Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мандельштам Осип Эмильевич (1891–1938), русский советский поэт, прозаик. Родился 3 (15) января 1891 в Варшаве в семье кожевенника и мастера перчаточного дела.



 

Мандельштам Осип Эмильевич (1891–1938), русский советский поэт, прозаик. Родился 3 (15) января 1891 в Варшаве в семье кожевенника и мастера перчаточного дела.

 

Вскоре после рождения сына семья переезжает в Петербург. Здесь сознание будущего поэта постепенно пронизывается глубоким и творчески плодотворным культурным диссонансом. Патриархальный быт еврейского клана, впоследствии облекшийся в образ отвергаемого, заклинаемого, но и родного «хаоса иудейского», противостанет в творчестве поэта раз и навсегда величию Петербурга с его имперской упорядоченностью и повелительной гармонией, которая не раз отзовется в мандельштамовской лирике темами вечного Рима и торжественности архитектурных шедевров. Позднее в поэзии Мандельштама оба этих фона запечатлелись в сочетании глубоких контрастирующих красок – черной и желтой, красок талиса (иудейского молитвенного покрывала) и императорского штандарта: Словно в воздухе струится / Желчь двухглавого орла (Дворцовая площадь, 1915); Се черно-желтый свет, се радость Иудеи!(Среди священников левитом молодым.., 1917).

 

Лейтмотив мандельштамовских воспоминаний о детстве – «косноязычие», «безъязычие» семьи, «фантастический» язык отца, самоучкой освоившего русский и немецкий. В наследие поэту достается не речь, а неутолимый порыв к речи, рвущийся через преграду безъязыковости. Путь Мандельштама к лаврам известного поэта 20 в. пройдет через мучительные попытки преодолеть это косноязычие.

 

С ранних юношеских лет сознание Мандельштама – это сознание разночинца, не укорененного в вековой почве национальной культуры и патриархального быта: «Никогда я не мог понять Толстых и Аксаковых, Багровых-внуков, влюбленных в семейственые архивы с эпическими домашними воспоминаньями... Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, – и биография готова». Но из этой неукорененности в национальном быте вырастет причастность всемирному бытию, акмеистическая «тоска по мировой культуре», способность воспринимать Гомера, Данте и Пушкина как современников.

 

В 1900–1907 Мандельштам обучается в Тенишевском коммерческом училище. Здесь царила особая интеллигентско-аскетическая атмосфера, культивировались идеалы политической свободы и гражданского долга. В годы первой русской революции 1905–1907 Мандельштам не мог не заразиться политическим радикализмом. Революционные события и катастрофа русско-японской войны вдохновили первые ученические стихотворные опыты поэта.



В 1907–1908 Мандельштам слушает лекции на словесном факультете Парижского университета, в 1909–1910 занимается романской филологией в Гейдельбергском университете (Германия), путешествует по Швейцарии и Италии. Именно тогда в сумму архитектурных впечатлений Мандельштама входит европейская готика – сквозной символ образной системы его будущей поэзии.

 

В Париже в эти годы происходит внутренний перелом: Мандельштам оставляет политику ради поэзии, обращается к интенсивному литературному труду. Увлекается лирикой В.Брюсова, вождя русского символизма, и французских поэтов – за смелость «чистого отрицания», за «музыку жизни», вызванную отсутствием привязанностей к конкретному жизненному содержанию. В Париже Мандельштам знакомится с Н.Гумилевым, ставшим его ближайшим другом и сподвижником. Именно Гумилев «посвятил» Мандельштама в «сан» поэта. Этому знакомству суждено было укорениться в 1911 уже в Петербурге, когда Мандельштам на вечере в «башне» Вяч. Иванова впервые встречает супругу Гумилева Анну Ахматову. Всех троих объединит не только глубокая дружба, но и сходство поэтических устремлений.

 

Около 1910 в наиболее чутких литературных кругах становится очевиден кризис символизма как литературного направления, претендующего на роль тотального языка нового искусства и новой культуры. Желанием художественного высвобождения из-под власти слишком навязчивого и дидактичного символизма было продиктовано намерение Гумилева, Ахматовой Мандельштама и некоторых других авторов образовать новое поэтическое направление. Так в начале 1913 на авансцену литературной борьбы выступает акмеизм.

