Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках 4 страница



— Ну что, товарищ Известнов, пока что неИзвестнов, как вы мне, невежде, можете объяснить эти ваши кучи… мм… эти ваши загогулины с крючками? Ну вот про эту, скажем, кучу… ммм… с загогулинами, про эту раздерганную лягушку что вы можете сказать?

— Эта композиция, товарищ Хрущев, называется «Раздавленный взрывом», — с полной уверенностью в своей правоте сказал Генри.

— Что это значит? Я не понимаю! — петухом вскинулся вождь. Самоуверенность так называемого скульптора вдруг взбесила его. От визуальной симпатии не осталось и следа.

Генри усмехнулся. Осмелился усмехнуться прямо в лицо вождю.

— Для того чтобы полностью понять идею композиции, надо самому однажды испытать взрыв, — четко произнес он.

— Что ты хочешь сказать? — Хрущев приблизился вплотную и взял Генриха Известнова за пуговицу. — Ты хочешь сказать, что на себе испытал действие взрыва?

— Так точно, товарищ Хрущев, — весело подтвердил Генри. — Во время боев в Померании в составе Третьего Белорусского фронта я был сам раздавлен взрывом. Практически я был просто-напросто убит, но, к счастью, в армейском госпитале какие-то неизвестные мне хирурги собрали меня по кускам. Что касается всей моей экспозиции, то для глубокого понимания ее идей и средств выражения зритель, конечно, должен обладать определенной художественной подготовкой, товарищ Хрущев.

Вождь молчал, ему не хотелось признаваться в отсутствии художественной подготовки. Он был поражен самообладанием этого скульптора, некогда раздавленного взрывом. Попробовал бы он при Сталине показать хоть десятую долю такой наглости! Как себя дальше вести? Приказать Шешелину изолировать негодяя? Нет, после XX съезда это невозможно. Министр госбезопасности Шешелин, отодвинув пару-другую никчемных идиотов, крепко взял Известнова за локоть и громко шепнул:

— Как ты смеешь так говорить с главой правительства? Я тебя в урановую шахту отправлю!

Еле сдерживая свою ненависть, Генри ответил так, чтобы слышно было окружающим:

— А вы не мешайте нашей беседе с главой правительства! — Шешелин выпустил его локоть. Генри посмотрел на освобожденный локоть, как будто хотел проверить, не осталось ли на нем пятен. Далее произошло нечто странное: второй его локоть, и, собственно говоря, последний, был взят лапой вождя.

— Проводишь меня до выхода?

— С удовольствием, товарищ Хрущев.



— Это почему же такая официальщина?

— Не понял, товарищ Хрущев.

— Все меня Никитой Сергеевичем величают, по-партийному, а вот ты с каким-то ревизионистским уклоном. Тебя-то как по батьке звать?

Генри что-то промычал, но Килькичев тут же подлез с информацией:

— Товарища Известнова зовут Генрихом Карловичем.

Впервые в очах вождя мелькнуло нечто юмористическое.

— Вот скажи мне, Карпович, прости, Карлович, что тебя движет в твоем, так сказать, творчестве?

Они медленно двигались к выходу. Впереди пятками вперед шли советские фотографы: иностранная пресса отсутствовала. Сзади, стараясь не опережать, шествовала толпа в протокольных костюмах. Растерянные, если только не тронувшиеся, «пидарасы»-художники остались у своих работ, до которых, как им казалось, еще вчера никому не было никакого дела.

— В моем творчестве меня движет Революция, Никита Сергеевич.

Вождь хитровато прищурился, как бы стараясь подловить «Карповича» на крючок.

— Это какая же революция? Ведь их много было в истории.

