Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Я появился на свет в городе Бомбее во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: я появился на свет в родильном доме доктора Нарликара 15 августа 1947 года. А в какой час? Это тоже важно. 41 страница



 

Но Падма знает, что у меня больше не получается; Падма, которая однажды вскричала во гневе: «Боже ж ты мой, да какой от тебя толк как от любовника?» По крайней мере, хоть это можно подтвердить: в лачуге Картинки-Сингха я накликал беду, соврав насчет своей импотенции; и предупредить-то меня предупредили, ибо он сказал: «Что угодно может стрястись, капитан». Оно и стряслось.

 

Иногда мне кажется, будто я живу уже тысячу лет, или (поскольку даже сейчас не дает мне покоя забота о форме) – тысячу и один год.

 

Рука Вдовы при ходьбе раскачивала бедрами и была когда-то владелицей ювелирной лавки. Я начинал свой рассказ с драгоценностей: в 1915 году в Кашмире сверкали рубины и алмазы. Мои прадед и прабабка вели торговлю самоцветами. Снова форма; да, опять совпадения очертаний, и никуда от них не деться.

 

 

Из стены в стену – унылый, безнадежный шепот потрясенных, ошеломленных четырехсот девятнадцати; а в это время четыреста двадцатый не может удержаться – всего единожды, на один короткий миг простительно произвести сотрясение воздуха словесами – от вопроса… во всю силу своего голоса я ору: «А он? Майор Шива, предатель? О нем вы не забыли?» И ответ великолепной-с-пышными-раскачивающимися-бедрами: «Майор добровольно подвергся вазэктомии».

 

И вот в своей камере, во тьме кромешной, Салем начинает хохотать, неудержимо, от всего сердца: то не был злобный смех над коварным соперником, да и слово «добровольно» не хотелось бы опошлять цинизмом; нет, я вспомнил истории, которые рассказывала мне Парвати, или Лайла: легенды о распутстве героя войны, о легионах бастардов, растущих в неиссеченных лонах знатных дам и уличных женщин; я хохотал потому, что Шива, повергший в прах полуночных детей, сыграл и другую роль, для которой был предназначен самим своим именем: взял на себя функцию Шивы-лингама, Шивы-производителя, так что в этот самый момент в будуарах и лачугах произрастает новое племя, зачатое тем из детей полуночи, кто более всех был исполнен тьмы – и за этим племенем будущее. Всякой Вдове случается забыть о чем-нибудь важном.

 

 

В конце марта 1977 года меня неожиданно выпустили из приюта воющих вдов, и я стоял моргая, как филин, от солнечного света, не зная, что происходит вокруг. Потом, когда я вспомнил, как следует задавать вопросы, я обнаружил, что 18 января (в день окончания «чик-чик», когда что-то мягкое жарилось на железной сковороде: какое еще вам нужно доказательство того, что именно нас, четырехсот двадцати, Вдова боялась более всего?) премьер-министр Индира, ко всеобщему изумлению, провела всеобщие выборы. (Но теперь, когда вы все узнали о нас, вам легче догадаться, отчего она проявила такую самонадеянность). Однако в тот день я и понятия не имел ни о ее сокрушительном поражении, ни о сгоревших папках; только позже я узнал, что поруганные надежды нации были возложены на старого дурня, который питался фисташками и арахисом и ежедневно выпивал по стакану «собственных вод». Пьющие мочу пришли к власти. Партия «Джаната», один из лидеров которой лежал прикованный к искусственной почке289, вовсе не показалась мне (когда я услышал о ее победе) зарею нового дня; но, может быть, я попросту избавился наконец-то от вируса оптимизма, а многие другие, с болезнью в крови, чувствовали по-иному. Так или иначе, в тот мартовский день мне обрыдла, более чем обрыдла, политика.



 

Четыреста двадцать стояли, моргая на солнечный свет и скопление оврагов Бенареса; четыреста двадцать взглянули друг на друга и увидели в глазах друг у друга память о холощении; и, не вынеся этого зрелища, пробормотали слова прощания и разошлись в последний раз, растворились в целительной безымянности толп.