 

В 1910-е Мандельштам со всем жаром молодости разделил акмеистические чаяния противопоставить бесконечным символистским порывам «в небо», в неразборчивую мистику, золотое равновесие земного и небесного. В его творчестве плод околоакмеистической журнальной полемики 1913 – статья «Утро акмеизма», которая по неизвестным причинам была отвергнута в качестве акмеистического манифеста и опубликована лишь в 1919. Однако именно в этой статье сущность акмеистического взгляда на мир и искусство, принципы поэтики акмеизма сформулированы с предельной ясностью и глубиной.

 

 

Высшее чудо акмеизм прозрел в слове, в самом поэтическом действе. Слово у Мандельштама-акмеиста не призывало к бегству из «голубой тюрьмы» реального мира в мир «еще более реальный», «высший», «небесный» (как у романтиков и их наследников – символистов). Мир был единым, Богом данным дворцом. Земное и небесное здесь не противостояли друг другу. Они сливались воедино благодаря чуду слова – божественного дара именования простых земных вещей. Объединив земное и небесное, поэтическое слово как бы обретало плоть и превращалось в такой же факт действительности, как и окружающие вещи – только более долговечный.

 

Исходной предпосылкой эстетики Мандельштама-акмеиста служила память о поэтических текстах прошедших эпох и их узнавание – или переосмысленное повторение – в цитатах, зачастую преображенных и зашифрованных. Сам Мандельштам определял в статье «Слово и культура» классику не как то, что уже было, а как то, что должно быть:

 

И не одно сокровище, быть может,

Минуя внуков, к правнукам уйдет,

И снова скальд чужую песню сложит

И как свою ее произнесет (Я не слыхал рассказов Оссиана.., 1914).

 

Мандельштам стремился свое поэтическое существование сличить с неизгладимым следом, оставленным его великими предшественниками. Тем самым снималось противоречие между прошлым, настоящим и будущим. Поэзия Мандельштама могла облекаться в ясные классические формы, отсылающей к искусству былых эпох. Но одновременно в ней всегда таилась взрывная сила сверхсовременных, авангардных художественных приемов, которые наделяли устойчивые традиционные образы новыми и неожиданными значениями. Угадать эти значения и предстояло «идеальному читателю» будущего. В центре образного языка Мандельштама – спрятанные в подтекст сложные аналогии между порой далекими друг от друга явлениями. И разглядеть эти аналогии под силу только очень подготовленному читателю, который живет в том же культурном пространстве, что и сам Мандельштам.

 

Например, когда Мандельштам в «Летних стансах» (1913) назвал судьбу цыганкой, то объяснить этот образ можно двояко: судьба столь же непостоянна, как цыганка, и – цыганки предсказывают судьбу. Однако мандельштамовская поэтика требует еще и третьей мотивировки образа – за пределами стихотворения. И здесь следует обратиться к поэме Пушкина «Цыганы», завершающейся словами: И от судеб защиты нет. Подобный намек посредством скрытой цитаты и наложение разных мотивировок образа – характерный образец мандельштамовской поэтики, которую исследователи называют «семантической» (то есть разрабатываюшей смысловые нюансы, сдвиги значения, обусловленные контекстом и подтекстом).

 

 

Основные черты этого метода в полной мере проявились уже в первом опубликованном сборнике поэта – Камень (1913). Вошедшие в сборник ранние стихи являют собой уникальное для всей мировой поэзии сочетание незрелой психологии юноши, чуть ли не подростка, с совершенной зрелостью интеллектуального наблюдения и поэтического описания именно этой психологии:

 

Из омута злого и вязкого

Я вырос тростинкой шурша, –

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша...

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

 

В ранних стихах поэта (первая часть «Камня») критики чаще всего отмечали символистские влияния. Здесь, действительно, как и у символистов, и у романтиков, присутствует некое «двоемирие», противостояние земной преходящей реальности высшему вечному миру. Но Мандельштам это двоемирие ощущает по-особому, сугубо индивидуально. Он драматически напряженно переживает уникальность своего хрупкого «я», своего слабого, но неповторимого «теплого дыхания» на фоне космически безучастной вечности. В итоге рождается удивление (едва ли не центральная эмоция всей лирики Мандельштама), психологически достоверное и лишенное всякой литературности, вторичности:

 

Неужели я настоящий,

И, действительно, смерть придет?

