Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Фрекен Смилла и её чувство снега 19 страница



вести достойное человека существование в носках, которые морщат. Да к тому же

еще, если ты устал и тебе страшно. А они смеются. И это совсем не добрый смех.

Но от тощей фигурки исходит превосходство, которому все покоряются.

Я теряю самообладание и, схватив его нижнюю губу, крепко сдавливаю ее.

Она оттопыривается. Когда он хватается за кисть моей руки, я, взяв левой рукой

его мизинец, отгибаю назад верхний сустав. С визгом, похожим на женский, он

падает на колени. Я надавливаю сильнее.

— Знаешь, как я буду убирать в твоей каюте, — говорю я. — Я открою

иллюминатор. А потом представлю себе, что передо мной большой шкаф. И все

туда положу. А затем смою соленой водой.

Потом я отпускаю его и отступаю в сторону. Но он и не пытается схватить

меня. Он медленно встает и подходит к вставленной в рамку фотографии

«Кроноса» на фоне столообразного айсберга в Антарктиде. Он с отчаянием

смотрит на свое отражение в стекле.

— Синяк, черт возьми, появился синяк. Никто кроме нас не пошевельнулся.

Выпрямившись, я оглядываю их всех. В Гренландии не принято говорить

«извините». По-датски это слово я так и не выучила.

В своей каюте я придвигаю стол к самой двери и плотно засовываю

гренландский словарь Бугге под ручку. Потом я ложусь спать. Я твердо надеюсь,

что сегодня ночью собака оставит меня в покое.

Половина седьмого, но они уже позавтракали, и в кают-компании никого нет,

кроме Верлена. Я выпиваю стакан сока и иду за ним к складу рабочей одежды. Он

окидывает меня беспристрастным взглядом и выдает мне стопку вещей.

То ли дело в рабочей одежде, то ли в обстановке, то ли в цвете его кожи. Но

на мгновение я чувствую потребность в контакте.

— Какой у тебя родной язык?

— У вас, — поправляет он мягко, — какой у вас родной язык?

В его датском чувствуется слабый подъем тона на каждом слове, словно в

фюнском диалекте.

Мы смотрим друг другу в глаза. В одном из нагрудных карманов у него лежит

полиэтиленовый пакетик с вареным рисом. Из него он достает горсточку, кладет в

рот, медленно и тщательно пережевывает, глотает и трет ладони одну об другую.

— Боцман, — добавляет он. Потом он поворачивается и уходит. Нет ничего

более гротескного на свете, чем холодная европейская вежливость в выходцах из

стран третьего и четвертого мира.

В своей каюте я переодеваюсь в рабочую одежду. Он дал мне нужный размер.



Если рабочая одежда вообще может быть подходящего размера. Я пытаюсь надеть

пояс поверх халата. Теперь я больше не похожа на почтовый мешок. Теперь я

похожа на песочные часы высотой один метр шестьдесят сантиметров. Я

повязываю шелковый платок на голову. Мне надо делать уборку, и я не хочу, чтобы

запылились мои красивые коротенькие волосы, начинающие покрывать мою

плешь. Я иду за пылесосом. Ставлю его в коридоре и спокойно направляюсь в

кают-компанию. Но не для того, чтобы продолжить завтрак. Я не могла съесть ни

кусочка. За ночь море сквозь иллюминатор просочилось в мой желудок и

соединилось с привкусом дизельного топлива, с сознанием того, что я нахожусь в

открытом море, и обволокло меня изнутри тепловатой тошнотой. Есть люди,

утверждающие, что можно побороть морскую болезнь, выйдя на палубу на свежий

воздух. Может быть, это и подействует, если судно стоит у причала или идет по

Фальстербо-каналу, и можно выйти и посмотреть на твердую землю, которая скоро

окажется у тебя под ногами. Когда утром, постучав в мою дверь, меня будит Сонне,

чтобы дать ключ, и я одеваюсь и в пуховике и лыжной шапочке выхожу на палубу,

где, глядя в кромешную зимнюю тьму, осознаю, что теперь мне уже некуда

деваться, потому что я нахожусь в открытом море и обратного пути у меня нет —

вот тут мне становится по-настоящему плохо.