 

А что же Шива? Майор Шива при новом правительстве был посажен на гауптвахту, но оставался там недолго, потому что к нему пустили одного посетителя: Рошанару Шетти – подкупом, женскими чарами, хитростью проложила дорогу в его камеру та самая Рошанара, что на бегах в Махалакшми излила ему в уши яд, а теперь была доведена до умоисступления сыном-бастардом, который не желал говорить и не делал ничего против своей воли. Жена магната сталелитейной промышленности вынула из сумочки громадный револьвер, принадлежащий мужу, и выстрелила герою войны в сердце. Смерть, говорят, наступила мгновенно.

 

 

Майор умер, так и не узнав, что когда-то, в шафраново-зеленом родильном доме, среди мифологического хаоса незабываемой полуночи, миниатюрная, обезумевшая от любви женщина поменяла ярлычки на младенцах и отняла у него то, что ему причиталось по праву рождения, а именно мир на вершине холма, теплый кокон из денег, накрахмаленных белых одежд и вещей, вещей, вещей – мир, которым ему так хотелось владеть.

 

 

А Салем? Потерявший сцепление с историей, осушенный сверху-и-снизу, я направился обратно в столицу, понимая, что век, который начался той далекой полуночью, каким-то образом подошел к концу. Как я ехал? Сперва ждал на платформе вокзала в Бенаресе, или Варанаси, купив всего лишь перронный билет, а после, когда поезд тронулся, устремившись на запад, вскочил на ступеньки купе первого класса. И наконец-то понял, что это значит – цепляться за поручни, борясь за жизнь, и чувствовать, как горят глаза от сажи-пыли-золы, и в панике барабанить в дверь, и вопить: «Эй, махарадж! Открой! Пусти меня, великий господин, махарадж!» А там, внутри, чей-то голос произносит знакомые слова: «Ни в коем случае не открывайте. Это – зайцы, безбилетники, только и всего».

 

В Дели Салем задает вопросы. Вы не видали, где? Не знаете ли вы, удалось ли магам? Знаком вам Картинка-Сингх? Почтальон, в глазах которого меркнет воспоминание о заклинателях змей, указывает на север. Позже некий жеватель бетеля с почерневшим языком посылает меня обратно – туда, откуда я пришел. Потом след уже не петляет; люди улицы выводят меня на правильный путь. Парень «Диллидекхо» с кинетоскопом, дрессировщик мангуст-и-кобр в бумажной шапке, похожей на детский кораблик, девушка в кассе кинотеатра, втайне тоскующая по временам, когда она в детстве помогала фокуснику… словно тот рыбак, все они указуют перстами. На запад, и запад, и запад, пока наконец Салем не приходит в автобусный парк Шадипур, на самую западную окраину города. Голодный-жаждущий-слабый-больной, едва уворачиваясь от автобусов, с ревом выезжающих и въезжающих в ворота парка – ярко, весело раскрашенных автобусов, с надписями на капотах типа «На все Божья воля!» и такими девизами, как «Слава Богу!» на задней части. Он подходит к кучке драных палаток, притулившихся под бетонным железнодорожным мостом, и видит, как в тени бетонных пролетов великан-заклинатель змей расплывается в широкой улыбке, показывая все свои гнилые зубы, а на руках у него – одетый в футболку с розовыми гитарами мальчонка неполных двух лет, двадцати одного месяца, у которого уши, как у слона, глаза огромные, будто блюдца, а лицо серьезное и строгое, словно могильная плита.