 

Вторая половина «Камня», как заметил в рецензии на книгу Гумилев, образцово «акмеистическая». Здесь царствует «классическая» форма стиха, зачастую приподнятая интонация оды, равновесная экономия стиля и образа. При этом Мандельштам преображает мистические символы в сложные аналогии, а тайны – в интеллектуальные загадки. Ключ к такому методу лежит уже в названии книги. Именование «камень» может быть воспринято как анаграмма (игра на созвучии через перестановку букв) слова АКМЭ, давшее название новому литературному движению (это греческое слово, обозначающее высшую точку развития, расцвет, но также и острие камня, по происхождению родственно индоевропейскому слово akmen – «камень»). Но название сборника отсылает и к знаменитому стихотворению Тютчева 1833 Probleme, повествующему о камне, который с горы скатившись, лег в долине, сорвавшись сам собой или низвергнут мыслящей рукой. В статье «Утро акмеизма» Мандельштам окончательно прояснит смысл этой ассоциации: «Но камень Тютчева... есть слово. Голос материи в этом неожиданном паденье звучит как членораздельная речь. На этот вызов можно ответить только архитектурой. Акмеисты с благоговением поднимают таинственный тютчевский камень и кладут его в основу своего здания».

 

Еще в 1911 Мандельштам совершил акт «перехода в европейскую культуру» – принял христианство. Стихи «Камня» запечатлели захваченность католической темой, образом вечного Рима апостола Петра. В римо-католичестве Мандельштама пленил пафос единой всемирной организующей идеи. Она отразила в духовной сфере симфонию готической архитектуры.

 

С началом Первой мировой войны в поэзии Мандельштама все громче звучат эсхатологические ноты – ощущение неминуемости катастрофы, некоего временного конца. Эти ноты сопряжены, прежде всего, с темой России и наделяют образ Родины, зажатой в тисках неумолимой истории, даром особой свободы, доступной лишь тем, кто вкусил Смерти и взвалил на себя жертвенный Крест:

 

Нам ли, брошенным в пространство,

Обреченным умереть,

О прекрасном постоянстве

И о верности жалеть. (О свободе небывалой...(1915).

 

Стремление приобщиться к трагическому национальному опыту в практической жизни заставляет Мандельштама в декабре 1914 отправится в прифронтовую Варшаву, где он хочет вступить в войска санитаром. Из этого ничего не вышло. Поэт возвращается в столицу и создает целый ряд стихотворений, которые можно назвать реквиемом по обреченному имперскому Петербургу.

 

Именно в качестве имперской столицы Петербург подобен для Мандельштама святому, богоотступническому и гибнущему Иерусалиму. Государственность, слишком густо, безусловно и самодовольно осознающая свою святость, обречена погибнуть. Уходящий державный мир вызывает у поэта сложное переплетение чувств: это и почти физический ужас, и торжественность (Прославим власти сумеречное бремя, // Ее невыносимый гнет), и, наконец, даже жалость.

 

Стихи поры войны и революции составляют у Мандельштама сборник Tristia («книгу скорбей»). Цементирует книгу тема времени, грандиозного потока истории, устремленной к гибели. Эта тема станет сквозной во всем творчестве поэта вплоть до последних дней. Внутреннее единство Tristia обеспечено новым качеством лирического героя, для которого уже не существует ничего личного, что не причастно общему временному потоку, чей голос может быть слышен лишь как отзвук гула эпохи.

 

Совершающееся в большой истории осознается как крушение и созидание «храма» собственной личности: В ком сердце есть – тот должен слышать, время, / Как твой корабль ко дну идет. (Сумерки свободы (1918

 

По законам духовного парадокса тяжкая, кровавая и голодная пора начала 1920-х не только ознаменуется подъемом поэтической активности Мандельштама, но и привнесет странное, вроде бы иррациональное ощущение просветления и очищения (В Петербурге мы сойдемся снова... (1920)). Мандельштам говорит о хрупком веселье национальной культуры посреди гибельной стужи русской жизни и обращается к пронзительнейшему образу: И живая ласточка упала / На горячие снега..