Два стола в кают-компании убраны и вытерты. Я встаю в дверях, ведущих в

камбуз.

Урс взбивает кипящее молоко в кастрюле. Я прикидываю, что он должен

весить 115 килограммов. Но он крепкий. Зимой все датчане становятся бледными.

Но его лицо, пожалуй, даже зеленоватое. В жарком камбузе оно покрыто легкой

испариной.

— Великолепный завтрак.

Я его и не пробовала. Но с чего-то же надо начать разговор.

Он улыбается мне и, пожав плечами, продолжает взбивать молоко.

— I am Schweizer. «Я швейцарец (англ., нем.)·

Мне была дана привилегия изучить иностранные языки. Вместо того чтобы,

как большинство других людей, говорить на жалком варианте лишь своего

собственного языка, я кроме этого могу еще беспомощно выражаться на двух-трех

других.

— Frьhstьck, — говорю я. — imponierend. Wie ein erstklassiges Restaurant.

«Завтрак прекрасный, как в первоклассном ресторане (нем.)·

— Ich hatte so ein Restaurant. In Genf. Beim See. «У меня был такой ресторан. В

Женеве. У озера (нем.)·

Ha подносе у него приготовлены кофе, горячее молоко, сок, масло, круассаны.

— На мостик?

— Nein. Завтрак не надо подавать. Его поднимают на кухонном лифте. Но

если вы придете в 11.15, фройляйн, то будет второй завтрак офицеров.

— Каково работать поваром на судне?

Вопрос является оправданием тому, что я не ухожу. Он поставил в кухонный

лифт поднос и нажал на кнопку, на которой написано «Навигационный мостик».

Теперь он готовит следующий поднос. Именно эта порция и интересует меня. Она

состоит из чая, поджаренного хлеба, сыра, меда, варенья, сока, сваренных всмятку

яиц. Три чашки и три тарелки. То есть на шлюпочной палубе «Кроноса», куда

запрещено ходить стюардессе, находятся три пассажира. Он ставит поднос в лифт

и нажимает на кнопку «Шлюпочная палуба».

— Nicht schlecht. «Неплохо (нем.)· Кроме того, это было, eine Notwendigkeit. Also

elf Uhr funfzehn. «Необходимо. Значит, договорились в 11.15 (нем.)·

Сценарий конца света точно определен. Все начнется с трех очень холодных

зим, и тогда озера, реки и моря замерзнут. Солнце охладится, так что оно больше

не сможет установить лето, будет падать белый, беспощадно бесконечный снег.

Тогда придет длинная, нескончаемая зима, и тогда, наконец, волк Сколл проглотит

солнце. Месяц и звезды исчезнут, и воцарится безграничная тьма. Зима

Фимбульветр.

Нас учили в школе, что именно так скандинавы представляли себе конец

света, пока христианство не объяснило им, что вселенная погибнет в огне. Я

навсегда запомнила это, не потому, что это было ближе мне, чем многое другое из

того, что я учила, но потому, что речь шла о снеге. Когда я услышала об этом в

первый раз, то подумала, что такое заблуждение могло возникнуть у людей,

которые никогда не понимали, что такое зима.

В Северной Гренландии на этот счет были разные мнения. Моя мать, и многие

вместе с ней, любили зиму. Из-за охоты на только что вставшем льду, из-за

глубокого сна, из-за домашних ремесел, но в основном из-за походов в гости. Зима

была временем общения, а не временем конца света.

Еще нам в школе рассказывали, что датская культура с древних времен и со

времен представлений о зиме Фимбульветр многого достигла. Бывают минуты,

когда мне трудно поверить, что это так. Вот как, например, сейчас, когда я

протираю спиртом солярий в спортивной каюте «Кроноса».

Ультрафиолетовый свет от зажженной лампы расщепляет небольшое

количество содержащегося в атмосфере кислорода, образуя нестабильный газ

озон. Его резкий запах сосновых иголок можно почувствовать и летом в Кваанааке

в болезненно резком солнечном свете, отраженном от снега и моря.

К моим служебным обязанностям относится протирание этого наводящего на

размышление аппарата спиртом.