 

 

Абракадабра

 

 

По правде говоря, я соврал насчет смерти Шивы. Моя первая отъявленная ложь, хотя и мое описание чрезвычайного положения как полуночи, длившейся шестьсот тридцать пять дней, тоже, наверное, можно счесть чересчур романтическим и с легкостью опровергнуть всеми доступными данными метеорологических служб. Как бы то ни было, что бы вы об этом ни думали, ложь нелегко дается Салему, и я, делая такое признание, сгораю от стыда… Так зачем же нужна эта единственная бесстыдная ложь? (Потому что на самом деле я понятия не имею, куда направился мой соперник-подменыш из приюта вдов; он может быть в преисподней или в придорожном борделе – для меня разницы никакой). Падма, постарайся понять: я все еще боюсь его. Тяжба наша еще не кончилась, и каждый божий день я трепещу при мысли, что герой войны возьмет да и раскроет как-нибудь тайну своего рождения – разве не показали ему папку с тремя роковыми буквами? – и тогда, доведенный до неистовства невозвратимой потерей своего прошлого, он станет гоняться за мной, чтобы придушить, отомстить… может быть, так все и кончится, и жизнь мою сомнет, раздавит пара сверхъестественных, безжалостных коленок?

 

Вот поэтому-то я и соврал; впервые поддался искушению, которому подвергается любой, кто пишет автобиографию, иллюзии того, что раз уж прошлое существует только в воспоминаниях да в словах, которые напрасно тщатся замкнуть его в себе, то можно воссоздать события, просто сказав, будто таковые произошли. Мой нынешний страх вложил револьвер в руку Рошанары Шетти; при том, что призрак командора Сабармати заглядывал через мое плечо, я заставил ее подкупом – женскими чарами – хитростью проложить путь в камеру… короче, воспоминание об одном из самых ранних моих преступлений создало (вымышленные) обстоятельства для последнего.

 

Довольно признаний: теперь я нахожусь в опасной близости к концу моих записок. Ночь; Падма приняла привычную позу; на стене, прямо над моей головой, ящерка заглотила муху; мучительная августовская жара, от которой мозги расплавляются, превращаются в маринад – он вскипает, весело пузырится между ухом и ухом; пять минут назад последняя электричка пронеслась, желтея-коричневея, на юг, к станции Черчгейт, так что я не расслышал слов Падмы, под покровом робости прячущих решимость, столь же цепкую и неодолимую, как масляная пленка. Я вынужден попросить, чтобы она повторила, и мускулы недоверия на ее ляжках начинают вибрировать. Я должен сразу огласить, что наш навозный лотос предлагает мне брак – «и тогда я смогу присматривать за тобой, не сгорая со стыда перед добрыми людьми».

 

Этого-то я и боялся! Но слова прозвучали, и Падма (могу поручиться) не станет слушать никаких возражений. Я защищаюсь, словно девственница, вогнанная в краску: «Так неожиданно! А как насчет эктомии, насчет того, что скормили бродячим псам? Тебе это все равно? Ох, Падма, Падма, есть еще то-что-гложет-кости, ты и оглянуться не успеешь, как останешься вдовой! А еще подумай о проклятии насильственной смерти, подумай о Парвати – ты уверена, ты уверена, уверена?..» Но Падма, стиснув зубы, закоснев в единожды принятом, неколебимом, величественном решении, отвечает: «Ты меня послушай, господин, ты мне голову не морочь! Брось эти выдумки, эти глупые речи. Нужно подумать о будущем». Медовый месяц намечается в Кашмире.

 

В палящем зное решимости Падмы меня посещает безумная мысль – а вдруг это все-таки возможно, вдруг окажется, что она способна феноменальной силой своей воли изменить конец моей истории, и трещины – сама смерть – сдадутся под напором ее неутомимой заботы… «Нужно подумать о будущем», – вещает она, и может быть (в первый раз с тех пор, как я начал это повествование, я позволяю себе думать так), может быть, оно существует, это будущее! Бесконечное множество новых концов роится у меня в голове, жужжит, словно мошки, порожденные жарой… «Давай поженимся, господин», – предложила она, и радостное волнение, словно стая мотыльков, трепещет внутри, будто бы она произнесла некое кабалистическое заклинание, некую наводящую ужас абракадабру и сняла с меня чары судьбы – но реальность теребит меня снова. Любовь вовсе не побеждает все на свете, разве только в бомбейских фильмах; «крик-крэк-крак» не одолеешь какой-то церемонией, а оптимизм – просто болезнь.