 

В поэзии и биографии Мандельштама 1920–1930-х отчаяние искупается мужественной готовностью к высокой жертве, причем в тонах отчетливо христианских. А в начале 1920-х Мандельштам пишет свое отречение от соблазна эмиграции и противопоставляет посулам политических свобод свободу иного – духовного порядка, свободу самопреодоления, которая может быть куплена лишь ценой верности русской Голгофе: Зане свободен раб, преодолевший страх, / И сохранилось свыше меры / В прохладных житницах в глубоких закромах / Зерно глубокой полной веры.

 

Книга Tristia запечатлела существенное изменение стиля поэта: Мандельштам отходит от прежней акмеистической ясности Он разрабатывает концепцию «блаженного бессмысленного слова», которое теряет свою предметную значимость, «вещность». Но закон равновесия царит и в теории слова: слово обретает свободу от предметного смысла, однако не забывает о нем. «Бессмысленное блаженное слово» подходит к границе «зауми», с которой экспериментировали футуристы, но не переходит ее. Такая техника постепенного отхода от опознаваемых деталей создает возможность для внезапного прорыва «узнавания» и удивления – как только читателю-собеседнику удастся пробраться сквозь поверхностные смысловые темноты. И тогда читатель одаряется ликованием «слепого», который узнает милое лицо, едва прикоснувшись к нему», и у которого «слезы... радости узнавания брызнут из глаз после долгой разлуки».

 

Так построены лучшие произведения поэта начала десятилетия (Сестры – тяжесть и нежность..., Ласточка, Чуть мерцает призрачная сцена..., Возьми на радость из моих ладоней..., За то, что я руки твои не сумел удержать... (все – 1920)).

 

За то, что я руки твои не сумел удержать,

За то, что я предал соленые нежные губы,

Я должен рассвета в дремучем Акрополе ждать.

Как я ненавижу пахучие, древние срубы!

 

Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,

Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко,

Никак не уляжется крови сухая возня,

И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.

 

Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?

Зачем преждевременно я от тебя оторвался?

Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,

Еще в древесину горячий топор не врезался.

 

Прозрачной слезой на стенах проступила смола,

И чувствует город свои деревянные ребра,

Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,

И трижды приснился мужам соблазнительный образ.

 

Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?

Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.

И падают стрелы сухим деревянным дождем,

И стрелы другие растут на земле, как орешник.

 

Последней звезды безболезненно гаснет укол,

И серою ласточкой утро в окно постучится,

И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,

На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится.

 

В начале 1920-х Мандельштам скитается по южным областям России: посещает Киев, где встречает свою будущую супругу Н.Я.Хазину), короткое время живет в Коктебеле уМ.Волошина, переезжает в Феодосию, где его арестовывает врангелевская контрразведка по подозрению в шпионаже, после освобождения оказывается в Батуми. Здесь Мандельштама вновь арестовывают – на сей раз береговая охрана меньшевиков (из тюрьмы его вызволят грузинские поэты Н.Мицишвили и Т.Табидзе). Наконец, изможденный до крайности Мандельштам возвращается в Петроград, какое-то время живет в знаменитом Доме искусств, где обрели приют едва ли не все оставшиеся в городе известные писатели, вновь едет на юг, затем обосновывается в Москве.

 

Но к середине 1920-х от былого равновесия тревог и надежд в осмыслении происходящего не остается и следа. Как следствие, меняется и поэтика Мандельштама: в ней теперь темноты все больше перевешивают ясность. Очень лично переживается расстрел Гумилева в 1921. Не оправдываются недавние упования на «отделение церкви-культуры от государства». Мандельштам, как и Ахматова, оказался в двусмысленном положении. Для советских властей он явно был чужим, реликтом буржуазного прошлого, но, в отличие от поколения символистов, лишенным даже снисхождения за «солидность» былых заслуг, а потому оказывался не у дел.

