крестьянки и куртизанки, и старавшаяся, какой бы то ни было ценой, сделаться необходимой. Слишком грубая и ограниченная для того, чтобы понимать гений д'Атиса, его изящные светские стихи, делавшие из него какого-то парижского Теннисона, она умела зато подчиниться всем его требованиям, свыкнуться с его пренебрежением, как будто в этой вульгарной натуре сохранилось немножко прежнего подобострастия крестьянина перед дворянином, вассала перед своим господином. Рождение ребёнка только выдвинуло ещё более ничтожность её значения в доме.

Когда вдовствующая графиня д'Атис-Монс, мать поэта, женщина, принадлежавшая к высшему обществу, узнала, что у неё родился внучек, хорошенький маленький виконтик, надлежащим образом признанный своим родителем, ей страшно захотелось его увидеть и поцеловать. Разумеется, прежней чтице королевы Марии-Амелии была очень тяжела мысль, что у наследника столь громкого имени подобная мать; но почтенная дама, придерживаясь формулы "извещения", позабыла о существовании Ирмы. Для посещения ребёнка, находившегося на воспитании у кормилицы, она выбирала такие дни, когда могла быть уверена, что никого там не встретит. Она восхищалась им, лелеяла его, усыновила его в своём сердце, сделала из него своего идола, эту последнюю любовь бабушек, служащую им предлогом для того, чтобы прожить несколько лет лишних, пока крошки вырастут.

Когда виконт-bИbИ стал немножко побольше и возвратился жить к отцу и матери, графиня не могла уже прекратить своих посещений, и потому условлено было, что при звонке бабушки Ирма должна молчаливо, почтительно исчезать, или же ребёнка самого будут приводить к старушке. Ребёнок, балуемый обеими женщинами, одинаково любил как ту, так и другую, чувствуя не без некоторого удивления, что каждой из них как будто хотелось исключительно завладеть им. Д'Атис, беспечный, занятый своими стихами, своей возрастающей известностью, довольствовался тем, что обожал своего маленького Роберта, говорил о нём всем и каждому и воображал себе, что ребёнок принадлежал ему одному. Эта иллюзия продолжалась недолго.

-- Мне бы хотелось видеть тебя женатым, -- сказала ему однажды мать.

-- Хорошо, но ребёнок?..

-- Будь спокоен. Я отыскала тебе молодую девушку, дворянского происхождения, бедную, и которая тебя обожает. Она уже знает Роберта, и они ужасно подружились. Впрочем, в первый год мальчик будет жить у меня, а там посмотрим.

-- А как же... эта девушка? -- вымолвил поэт, несколько покраснев, потому что в первый раз говорил об Ирме со своей матерью.

-- Э! -- отвечала старушка смеясь. -- Мы дадим ей хорошее приданое, и я уверена, что она тоже найдёт себе мужа. У парижского буржуа нет предрассудков.

В тот же вечер д'Атис, который никогда не был страстно влюблён в Ирму, сообщил ей об этих намерениях и нашёл её как всегда спокойной, на всё готовой.

Но на другой день, когда он вышел к себе, мать и ребёнок скрылись. После некоторых поисков, их нашли у отца Ирмы, в жалкой лачуге, на краю леса Рамбулье. Когда поэт приехал туда, его маленький принц, весь в бархате и кружевах, прыгал на коленях у старого браконьера, играл его трубкой, бегал за курами, счастливый тем, что очутился на свежем воздухе. Д'Атис, хотя и очень взволнованный, хотел обратить всю эту историю в шутку и тотчас же увезти с собой беглецов. Но Ирма взглянула на дело иначе. Её изгоняли из дому -- она увозит с собой ребёнка. Что могла быть естественнее? Только взяв обещание с поэта, что он откажется от женитьбы, согласилась она возвратиться; но и то под известными условиями. Все очень долго забывали, что она мать Роберта. Вечно прятаться, исчезать, когда графиня д'Атис приезжала -- такая жизнь становилась невозможна. Ребёнок был уже так велик, что она не хотела более подвергаться при нём этим унижениям. И потому решено было, что, так как г-жа д'Атис не желает встречаться с любовницей своего сына, то ребёнка будут ежедневно привозить к бабушке.