 

– Может, в твой день рождения, а? – предлагает она. – Тридцать один год – возраст мужчины, а мужчине полагается иметь жену.

 

Как ей об этом сказать? Как поведать, что у меня другие планы на этот день; я был, есмь и пребуду во власти помешавшейся на форме судьбы, которая обрушивает на меня удары по знаменательным дням… иными словами, как я скажу ей о смерти? Не могу; вместо этого я очень мягко, всячески выражая свою благодарность, принимаю ее предложение. И в этот вечер я снова становлюсь женихом; не судите меня строго, даже если я и позволил себе – и моему просватанному лотосу – это последнее, напрасное, ни к чему не обязывающее удовольствие.

 

Падма, предложив пожениться, выказала готовность отмахнуться от всего, что я ей рассказал о своем прошлом, как от «выдумок», «глупых речей»; и когда я вернулся в Лели и обнаружил Картинку-Сингха, сияющего, улыбающегося во весь рот под сенью железнодорожного моста, мне скоро стало ясно, что и чародеи понемногу теряют память. Переходя с места на место со своими блуждающими трущобами, они порастеряли где-то способность удерживать прошлое, и теперь сила суждения покинула их – не с чем стало сравнивать то, что происходит, ибо они все забыли. Даже чрезвычайное положение кануло в прошлое, в Лету, и чародеи замкнулись в настоящем, словно улитки в своих домиках. Они и не заметили, как изменились; они забыли себя прежних; коммунизм, как испарина, просочился сквозь кожу, и его поглотила высохшая, кишащая ящерицами земля; они начали забывать свое искусство под напором голода, болезней, жажды и полицейских преследований, из которых (как всегда) и слагалось настоящее. Мне же подобная перемена в старых товарищах казалась почти непристойной. Салем прошел через амнезию и уяснил себе всю меру ее безнравственности; в его уме прошлое с каждым днем становилось все ярче, в то время как настоящее (связь с которым навсегда пресекли ножи) виделось тусклым, сумбурным, ни к чему не ведущим; я, помнивший каждый волосок на головах тюремщиков и хирургов, был глубоко возмущен нежеланием чародеев оглянуться назад. «Люди будто кошки, – сказал я своему сыну, – их ничему не научишь». Он выслушал меня с подобающей серьезностью, но ничего не изрек в ответ.

 

К тому времени, как я обнаружил призрачную колонию иллюзионистов, от туберкулеза, который мучил моего сына Адама Синая в прежние дни, не осталось и следа. Я, конечно же, был уверен, что болезнь исчезла с падением Вдовы; но Картинка-Сингх сказал мне, что благодарить за выздоровление Адама следует некую прачку по имени Дурга, которая кормила его грудью во время болезни: каждый день благотворная сила изливалась в мальчика из ее колоссальных сосков. «Уж эта Дурга, капитан, – воскликнул старый заклинатель змей, и голос его звучал так, что становилось ясно: на старости лет Картинка пал жертвой змеиных приворотов прачки. – Что за женщина!»

 

У этой женщины были мощные бицепсы; ее сверхъестественной величины груди извергали потоки молока, способные прокормить целые полки; и у нее, ходили темные слухи (хотя я подозреваю, что эти слухи она сама и распустила) было две матки. Сплетни и тары-бары переполняли ее, изливались наружу так же, как и молоко: каждый божий день добрая дюжина историй слетала с ее уст. Энергия ее, как и у всех ее товарок по ремеслу, была неисчерпаемой; выколачивая на камне душу из рубашек и сари, она словно бы делалась еще дородней, будто всасывала силу из одежды – а та становилась плоской, теряла пуговицы, гибла под градом ударов. Эта чудовищная баба забывала каждый прожитый день, едва он кончался. С великой неохотой я согласился свести с ней знакомство; с великой неохотой пускаю я ее на эти страницы. Ее имя даже до того, как я встретился с ней, пахло новыми, свежими вещами; она представляла собой новизну, начало, наступление новых историй-событий-сложностей, а меня больше не интересовала новизна. Но поскольку Картинка-джи заявил мне, что собирается на ней жениться, другого выхода у меня нет; я разделаюсь с ней так быстро, как только позволит мне точность изложения.