— Наша общая, Никита Сергеевич, Великая Октябрьская социалистическая революция, — категорически заявил Известнов и дальше пошел рубить отдельными, будто отшлифованными фразами: — Дело в том, Никита Сергеевич, что в результате извращений периода культа личности у нас многие забыли, что эта революция родила великое авангардное искусство. Это искусство с его неистребимой тягой к эксперименту выдвинуло нас в Двадцатые годы на позицию мирового лидера. К сожалению, культ личности Сталина отбросил наших художников назад в XIX век. Теперь наше поколение советских художников сознательно или спонтанно тянется к тому, чтобы восстановить революционный пафос. Я много думал о том, что бы я сказал главе правительства, если бы он обратился ко мне с таким вопросом, с каким вы обратились ко мне. Невероятное произошло: я беседую с вами и вы теперь знаете, что движет меня в моем творчестве.

Хрущев остановился и почесал свой затылок, похожий на голенище титовского сапога. Потом вдруг хлопнул Известнова по плечу и хохотнул:

— Много в твоей башке чепухи, однако характером природа не обидела.

На этом они расстались.

Некоторые свидетели рассказывают еще об одном курьезе этого дня. Якобы на выходе процессия вождей едва не столкнулась с донельзя растерянной, словно у нее сумочку украли со всеми документами, женщиной. Это была Екатерина Алексеевна Фурцева, министр культуры СССР. Ее, оказывается, никто и не известил об историческом событии.

Вот так сквозь нещедрые рассказы и беглые реплики очевидцев выглядела зловещая встреча в Манеже. Никто не знал, чего еще ждать от «нашей партии». Кое-кто задавался вопросом: будут ли репрессии? Большинство все-таки склонялось к тому, что обойдется идеологическим зажимом, ну, может быть, обысками, конфискацией картин, широченной, на всю страну, кампанией «писем трудящихся», всенародным позором, карикатурами и прочим свинством. Все это, конечно, разыгралось, но как-то вяловато, не на полных оборотах. Казалось, что власти предержащие ждут чего-то еще.

В литературных кругах либерального крыла гуляли веселенькие разговоры: скоро, мол, братцы, и наша очередь придет на промывку мозгов. Как раз в этот период Ваксон не нашел ничего лучшего, как вылезти со своей повестухой «Цитрусы из Яффы». Номер «Юности» с «Цитрусами» уже был готов к выпуску, когда Килькичев затребовал верстку повести. Выпуск был остановлен. Прошло несколько дней, и Ваксон вместе с главным редактором Луговым были вызваны к идеологическому дуче. В утро встречи Ваксон после большого загула мирно дрых на своем модном спальном приборе под названием «кресло-кровать». Проснулся он ровно в десять часов, то есть как раз в то время, когда должна была начаться аудиенция на Старой площади. Вскочил, натянул джинсы, купленные прошлым летом на варшавской толкучке. Помчался. Над январской Москвой гуляла недобрая низкая туча. Хлестал ледяной дождь. Люди скользили. Таксист матерился.

Позже Ваксон рассказывал Роберту и показывал в лицаx, как было дело. Он входит в приемную Килькичева как ни в чем не бывало. Там мечется в отчаянии советский классик Луговой. «Вы с ума сошли, старик: на сорок минут опоздать к секретарю ЦК!» «Боже! — выкликает вошедший совсем неуместный в данном учреждении адрес. — Да у меня часы барахлят!» Помощник бежит через приемную в кабинет. Оттуда выкатывается собственной персоной геноссе Килькичев: «Ага, Ваксон появился! Ну, давайте, заходите все, то есть оба! Да перестань, Луговой, нервничать, мы ведь тоже с тобой были молоды, знаем, как часы барахлят. А вам, Ваксон, я бы все-таки порекомендовал не злоупотреблять напитками. Ладно, не притворяйтесь паинькой, у нас тут информация идет широким потоком». Пока рассаживались и получали по стакану «нашего марксистского чайку», дуче успел прокрутиться на своей табуретке и перебросить через стол верстку «Цитрусов», щедро разукрашенную его красным карандашом. Представляешь, Роба, до чего мы дошли: секретарь ЦК КПСС лично редактирует молодежную повесть начинающего автора! Поистине, нет предела заботе партии о литературе!