 

Мандельштам все больше страшится потерять чувство внутренней правоты. Все чаще в поэзии Мандельштама возникает образ «человеческих губ, которым больше нечего сказать». Параллельно в тематику мандельштамовских стихов вползает зловещая тень безжалостного «века-Зверя». За ним проглядывают зашифрованные черты гоголевского Вия с его смертоносным. Так переосмысляется язык библейского Апокалипсиса, который «зверем» именует грядущего антихриста. Судьба поэтического слова в поединке с самым кровожадным хищником, голодным временем, пожирающим все человеческие творения, отражается в Грифельной оде (1923, 1937). Здесь более чем примечательна густая темнота образов, лишенная малейшей прозрачности.

 

В 1925 происходит короткий творческий всплеск, связанный с увлечением Мандельштама Ольгой Ваксель. Затем поэт замолкает на пять лет (пишет повести и эссе).

. На рубеже 1920–1930-х покровитель Мандельштама Н.Бухарин устраивает его корректором в газету «Московский комсомолец». Однако нежелание Мандельштама принимать «правила игры» и крайняя эмоциональная порывистость резко осложняют отношения с «коллегами по цеху». Поэт оказывается в центре публичного скандала, связанного с обвинениями в переводческом плагиате.

Дабы уберечь Мандельштама от последствий скандала, Н.Бухарин организует для него поездку в 1930 в Армению, оставившую глубокий след в том числе в художественном творчестве поэта: после долгого молчания в чаду «советской ночи» к нему вновь приходят стихи. Теперь он окончательно принимает судьбу, возобновляет внутреннее согласие на жертву: А мог бы жизнь просвистать скворцом, / Заесть ореховым пирогом, / Да, видно, нельзя никак.

 

С начала 1930-х поэзия Мандельштама накапливает энергию вызова и «высокого» гражданского негодования: Человеческий жалкий обугленный рот/ Негодует и «нет» говорит. Так рождается шедевр гражданской лирики – За гремучую доблесть грядущих веков.... (1931, 1935).

 

За гремучую доблесть грядущих веков,

За высокое племя людей

Я лишился и чаши на пире отцов,

И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей,

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей.

 

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых кровей в колесе,

Чтоб сияли всю ночь голубые песцы

Мне в своей первобытной красе,

 

Уведи меня в ночь, где течет Енисей

И сосна до звезды достает,

Потому что не волк я по крови своей

И меня только равный убьет.

 

Между тем поэт все более ощущает себя затравленным зверем, а в ноябре 1933 пишет стихи против Сталина: «Мы живем, под собою не чуя страны...» (хотя у него было много хвалебных стихов, посвященных Сталину).

 

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы как черви жирны,
А слова как пудовые гири верны —

Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей —

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.

Как подкову, кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз

Что ни казнь у него, то малина
И широкая грудь осетина.

 

 

Стихи быстро получили известность, разошлись в списках по рукам. 13 мая 1934 следует арест. Однако приговор оказался мягким – высылка в Чердынь и скорое разрешение переехать в Воронеж.

 

Здесь Мандельштам переживает последний, очень яркий расцвет поэтического гения (ТриВоронежские тетради (1935–1937)). Венец «воронежской лирики» – Стихи о неизвестном солдате (1937). Здесь он исполняется глубокой волей «быть как все», «по выбору совести личной» жить и гибнуть с «гурьбой» и «гуртом» миллионов «убитых задешево», раствориться в бесконечном космическом пространстве вселенной и наполняющей его человеческой массе – и тем самым победить злое время. Поздняя мандельштамовская поэтика делается при этом еще более «закрытой», «темной», многослойной, усложненной различными подтекстными уровнями.

 

Мандельштам ощущает себя «тенью» и просит милостыню у вождя. Так в начале 1937 появляется Ода Сталину. Однако Ода Мандельштама не спасла. Мандельштам в мае 1937 отбыл назначенный срок воронежской ссылки и вернулся в Москву. Но в мае 1938 следует новый арест Мандельштама. Его отправляют на Дальний Восток.

 

27 декабря 1938 в пересылочном лагере «Вторая речка» под Владивостоком доведенный до грани безумия Мандельштам умирает.

 


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Художественный мир О.Мандельштама характеризуется безусловной цельностью. Вместе с тем цельность художественного мира О.Мандельштама не отменяет внутреннего динамизма, напряженного движения | Практичне заняття № 1. Психологія як навчальний предмет. План заняття.

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)