 

Итак, вкратце: прачка Дурга была суккубом! Ящерицей-кровососом в человеческом обличье! С Картинкой-Сингхом она сделала то же, что и с рубашками, которые клала на камень: одним словом, она выбила из него душу, он у нее стал плоским, как блин. Увидев ее, я понял, почему Картинка-Сингх так постарел и опустился; лишенный зонта гармонии, в тень которого мужчины и женщины приходили за советом, он, казалось, усыхал с каждым днем; надежда на то, что когда-нибудь он станет вторым Колибри, таяла у меня на глазах. А Дурга, напротив, расцветала; сплетни ее становились все более непристойными, голос – громким и резким, и в конце концов она стала напоминать мне Достопочтенную Матушку в ее последние годы, когда та раздавалась вширь, а дед съеживался. Эта полная ностальгии реминисценция, эта память о деде и бабке было единственным, что интересовало меня в громогласной, крикливой прачке.

 

Но нельзя отрицать щедрости ее молочных желез: Адам в двадцать один месяц все еще кормился из ее грудей и был вполне доволен. Сперва я подумывал, не отлучить ли его, но потом вспомнил, что мой сын делал только то и в точности то, чего он хотел, и решил не настаивать. (И, как выяснилось, был прав). Что же до двойной матки, у меня не было желания узнать, правда это или нет, и я не стал допытываться.

 

Прачку Дургу я упоминаю более всего потому, что именно она как-то вечером, во время ужина, когда на каждого пришлось по тридцать семь зернышек риса, первой предсказала мне мою смерть. Я, выведенный из терпения бесконечным потоком новостей и сплетен, вскричал: «Дурга-биби, кому интересны ваши россказни!» А она ответила невозмутимо: «Салем-баба?, я к вам по-хорошему, потому что Картинка-джи говорит, будто вы в тюрьме всякого натерпелись; но, по правде говоря, сейчас-то вы просто бездельничаете, лодыря гоняете. Сами должны понять: когда человеку неинтересно слушать, что вокруг происходит нового, он открывает дверь Черному Ангелу».

 

И хотя Картинка-Сингх произнес примиряюще: «Ладно тебе, капитанка, не сердись на парня», – стрела, выпущенная прачкой Дургой, попала в цель.

 

Исчерпавший силы, осушенный, я чувствовал по возвращении, как пустота дней обволакивает меня плотной и вязкой пеленой; и хотя наутро Дурга, возможно, искренне раскаиваясь в своих жестоких словах, предложила мне, дабы восстановить силы, пососать ее левую грудь, пока мой сын приник к правой – «может, это прогонит дурные мысли прочь» – знаки бренности и упадка заполонили мой ум; а потом я обнаружил зерцало смирения в автобусном парке Шадипура и окончательно убедился, что кончина моя близка.

 