«…А особенно, товарищи инженеры человеческих душ, обратите внимание на мои пометки там, где фигурируют неуместные шуточки в адрес Сталина Иосифа Виссарионовича. Ну, вот вам пример: «Я открываю коробку папирос «Герцеговина Флор» и курю, как какой-нибудь Сталин» — ну, что это такое? Нельзя, нельзя, товарищи, смешивать трагедию с фарсом!»

При каждом замечании такого рода Килькичев суровым взглядом своих глазенышей впивался в члена своей номенклатуры Бориса Лугового, а потом, подмаслив этот взгляд, поворачивался к Ваксону, у которого часы барахлят так, что позволяют ему опаздывать к секретарю ЦК на сорок минут.

Встреча продолжалась не меньше часа, после чего Луговой и Ваксон, забрав верстку с пометками, отправились в журнал. Там, в кабинете главного редактора, разгорелся довольно противный спор. Ваксон отказывался править, а Луговой орал на него в духе окопов Великой Отечественной: «Вы все тут повадились прятаться за мою жопу! Хотите, чтобы меня отпиздили, а вас приласкали?» В конце концов автор оттолкнул верстку и отправился в ресторан ЦДЛ, где и напился с Робертом Эром. Ему было жалко себя, а еще жальчее «Цитрусы из Яффы», великолепнейшую повесть, написанную после путешествия на Сахалин и «зарубленную» самим Килькичем. Наконец приехала Нинка Стожарова и стала его утешать в своей манере: «А пошли ты их всех на йух! Пусть загребутся до упора!» Через неделю произошло чудо — Луговой подписал повесть в набор. Только в марте Ваксону стало ясно, чем объяснялось это неожиданно либеральное решение. Название, впрочем, пришлось изменить, чтобы не было упреков в излишнем сионизме.

Приблизительно за месяц до мартовского завершения зимней кампании стали разных неблагонадежных собирать для встречи на Старой площади. В малом конференц-зале собрание вел сам товарищ Килькичев, а рядом с ним за столом президиума сидел неожиданный гость, главный редактор «Известий» Алексей Аджубей, он же по совместительству зять Хрущева. Этот среднего возраста молодой человек пользовался в Москве репутацией умеренного либерала. О нем, в частности, было известно, что незадолго до исторической встречи в Манеже он открывал выставку молодых «формалистов» в кафе «Молодежное», что на улице Горького. Трудно было понять, что подразумевалось в таком соседстве моложавого журналиста и застарелого проводника линии партии, но что-то подразумевалось: в этом учреждении всегда что-то так или иначе подразумевалось.

В зале находилось несколько художников, подвергшихся в Манеже суровой, но отеческой критике нашего Никиты Сергеевича. Все они были облачены в затертые курточки, обвисшие свитеры и лоснящиеся джинсы. Сосед Роберта, типичный партработник, спросил его, не знает ли он, почему все эти псевдогении так вызывающе одеты. Роберт пожал плечами и сказал, что у них просто больше ничего нет. Что вы имеете в виду, поразился партиец. Ну, у них просто нет другой одежды, а уж костюмов с галстуками и подавно. Просто бедный народ, вот в чем дело. Да перестаньте, возмутился сосед, скажете тоже, нет костюмов, никогда в это не поверю.

Сначала выступали художники в костюмах, члены и даже секретари МОСХа, хотя и не стопроцентные реалисты, ну, что-то вроде Пименова с его импрессионистическим душком или Дейнеки с душком бубновалетовцев. Они благодарили вождя за внимание к советскому художеству и заверяли всех присутствующих, что его замечания будут самым серьезным образом продуманы, что без всякого сомнения приведет к дальнейшему росту. Потом на трибуну пригласили главного закоперщика формализма и абстракционизма Белютина. Тот тоже был в костюме, как и положено преподавателю, однако костюмчик его оставлял желать много лучшего как в смысле качества ткани, так и в смысле покроя. Закоперщик абстракционизма, или, как выражался Никита, «абстрактизма», обруганный уже всеми газетами и, кажется, уволенный с преподавательской должности, был бледен и без всяких преувеличений слегка дрожал. Заикаясь и вытирая лоб платком, он стал признавать свои ошибки и благодарить за критику. Килькичев пару раз удовлетворенно кивнул. Аджубей отвлеченно смотрел в окно, в котором как раз в это время разыгрывалась беспредметная метеоживопись. И вдруг все каким-то странным образом повернулось.