Мне всегда нравилось делать уборку. Хоть в школе нам и пытались привить

лень.

В деревне первые полгода нас учила жена одного из охотников. Однажды

летом приехали, чтобы забрать меня в город, два человека из интерната. Это были

датский священник и западно-гренландский катехет. Они раздавали указания, не

глядя на наши лица. Они называли нас avanersuarmiut — люди с севера.

Мориц заставил меня уехать. Мой брат слишком вырос и стал слишком упрям

для него. Интернат находился в Кваанааке, в самом городе. Я провела там пять

месяцев, прежде чем мой боевой дух окреп достаточно для того, чтобы я смогла

оказать сопротивление.

В интернате нам всякий раз подавали готовую еду. Мы принимали горячий

душ каждый день, и нам через день давали чистую одежду. В деревне же мы

мылись раз в неделю, и еще реже — на охоте или в поездках. Каждый день с

глетчера на скалах я приносила домой в мешках kangirluarhuq — большие глыбы

пресноводного льда — и растапливала их на плите. В интернате просто открывали

кран. Когда наступили каникулы, все ученики и учителя отправились на Херберт

Айлэнд в гости к охотникам, и в первый раз за долгое время мы ели вареное

тюленье мясо с чаем. Там я и ощутила беспомощность. Не только свою —

беспомощность всех остальных. Мы больше не могли собраться с силами, уже не

казалось естественным протянуть руку за водой, хозяйственным мылом и

коробочкой неогена и начать тереть шкуры. Было непривычно стирать белье,

невозможно взяться за приготовление еды. Во время каждого перерыва мы

впадали в мечтательное ожидание, пребывая в котором мы надеялись, что кто-

нибудь подхватит, сменит нас, освободит нас от наших обязанностей и сделает то,

что надлежало сделать нам самим.

Когда я поняла, куда идет дело, я впервые поступила наперекор Морицу и

вернулась. Одновременно я вернулась к возможности получать относительное

удовлетворение от работы.

То же самое удовлетворение появляется и сейчас, когда я убираю пылесосом

каюты на верхней палубе, где живет экипаж. То же ощущение спокойствия, что и в

детстве, когда я чинила сети.

В каждой каюте царит идеальный порядок. Тем, кто прошел через интернаты

жизни, подобные моим, понятно, что когда для тебя самого и твоих внутренних

чувств есть всего лишь несколько кубических метров, то в этом личном помещении

должны соблюдаться самые жесткие правила, если хочешь противостоять

безнадежности, распаду и разрушению, которые исходят от окружающего мира.

Подобная педантичность была свойственна и Исайе. И у механика она была.

Она есть у экипажа «Кроноса». Удивительно, но она есть и у Яккельсена.

На стенах у него вымпелы, почтовые открытки и маленькие безделушки из

Южной Америки, с Востока, из Канады и Индонезии.

Вся одежда в шкафу аккуратно сложена в стопки.

Я ощупываю эти стопки. Снимаю матрас и чищу пылесосом отделение для

постельного белья. Выдвигаю ящики письменного стола, встаю на колени и

заглядываю под стол, тщательно ощупываю матрас. У него полон шкаф рубашек, я

беру в руки каждую из них. Некоторые из настоящего шелка. У него коллекция

лосьонов после бритья и одеколонов, с дорогим и сладковатым спиртовым

запахом, я открываю их, капаю понемногу на бумажную салфетку, которую потом

скатываю в шарик и кладу в карман халата, чтобы потом спустить ее в туалет. Я

ищу нечто конкретное и ничего не нахожу. Ни того, что ищу, ни чего-либо другого,

представляющего интерес.

Я ставлю пылесос на место и иду по второй палубе, мимо холодильников и

кладовых и оттуда далее вниз по лестнице, с одной стороны которой находится

нечто, что должно быть выходом из дымовой трубы, а с другой стороны — стена с

надписью Deep Tank. Лестница ведет к двери в машинное отделение. В качестве

оправдания в руке у меня наготове швабра и ведро, а если этого будет

недостаточно, я всегда могу воспользоваться старой проверенной историей, будто

я иностранка и поэтому заблудилась.