То было кривое зеркало, установленное над въездом в ангар; когда я бесцельно шатался по автопарку, внимание мое привлекли мигающие блики, солнечные зайчики. Я вдруг осознал, что много месяцев, может быть, лет не смотрелся в зеркало, пересек площадку и остановился у двери ангара, прямо под ним. Поглядев наверх, в это зеркало, я увидел себя преображенным в большеголового, с тяжелым торсом карлика; униженное, укороченное отражение показало мне, что волосы у меня седые, словно дождевые облака; карлик в зеркале, с лицом, изборожденным морщинами, и усталым взглядом, живо напомнил мне моего деда Адама Азиза в тот день, когда он объявил всем нам, что видел Бога. В то время все напасти, изведенные под корень Парвати-Колдуньей, снова (вследствие дренажа) воротились, чтобы досаждать мне; девятипалый, с рожками на лбу, с тонзурой монаха, с родимыми пятнами на лице, кривоногий, нос-огурцом, оскопленный, а теперь еще и преждевременно постаревший, я узрел в зерцале смирения человека, которому история уже ничего не может сделать – гротескное существо, которое рок, давно исчисленный, исколотил до потери чувств да и выпустил на волю; здоровым и тугим ухом услышал я, как шествует ко мне тихими стопами Черный Ангел смерти.

 

На молодом-старом лице карлика в зеркале появилось выражение глубокого облегчения.

 

 

Что-то я становлюсь слишком мрачен; пора сменить тему… Ровно за двадцать четыре часа до того, как насмешка парня, продающего пан, подвигла Картинку-Сингха на поездку в Бомбей, мой сын Адам Синай принял решение, позволившее нам сопровождать заклинателя змей в этом путешествии: в одночасье, без предупреждения, к вящей досаде кормилицы-прачки, которая вынуждена была сцеживать оставшееся молоко в пятилитровые цилиндрические контейнеры, лопоухий Адам сам отлучил себя от груди, безмолвно отказываясь сосать и требуя (тоже без слов) твердой пищи: рисовой каши-разваренной лапши-печенья. Он словно бы решил позволить мне подойти к моей собственной, теперь уже очень близкой, финишной прямой.

 

Немая автократия почти-двухлетнего ребенка: Адам не говорил нам, когда он голоден, или хочет спать, или желает отправить свои естественные надобности. Он ждал, пока мы догадаемся сами. Постоянное внимание, которого он требовал, было, наверное, одной из причин того, что я, несмотря на все признаки упадка и гибели, оставался жив… неспособный после моего освобождения ни на что другое, я только и делал, что наблюдал за своим сыном. «Говорю тебе, капитан: хорошо, что ты вернулся, – шутил Картинка-Сингх, – иначе этот мальчонка всех нас превратил бы в нянек». Я лишний раз убедился, что Адам принадлежит к следующему поколению волшебных детей, которое будет гораздо крепче первого – не искать свою судьбу в звездах и пророчествах станут они, а ковать ее на безжалостном огне непреклонной воли. Вглядываясь в глаза этого ребенка, который одновременно не-был-мне-сыном и был моим наследником в большей мере, чем могло бы быть любое дитя, рожденное от моей плоти, я находил в его пустых, чистых зеницах второе зерцало смирения, и оно показывало мне, что с этих самых пор роль моя становится второстепенной, как и у всякого никому не нужного, велеречивого старца: традиционная роль хранителя воспоминаний о прошлых днях, рассказчика-истории… интересно, подумал я, тиранят ли так же беззащитных взрослых другие бастарды Шивы, рассеянные по всей стране, и вторично предстало перед моим внутренним взором племя устрашающе могучих детишек: они растут, ждут, прислушиваются, предвкушая то время, когда весь мир станет для них игрушкой. (Как можно будет впоследствии распознать этих детей: их пупки, их бимби, выпирают наружу, а не вдавлены внутрь).

 