Тогда началась для старушки настоящая пытка. Каждый день находились какие-нибудь препятствия. Ребёнок кашлял, было холодно, шёл дождь. Потом прогулка, гимнастика, верховая езда. Она почти не видела своего внучка. Сначала она хотела жаловаться д'Атису. Но только одни женщины обладают тайной этих маленьких войн, и хитрости их всегда остаются невидимы. Поэт неспособен был разгадать их, и несчастная бабушка грустно проводила жизнь свою в ожидании посещений мальчика, которого подстерегала на улице, когда он выходил с лакеем. Эти поцелуи украдкой, эти торопливые взгляды только увеличивали её материнскую страсть, никогда не удовлетворяя её.

Между тем, Ирма Салле, всё с помощью ребёнка, прокладывала себе дорожку к сердцу отца его. Теперь она была хозяйкой дома, принимала, давала вечера, и вообще распоряжалась как женщина, уверенная в том, что она здесь прочна. Но всё же, по временам, она считала нужным сказать мальчику при отце его: "Помнишь кур дедушки Салле? Хочешь опять воротиться к нему?" И эта вечная угроза способствовала ей окончательно утвердиться в доме поэта.

Ей нужно было пять лет для того, чтоб сделаться графиней; но она всё-таки сделалась ею. Однажды, поэт с трепетом пришёл объявить матери, что он намерен жениться на своей любовнице; и эта новость не только не возмутила старушку, но она приняла её как освобождение, видя в ней только возможность возвратиться к своему внучку и свободно любить его. Таким образом, настоящий медовый месяц достался на долю бабушки. Д'Атис, после свадьбы, пожелал удалиться на время из Парижа. Он чувствовал себя там неловко. И так как ребёнок управлял всем домом, то поселились на родине Ирмы, подле кур дедушки Салле. Это было самое курьёзное, самое разнохарактерное семейство. Бабушка д'Атис и дедушка Салле каждый вечер встречались, укладывая своего внучка спать. Старый браконьер, со своей коротенькой чёрной трубкой в углу рта, и бывшая чтица королевы, со своими напудренными волосами и величавым видом, смотрели вместе на этого прелестного ребёнка, валявшегося перед ними на ковре, и оба равно любовались им. Одна привозила ему из Парижа самые дорогие, самые новые и красивые игрушки; другой делал ему великолепнейшие свистки из самбукового дерева, и дофин иногда колебался в выборе...

Между всеми этими существами, как бы насильственно сгруппированными около колыбели, истинно несчастлив был один Шарль д'Атис. Его элегантной, аристократической музе вредна была эта жизнь в глубине леса, как иным слабеньким парижанкам, для которых в деревне слишком много свежего, укрепляющего воздуха. Он перестал работать и вдали от этого ужасного Парижа, так быстро охладевающего к отсутствующим, чувствовал себя почти забытым. К счастью, ребёнок был тут; и когда ребёнок улыбался, отец не думал больше ни о своих литературных успехах, ни о прошедшем Ирмы Салле.

И теперь, хотите ли узнать развязку этой странной драмы? Прочтите этот маленький листочек бумажки с чёрной каёмкой, полученный мною несколько дней тому назад:

"Граф и графиня д'Атис, с глубокой скорбью, имеют честь известить вас о кончине их сына Роберта."

Несчастные! Видите ли вы их там, всех четверых, смотрящих друг на друга, перед этой пустой кроваткой?

 

Лгунья

-- Я любил только одну женщину во всю свою жизнь, -- сказал нам однажды художник Д. -- Я провёл с ней пять лет, вполне счастливых, обильных тихими радостями. Я могу сказать, что ей обязан я своей настоящей известностью. Так легко мне работалось подле неё; так часто посещало меня вдохновение. Когда я встретился с ней, мне показалось, что она всегда была моей. В её красоте, в её характере я видел осуществление всех своих мечтаний. Эта женщина никогда не покидала меня, она умерла у меня на руках моих, любя меня... И между тем, я не могу подумать о ней без гнева. Если я стараюсь представить её себе такою, какою она была в течение пяти лет, во всём блеске любви, с гибким и стройным станом, с золотистой бледностью, с чертами восточной еврейки, правильными и тонкими, с медленной бархатистой как взгляд её речью; если стремлюсь воплотить это чудное видение, то для того только, чтобы лучше сказать ему: "Я ненавижу тебя!"