— И все-таки, товарищи, я хотел бы сказать несколько слов в защиту программы моего класса, — сказал Белютин. — Дело в том, что у меня вовсе не было намерений превратить этих юношей в формалистов и абстракционистов. Да, я говорил с ними о разных школах современного западного искусства, но это было направлено только лишь на расширение их кругозора…

— Вы врете, Белютин! — вдруг прогремело в зале. Роберт вздрогнул. Он не сразу сообразил, что гремит его сосед, аккуратно одетый партиец. Встав со своего места, тот тыкал пальцем в оратора.

— Вы — наш враг! Вы — настоящий провокатор! Я берусь доказать, что вы возглавляли заговор! Вы хотели подорвать наше единство!

У Килькичева окаменела физиономия. Окаменело и правое ухо, в которое ему что-то быстро говорил Аджубей. Белютин, опустив голову, молча собирал лежащие перед ним на трибуне бумажки. Собрав бумажки, стоял. Обвинитель тоже стоял и трясся, и что-то еще говорил, но не так громко. «Кто это?» — спросил один художник у другого. «Это Лебёдкин», — сказал тот, другой. «Капитан Лебядкин, что ли?» — спросил третий. Часть зала, включая Роберта, Ваксона и Кукуша, довольно громко захихикала, и в этом хихиканье прорезалось: «Помощник Хрущева».

— Вы кончили, товарищ Бюлютин? — спросил в микрофон Килькичев. Небольшое коверканье фамилий тоже входило в манеру его руководства.

— Да, — ответил Белютин и пошел на свое место. Лебедкин, все еще трясясь от своих немалых эмоций, вылетел из зала. Видимо, он был возмущен не только Белютиным, но и кем-то еще из числа президиума собрания.

Теперь решено было проверить настроение писательской среды. Сначала слово было дано первому секретарю Московского отделения СП СССР поэту Петру Щипкову, давно застолбившему нишу ведущего лирика страны. Всем молодоженам были известны его строки:

Любовью дорожить умейте,

С годами дорожить вдвойне:

Любовь — не вздохи на скамейке

И не прогулки при луне.

Все будет, слякоть и пороша:

Ведь вместе надо жизнь прожить!

Любовь с хорошей песней схожа,

А песню нелегко сложить.

Став первым секретарем МО СП, лирик завоевали репутацию либерала. Он покровительствовал молодым писателям и не забыл об этом, выступая перед Килькичевым и Аджубеем. Слегка позевывая и кивая, товарищи выслушали его доклад о значительном омоложении МО, о творческих мероприятиях, выступлениях перед трудящимися и о командировках на стройки коммунизма, после чего лирик-либерал был отпущен без единого вопроса.

Следующее выступление всех поразило. Слово было дано не кому-нибудь, а самому Кукушу, которого еще совсем недавно честила во все тяжкие комсомольская пресса по всему Союзу, а ленинградская «Смена» откликнулась на его сенсационное выступление в Доме искусств на Невском первостатейным зубодробительным фельетоном под заголовком «Хулиган с гитарой». На трибуну поднялся симпатичный и немного печальный человек лет под сорок с маленькими усиками и порядочной залысинкой. Кашлянув, он произнес первую фразу: «Когда вскоре после войны, будучи еще совсем молодым членом партии, я приехал из Калуги в Москву…» Можно сказать, что все присутствующие, включая и близких друзей Кукуша, были поражены: никто не подозревал, что гитарист и автор «Последнего троллейбуса» и «Товарища Надежды по фамилии Чернова» состоит в партии. Все стали переговариваться, а некоторые заметили, что товарищи Аджубей и Килькичев смотрят друг на друга довольно вылупленными глазами. В этой почти гоголевской сцене окончание кукушевской фразы было потеряно; никто так и не уловил, что же произошло, когда товарищ Кукуш Октава приехал из Калуги в Москву еще молодым членом партии.