Но пора торопить события: насмешка, последний поезд, спешащий по рельсам на юг-на юг-на юг, финальное сражение… в тот день, который последовал за отлучением Адама от груди, Салем пошел с Картинкой-Сингхом на Коннот-плейс290 ассистировать в заклинании змей. Прачка Дурга согласилась взять моего сына с собой на реку: Адам провел тот день, наблюдая, как женщина-суккуб выбивает силу из одежды богачей и всасывает ее в себя. В тот судьбоносный день, когда тепло возвратилось в город, словно пчелиный рой, меня снедала тоска по раздавленной бульдозерами серебряной плевательнице. Картинка-Сингх принес мне взамен некое жалкое ее подобие – пустую жестянку фирмы «Далда Ванаспати», и я развлекал своего сына, демонстрируя сноровку в тонком искусстве «плюнь-попади», пронзая длинными струями бетелевого сока насыщенный сажей воздух колонии фокусников, но утешиться все же не мог. Вопрос: отчего такая скорбь по простому вместилищу слюней? Отвечаю: не следует недооценивать плевательниц. В гостиной рани Куч Нахин она, изящная, позволяла интеллектуалам приобщиться к искусству масс; сверкая в подполье, она превращала нижний мир Надир Хана во второй Тадж-Махал; собирая пыль в старом жестяном сундуке, она все же присутствовала во всей моей истории, тайно впитывала в себя происшествия в бельевых корзинах, явления призраков, замораживание-размораживание, дренаж, изгнания; упав с небес, как месяц ясный, она совершила мое преображение. О плевательница-талисман! О благословенное, утраченное вместилище памяти, не только слюны! И какой человек, наделенный чувствительным сердцем, не проникнется моим горем, моей смертельной тоской от ее утраты?

 

Рядом со мной на заднем сиденье битком набитого автобуса сидел Картинка-Сингх, как ни в чем не бывало поставив себе на колени корзинки со змеями. Пока мы тряслись в дребезжащем автобусе по городу, который тоже был переполнен воскресшими призраками древних, мифических Дели, Самый Прельстительный В Мире выглядел мрачным и подавленным, будто бы сражение в далекой темной комнате осталось уже позади… до моего возвращения никто не видел истинных, невысказанных страхов Картинки-джи – а он боялся, что стареет, что искусство его теряет блеск, что вскоре он, беспомощный, забывший свое ремесло, окажется без руля и ветрил в мире, которого не понимает: подобно мне, Картинка-Сингх держался за малыша Адама так, будто тот был факелом в длинном темном туннеле. «Чудный мальчишка, капитан, – сказал он мне однажды, – а какое достоинство: его ушей попросту не замечаешь».

 

Но в тот день моего сына не было с нами.

 

Запахи Нового Дели завладели мною на Коннот-плейс – аромат печенья с рекламы Дж.Б. Мангхарама, мрачный меловой дух осыпающейся штукатурки, а еще след трагедии, оставленный водителями такси, которые голодали, покорно следя за тем, как вздуваются цены на бензин; и запах зеленой травки из круглого сквера, расположенного посреди круговорота машин, смешанный с парфюмерной отдушкой жуликов, которые уговаривали иностранцев менять валюту в темных подворотнях, по курсу черного рынка… Индийский кофейный дом, из-под шатров которого доносилось беспрестанное лопотание, бесконечные сплетни и толки, испускал не столь уж приятную ауру новых, только что начавшихся историй: интриги-свадьбы-скандалы, чей душок плыл по воздуху вместе с запахом чая и пакора с острым перцем. Что еще почуял я на Коннот-плейс: где-то очень близко, рядом, стоявшую и просившую милостыню девушку с лицом, покрытым шрамами, ту, что некогда прозывалась Сундари-слишком-красивая; а еще потерю-памяти, и мысли-обращенные-в-будущее, и отсутствие-истинных-перемен… прекратив эти обонятельные изыскания, я сосредоточился на всепроникающих, простейших запахах мочи (человеческой) и самых разных сортов навоза.