Её звали Клотильдой. В доме наших общих знакомых, где мы с ней встретились, она была известна под именем m-me Делош, и её считали вдовой морского капитана, долго плававшего в море. И действительно, казалось, она очень много путешествовала. В разговоре она, бывало, вдруг скажет: "Когда я была в Тампико" или "Однажды на рейде в Вальпараисо"... Но, затем, ни в её привычках, ни в её речи не замечалось никаких признаков кочующей жизни, ничего такого, что обличало бы беспорядочность, торопливость, сопряжённую с быстрыми отъездами, с внезапными возвращениями. Она была парижанка и одевалась с большим вкусом, без всяких этих бурнусов и эксцентрических sarapИs, по которым тотчас узнаёшь жён офицеров и моряков, вечно носящих дорожный костюм.

Когда я почувствовал, что люблю её, моей первой и единственной мыслью было сделать ей предложение. Ей сообщили об этом. Она отвечала просто, что никогда вторично не выйдет замуж. Тогда я стал избегать встречи с ней; но так как голова моя была слишком полна этой любовью для того, чтоб я мог взяться за какую-нибудь работу, то я решился предпринять путешествие. Однажды утром, когда я занят был приготовлениями к отъезду, в мою квартиру, где выдвинуты были ящики из всех столов и комодов и в беспорядке стояли раскрытые чемоданы, к величайшему моему изумлению, вошла m-me Делош.

-- Почему вы хотите уехать? -- сказала она мне тихо. -- Потому что вы меня любите? Я тоже люблю вас... Но только... -- здесь голос её несколько дрогнул, -- но только я замужем.

И она рассказала мне свою историю.

Это был целый роман несчастной любви. Муж её пьянствовал, бил её; они прожили вместе только три года. Семейство её, которым она, по-видимому, очень гордилась, занимало в Париже довольно высокое положение; но после её замужества не хотело принимать её. Она была племянница старшего раввина. Сестра её, вдова штаб-офицера, вышла во второй раз за главного смотрителя сен-жерменского леса. Что касается неё, то, разорённая в конец своим мужем, но получившая, к счастью, хорошее воспитание, она имела возможность трудом добывать себе средства к жизни. Она давала уроки музыки в богатых домах, в ChaussИe d'Antin, в Saint-HonorИ и зарабатывала довольно много денег.

История была трогательна, но немножко длинная, исполнена этих милых повторений, этих бесконечных вставок и эпизодов, всегда запутывающих женскую речь. Она и рассказывала-то мне её несколько дней. Я нанял на Avenue императрицы, между молчаливыми улицами и спокойными лужайками, маленький домик для нас двоих. Я провёл бы там год, слушая её, смотря на неё, и не вздумал бы о работе. Она первая прогнала меня в мою мастерскую, и я не мог помешать ей приняться опять за уроки. Меня очень трогало в ней это чувство собственного достоинства; я преклонялся перед этой гордой душой, хотя чувствовал себя несколько оскорблённым её формальным желанием быть всем обязанной только своему собственному труду. Таким образом, мы весь день были разлучены и сходились только вечером, в маленьком домике. С каким восторгом я возвращался туда: нетерпеливый, если она запаздывала, и счастливый, если заставал уже её там. Она приносила мне букеты, редкие цветы. Часто я заставлял её принять от меня какой-нибудь подарок, но она говорила смеясь, что она богаче меня; и действительно, уроки, должно быть, приносили ей очень много, потому что туалет её всегда отличался дорогим изяществом. Она ходила вся в чёрном, зная, что это идёт ей; и платья её, по-видимому, простые и скромные, были, однако ж, отделаны то блестящим атласом, то матовым бархатом, то тонкими кружевами, так что изумлённому взору открывался, в различных тенях одного и того же цвета, целый мир женского щёгольства.

Впрочем, её занятия не были, по словам её, нисколько обременительны. Все ученицы её, дочери банкиров, капиталистов, биржевых маклеров, обожали её, и она не раз показывала мне браслеты, кольца, которые ей дарили в благодарность за её труды. В свободное от занятий время мы были всегда вместе и никуда не ходили. Только по воскресеньям она уезжала в Сен-Жермен к сестре своей, жене смотрителя леса, с которой недавно помирилась. Я провожал её до станции железной дороги. Она возвращалась в тот же вечер, и часто, когда дни были долгие, мы назначали друг другу свидание где-нибудь на пути, около воды или в лесу. Она рассказывала мне о своём посещении, о детях, о семейном счастье сестры своей. Мне грустно было за неё, лишённую настоящей семьи, и я удваивал свою нежность к ней для того, чтобы заставить её позабыть это ложное положение, причинявшее гордой душе её, вероятно, немало страданий.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>