Между тем он продолжал вполне спокойным голосом. Он был счастлив тогда присоединиться к поэтам своего фронтового поколения, таким выдающимся талантам, как Самойлов, Левитанский, Наровчатов, Гудзенко, Поженян, Луконин, Слуцкий, и одновременно протянуть руку поэтам «новой волны» — Роберту Эру, Антону Андреотису, Яну Тушинскому, Нэлле Аххо, Николаю Глазастому, Балладе Матвейко, Юнге Гориц… Мы все стали свидетелями удивительного явления литературы, когда вместо возможной конфронтации и конфликта возникло глубокое товарищество и преемственность.

По залу прошел порыв восхищения Кукушем и его умением найти нужные слова. Послышались уверенные аплодисменты. К этим аплодисментам присоединился и Аджубей. Даже и Килькичев несколько раз хлопотнул пухленькими. Кто-то поинтересовался, почему тут нет Яна Тушинского. Кто-то другой авторитетно пояснил, что поэт гастролирует по Франции и Германии. Слово затем было предоставлено Роберту. Тот в своей спокойной манеpe стал говорить о том, что в стране растет увлечение поэзией. Особенно среди молодежи. Ну, разумеется, среди студенчества, но не только. Иногда поражаешься, как глубоко проникает поэзия даже в среду, которая еще совсем недавно была к ней равнодушна. Он был однажды на дрейфующей льдине. Там всю ночь во времянке под свист норд-оста гидрологи, метеорологи, радисты, авиамеханики читали стихи, то по книжечкам, то из журналов, а то и наизусть. Вырастает новое одухотворенное поколение. «Поэтическая лихорадка» сопрягается с ростом интеллекта. Недавно Слуцкий написал: «Что-то лирики в загоне, что-то физики в почете». Это не совсем верно. Физики проверяют друг друга по знанию стихов. Города науки стали, можно сказать, городами поэзии. Эренбург как-то сказал, что у нас самая читающая публика в мире. К этому можно добавить, что наша публика сейчас настраивается по ритму стихов.

Снова прозвучали аплодисменты. Либералы обмечались понимающими взглядами. На трибуну пригласили Ваксона. Тот сказал, что он недавно побывал в Японии с делегацией Союза писателей. По залу прошел удивленный ропот: «Вот это да, наш-то скандальный-то, автор «Орла и решки»-то, он, оказывается, уже в отдаленной, а главное, в капиталистической американизированной державе представляет советскую литературу!» Килькичев с иронической улыбкой чертил на листке абракадабру, всем своим видом показывая, что он знал это давно; а он и действительно знал это. Что касается первого зятя страны, тот был поражен ваксоновской речью, может быть, еще больше, чем кукушевским членством в авангарде трудящихся. Он ухмылялся и разводил руками: дескать, давно ли я отправлял этого Ваксона на Сахалин от «Известий», чтобы прикрыть от критических избиений, и вот он — в Японии!

Все это время, пока народ удивлялся, Ваксон что-то мямлил о большом интересе, который проявляет японский читатель к молодой послесталинской литературе. Удалось также завязать дружеские связи с японскими авторами нашего поколения, в частности с прозаиками Кэндзабуро Оэ и Хироши Кайко. (Ни слова о виски! Ни слова о джине!) Эти популярные прогрессивные авторы намерены в близкое время совершить ответный визит в Москву. Контакты такого рода помогут развеять дезинформацию реакционных кругов. (Ни слова о водке!)

Ваксон тоже получил некоторые аплодисменты, однако заработаны они были явно не выступлением, а просто тем, что в Японию исхитрился съездить и купил там твидовый пиджак, в котором и стоял.

По прошествии получаса идеологический форум закрылся. Творческая публика пошла к выходу. В либеральном крыле шли негромкие разговоры.