 

Под колоннадой шикарного многоквартирного дома на Коннот-плейс, рядом с примостившимся на тротуаре букинистом, крохотную нишу занимал продавец пана. Он сидел, скрестив ноги, за прилавком из зеленого стекла, будто некое малое божество этой площади; я допускаю его на эти последние страницы потому, что он, хотя и испускал запах бедности, был на самом деле человеком состоятельным, ему принадлежал автомобиль «Линкольн Континенталь», припаркованный подальше от людских глаз, на Коннот-серкус; за машину он заплатил шальными деньгами, которые зарабатывал, торгуя контрабандными импортными сигаретами и радиоприемниками; каждый год он по две недели отдыхал в тюрьме, а остальное время выплачивал нескольким полицейским весьма приличное содержание. В тюрьме его принимали по-царски, но за своим зеленым прилавком он выглядел вполне безобидным, обычным, и было бы не так-то просто (если бы не преимущество чувствительного носа Салема) догадаться, что этот человек знает все обо всем, что бесконечная сеть контактов дает ему доступ к секретным сведениям… Я ощутил дополнительный, не лишенный приятности отголосок – подобного человека я знавал в Карачи, познакомился с ним во время моих прогулок на «Ламбретте»; я столь старательно вдыхал знакомые, вызывающие ностальгию запахи, что, когда этот тип заговорил, слова его застали меня врасплох.

 

Мы затеяли представление рядом с его нишей; пока Картинка-джи протирал свои флейты и напяливал на голову громадный шафрановый тюрбан, я исполнял роль зазывалы. «Все сюда, все сюда – единственный в жизни шанс – леди, люди, идите смотреть, идите смотреть! Кто перед вами? Не какой-нибудь бханги, не проходимец, ночующий в сточной канаве; это, граждане, леди и джентльмены, – Самый Прельстительный В Мире! Да, идите смотреть, идите смотреть: его снимала компания «Истмен-Кодак Лимитед»! Ближе подходите, глядите веселей – КАРТИНКА-СИНГХ заклинает змей!»… Так я распинался и трепал языком, но тут заговорил продавец пана:

 

– Мне известно кое-что получше. Этот тип – не первый номер, о, нет, далеко не так. В Бомбее сыщется парень посильнее.

 

Вот как Картинка-Сингх узнал о существовании соперника; вот почему, не дав представления, направился он к вежливо улыбающемуся продавцу пана, извлек из глубин своего существа прежний повелительный тон и сказал: «Ты выложишь мне всю правду о том факире, капитан, или твои зубы провалятся через глотку и станут кусаться в животе». И продавец пана, ничуть не напуганный, зная, что трое полицейских притаились где-то поблизости, готовые броситься на защиту своих заработков, если возникнет таковая потребность, поведал нам шепотом тайны своего всеведения, рассказал, кто-когда-где, и наконец Картинка-Сингх произнес твердым голосом, за которым скрывался страх: «Я поеду в Бомбей и покажу этому типу, кто из нас лучший. В одном мире, капитаны, нет места двоим Самым Прельстительным».

 

Продавец бетелевых деликатесов деликатно пожал плечами и пустил струю слюны нам под ноги.

 

 

Словно волшебное заклинание, насмешки продавца пана отворили дверь, через которую Салем вернулся в город, где он впервые увидел свет, где обитала самая глубокая его ностальгия. Да, то был сезам-откройся, и когда мы вернулись к драным палаткам, что приютились под железнодорожным мостом, Картинка-Сингх покопался в земле и вырыл завязанный узелком носовой платок, припрятанный на черный день – выцветшую, испачканную тряпку, в которую он складывал гроши, чтобы обеспечить себе старость; и когда прачка Дурга отказалась ехать с ним, говоря: «Что ты себе вообразил, Картинка-джи, – я тебе богачка какая-нибудь, чтобы бездельничать да разъезжать туда-сюда?» – он повернулся ко мне, и в глазах его появилось что-то очень похожее на мольбу, и он позвал меня с собой, чтобы не пришлось ему вступить в самую тяжелую битву – в соревнование со старостью, не имея рядом друга… да, и Адам тоже слышал все это, своими болтающимися ушами он уловил ритм волшебства, я увидел, как загорелись его глаза, когда я согласился, а потом мы сели в вагон третьего класса и направились на юг-на юг-на юг, и в пятисложном, монотонном ямбе колес я уловил скрытое слово: «абракадабра, абракадабра, абракадабра», – пели колеса, везя нас домой-в-Бом.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>