Что все это значит? Можно ли это понять как подведение итогов исторической встречи в Манеже? А нельзя ли это понять как своего рода рекогносцировку или даже некоторую репетицию перед новым, теперь уже литературным «Манежем»? Во всяком случае, сегодняшнему кардиналу доверять нельзя. Кто спорит, как можно доверять таким персонажам?! Я не исключаю, что сейчас плетется паутина для главного события сезона. Как ты считаешь, Роберт? Наш герой молча пожал плечами. Он вообще не любил высказываться вслух на трезвую голову. Вообще-то, если признаться по чести, секретарь ЦК КПСС Килькичев — это не очень-то вдохновляющая личность. Да, к категории «хороших ребят» его не отнесешь. Впрочем, он олицетворяет волю партии, не так ли? Может быть, все они, такие «олицетворители», чураются простых человеских чувств? А, черт с ними, надо поскорее о них забыть и вернуться к стихам и к своим любимым людишкам — к Анке, Полинке, Ритке и к тестю Султану Борисовичу.

Вот как раз именно тот самый высокопоставленный «выразитель идей» и звонил Роберту Эру перед открытием двухдневной мартовской встречи руководителей партии и правительства с представителями советской художественной интеллигенции. Тенорок его прозвучал в трубке совсем по-свойски:

— Привет, Роберт! Как ваше дорогое нам всем самочувствие?

— Да вот гриппую, Федор Филиппович…

— Наоборот, наоборот, — по-весельчаковски возразил почти всесильный.

— Что наоборот? — удивился Роберт.

— Меня зовут Филипп Федорович, — посуше сказал Филипп Федорович.

— Я знаю, Филипп Федорович, а что же наоборот? — сквозь гриппозный туман промычал Роберт. Килькичев перешел на полностью официальный тон:

— Итак, мы рассчитываем на ваше присутствие, товарищ Эр. И на ваше участие в совещании. Иными словами, на ваше выступление.

— Да-да, конечно, — пробормотал Роберт. — Хотя, конечно… мм… тут есть… вообще-то… некоторая загвоздка…

— Что еще за загвоздка? Какие у вас сомнения?

— Ну, у нас тут разгорелась полемика с Грибочуевым. Не знаю, вы в курсе дела, Федор Филиппович?

— Конечно, мы в курсе дела. У нас тут информация поступает широким потоком, товарищ Эр. И мы тут ничего не переворачиваем вверх тормашками.

— Вот я просто хотел уточнить… Если эта полемика будет, ну, частично отражена в выступлении… это ничего?

— Говорите о чем угодно, обо всем, что у вас на сердце лежит. Любая полемика в творческой среде интересует нашу партию.

На этом разговор закончился.

Пока Роберт, отвалившись на кресле и отвернувшись лицом к подвальному окошку, в котором иной раз по снежным лужам проходили чьи-либо сапоги, говорил с ЦК КПСС, Анна выносила из смежной комнаты кучи белья, одеял, одежды и увязывала все это добро в свертки и узлы. Теща Ритка с неизменной папиросой во рту освобождала полки от книг и керамических ценностей и укладывала эти предметы в чемоданы. Пятилетняя Полинка тем временем, весело вереща, занималась своим собственным багажом, двумя старинными баулами, куда она складывала игрушки и книжки. Едва Роберт положил телефонную трубку, как тут же получил не вполне шутливый подзатыльник.

— Ах ты, Робот Стиха, ты все-таки все забыл! — с некоторым даже раздражением воскликнула благоверная.

Он мощно чихнул и сразу после этого зашелся сухим кашельком.

— Хотел бы я… все это забыть… да не забывается…

— О чем ты бормочешь, Робка? Неужели забыл, что мы сегодня на новую квартиру переезжаем?

— Ё! — воскликнул он. — Ну хорошо, пусть я это забыл, но ты, Анка, полностью забыла, что твой муж болен, у него пожар сердца! А также потоп верхних дыхательных путей. Тебе, я вижу, лишь бы переезжать на новые квартиры. Здоровье мужа для тебя просто апчхи!

— Ну ладно, ребята, — сказала мироносица Ритка. — давайте сядем, перекурим и продолжим переезд.

Когда Роберт и Анна поженились, он еще жил в общежитии Литинститута и писал об этом жилье хорошо известные стихи — «Ау, общежитье, общага! / Казнило ты нас и прощало…», а она с родителями обитала в их знаменитом литературном подвале, что размещался на нулевом уровне в одном из флигелей «Дома Ростовых». Теща и тесть Роберта всеми фибрами своих душ принадлежали советской литературе, разместившей верховный аппарат в барских покоях, а для Московского отделения оттягавшей по соседству торец графов Олсуфьевых. Тесть, Султан Борисович Фареев, долгие годы работал одним из замов АХО СП СССР и слыл там незаменимым сотрудником, ну а теща, всем известная в СП «Рита-с-папиросой», принадлежала к избранному кругу осведомленных дам и трудилась в Бюро пропаганды художественной литературы, которое (оно, Бюро) располагалось в соседнем большом флигеле, где когда-то барская челядь клубилась, не помышляя о революции.

В один из послевоенных годов Фареевым от щедрот была выделена в той же усадьбе квартира. В те годы страшных коммуналок обрести такое отдельное (!) жилье, даром что в подвале, было чудом из чудес. Там с ранних, балетных лет росла черноволосая, но светлоглазая Анка. Туда она и привела своего великолепного поэта-атлета по фамилии Эр. Почему твоя не очень длинная фамилия начинается с э оборотного, интересовалась она? В этом, знаешь ли, компетентные органы могут увидеть что-то иностранное, ты не находишь? Ты ошибаешься, моя дорогая, возражал ей жених. Компетентные органы прекрасно знают, что мой отец, полковник Эр, происходит от бомбардиров Севастопольской обороны, а э оборотное — это русейшая гласная буква из всего алфавита, потому что ни в одном другом языке такой нет. Анка продолжала его любовно поддевать. В нашем алфавите есть еще одна гласная буква, еще более русская, чем э оборотное. Это — ы. Я уверена, что и в армии нашей, кроме полковника Эра, есть полковник Ыр. Ау этого Ыра есть сын Кадыр Ыр, который, ну, скажем, сочиняет музыку и мечтает о светлоокой девушке сомнительного происхождения. После расхристанной общаги с ее вызывающим пердежом и затвердевшими от непромытости носками Роберт почувствовал себя в подвальной кубатуре то ли Оболенским, то ли Олсуфьевым. У них с Анкой была восьмиметровая комната и дверь на крючке, так что можно было, когда нужно, закрываться от всех. Можно было и открываться для всех, что и делалось чуть не каждый вечер для все нарастающего числа полубогемных друзей. Сидели вплотную, как в железнодорожном купе, «и шеями мотали, как будто старые стихи, закрыв глаза, читали». Так в песне у Кукуша поется о петухах, но, перевернув метафору, можно и куриных самцов сравнить с поэтами. Читали они не столько старые стихи, сколько новые, то есть свои. В русских поэтических глоссолалиях поздних Пятидесятых происходила своего рода революция, вызванная открытием новой рифмовки. Отражение этих великих событий можно найти у всех молодых поэтов основного состава. Возьмите, скажем, из Яна Тушинского:

О, нашей молодости споры!

О, эти взбалмошные сборы!

О, эти наши вечера!

О, наше комнатное пекло,

На чайных блюдцах горки пепла.

И сидра пузырьки, и пена,

И баклажанная икра!

Здесь разговоров нет окольных,

Здесь исполнитель арий сольных

И скульптор в кедах баскетбольных

Кричат, махая колбасой,

Высокомерно и судебно

Здесь разглагольствует студентка

С тяжелокованной косой.

Всякий обожатель тогдашней поэзии поймет, что погоду тут делают не детали сборища, а его новые рифмы: «пепла — пена», «судебно — студентка». А вот и из самой высокомерной студентки, Нэллы Аххо:

Жилось мне весело и шибко.

Ты шел в заснеженном плаще,

И вдруг зеленый ветер шипра

Вздувал косынку на плече.

Надо ли говорить о том, что Нэлла и Ян, одержимые, как и все прочие юнцы, таинственной страстью новых стихосложений, на пару лет зарифмовали свои нерифмующиеся имена.

В те времена поэтическая слава возникала по принципу тандемов. Завсегдатаи поэтических вечеров, как под крышей, так и под открытым небом, обычно говорили «Эр-Тушинский», как будто это был один двуглавый поэт. Они и впрямь были тогда неразлучны, и Роберт тоже был искателем новых рифм, основанных на фонетической близости:

Мы судьбою не заласканы,

Но когда придет гроза,

Мы возьмем судьбу за лацканы

И посмотрим ей в глаза.

Скажем: «Загремели выстрелы.

В дом родной вошла беда…

Надо драться? Надо выстоять?»

И судьба ответит: «Да».

Всякому видно, что формальный поиск в этих строфах выгодно приглушает привычную эровскую риторику.

Среди участников подвальных бдений был и еще один тандем, который назывался «Анкратов-Арабаров». Кто-то из этих двух был автором хорошо известной строфы:

Зима была такой молоденькой,

Такой веселой и бедовой!

Она казалась мне молочницей

С эмалированным бидоном.

Двое этих юношей были в буквальном смысле неразлучны. Вдвоем они посещали не только подвал, но и большой переделкинский дом своего кумира Бориса Леонидовича Пастернака. Тот их привечал, как и многих других молодых. Нарастание поэтического жара казалось ему явлением нового Ренессанса. Однажды, уже в разгаре всенародного беснования по поводу «Доктора Живаго», тандем прискакал к опальному классику и встал перед ним на колени: «Борис Леонидович, дорогой, в Литинституте затеяли позорную демонстрацию против вашего «отступничества». Мы любим вас всей душой, однако, если мы не придем, нас отчислят из института. Умоляем, разрешите нам пойти на эту чертову демонстрацию!» Он разрешил.

В подвал нередко залетал и тот, кто ни в какие тандемы не годился, тот, кто в гордом одиночестве описывал поэтические параболы, Антон Андреотис. Позже он напишет: «Нас мало, нас может быть четверо», а в те времена он был уникален, как язык у колокола.

Кока-кола!

Колокола!

Вот нелегкая занесла!

Ведь это именно ему, тощему как Мандельштам и храброму как Гумилев, выкрикивала в сигаретном дыму девушка Нэлла Аххо с ее тяжелокованной, а может быть, и скрученной из темной меди, косой:

Люблю смотреть, как прыгнув на балкон,

Выходит мальчик с резвостью жонглера.

Пo правилам московского жаргона

Люблю ему сказать «Привет, Антон!»

А он, пролетев через несколько десятилетий, вдруг повернется и ответит:

Я лишь фишка, афишный поэт,

В грязи грезил.

Но на Божьей коровке надет

Красный блейзер.

Так жили поэты, но каждый не встречал другого надменной улыбкой, такого не было, наоборот: каждый друг другу говорил: «Ты гений, старик!»

Теща Ритка хоть и подшучивала над «Роботом стиха», однако души в нем не чаяла. Тесть Султанчик хоть и поучал его доктринерским тоном как себя вести в перипетиях литературной жизни, иной раз посматривал на зятя не без подобострастия. Подумать только, без году неделя в Москве, а уже печатается в ведущих органах! Осторожный и до чрезвычайности тактичный Султан Борисович был вхож в кабинеты аппарата и издательств, знал, кому посылать заявления и как позаботиться, чтобы были доставлены. Именно он и посоветовал молодому поэту послать письмо ответсекретарю Курченко с просьбой о предоставлении отдельной квартиры семье из двух членов СП с ребенком, а также с перспективой дальнейшего семейного расширения. Он сам вместе с Риткой целый день работал над текстом, выверяя каждое придаточное предложение. Весьма обширный и круглый образ еще моложавого Юрия Онуфриевича Юрченко, бывшего секретаря ЦК ВЛКСМ, а впоследствии замзава отделом культуры ЦК КПСС, витал над ними будто в кинохронике. Стараясь учесть все нюансы аппаратной специфики, они, тесть и теща, старались донести до руководителя самую важную ноту: пишут свои.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.029 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>