Дверь тяжелая, изолированная и когда я ее открываю, меня сначала оглушает

шум. Я выхожу на стальную платформу, откуда начинается узкая галерея, которая

идет наверху вдоль всего помещения.

В центре помещения в десяти метрах подо мной на слегка приподнятом

фундаменте возвышается двигатель. Он состоит из двух частей: главной, с

девятью обнаженными головками цилиндров, и шестицилиндрового

вспомогательного двигателя. Ритмично, словно части бьющегося сердца, работают

блестящие клапаны. Вся установка высотой метров пять и длиной около

двенадцати метров производит впечатление огромного, укрощенного дикого

животного. Вокруг ни души.

В стальном полу сделаны отверстия, мои парусиновые тапочки ступают прямо

над бездной.

Повсюду развешены таблички на пяти языках, запрещающие курение. В

нескольких метрах впереди меня — ниша. Оттуда тянется голубой шлейф

табачного дыма. Яккельсен сидит на складном стуле, положив ноги на рабочий

стол, и курит сигару. В сантиметре под его нижней губой виден кровоподтек

шириной во весь рот. Я прислоняюсь к столу, чтобы незаметно положить ладонь на

лежащий там разводной ключ длиной в 13 дюймов.

Он снимает ноги со стола, откладывает сигару и расплывается в улыбке.

— Смилла. Я как раз о тебе думал.

Я отпускаю ключ. Его беспокойство на время пропало.

— У меня больная спина. На других судах во время плавания никто не

суетится. Здесь мы начинаем в семь часов. Сбиваем ржавчин), сращиваем

швартовы, красим, снимаем окалину и драим латунь. Как можно держать свои руки

в приличном виде, когда ты каждый божий день должен сращивать тросы?

Я ничего не отвечаю. Я испытываю Бернарда Яккельсена молчанием.

Он очень плохо выносит его. Даже сейчас, когда у него прекрасное

настроение, можно почувствовать скрытую нервозность.

— Куда мы плывем. Смилла? Я продолжаю молчать.

— Я пять лет плаваю, никогда ничего подобного не встречал. Сухой закон.

Форма. Запрет выходить на шлюпочную палубу. И даже Лукас говорит, что не

знает, куда мы направляемся.

Он снова берет сигару.

— Смилла Кваавигаак Ясперсен. Второе имя, кажется, гренландское… Он,

наверное, посмотрел мой паспорт. Который лежит в судовом сейфе. Это наводит

на размышления.

— Я внимательно осмотрел судно. Я знаю все о судах. У этого — двойной

корпус и ледовый пояс по всей длине. В носовой части листы обшивки такие

толстые, что могут выдержать взрыв противотанковой гранаты.

Он лукаво смотрит на меня.

— Сзади, над винтом, «ледяной нож». Двигатель индикаторной мощностью в 6

000 лошадиных сил, достаточной для того чтобы идти со скоростью 16-18 узлов.

Мы плывем по направлению ко льду. Это уж точно. Уж не на пути ли мы в

Гренландию?

Мне не требуется отвечать, чтобы он продолжал.

— Теперь посмотри на команду. Всякий сброд. И они держатся вместе, все

знают друг друга. И боятся, и не вытянешь из них, чего боятся. И пассажиры,

которых никогда не видишь. Зачем они на борту?

Он откладывает сигару. Она так и не доставила ему удовольствия.

— Или взять тебя, Смилла. Я много плавал на судах в 4 000 тонн. На них, черт

возьми, не было никакой горничной. Тем более такой, которая ведет себя как

царица Савская.

Я беру его сигару и бросаю ее ведро. Она гаснет с тихим шипением.

— Я делаю уборку, — говорю я.

— За что он взял тебя на борт, Смилла? Я не отвечаю. Я не знаю, что ему

сказать.

Только когда за мной захлопывается дверь в машинное отделение, я

понимаю, каким раздражающим был шум. Тишина действует благотворно.

Верлен, боцман, стоит на средней площадке лестницы, прислонившись к

стене. Проходя мимо, я непроизвольно поворачиваюсь к нему боком.

— Заблудились?

Из нагрудного кармана он достает горсточку риса и подносит ко рту. Он не

роняет ни зернышка, и на руках его ничего не остается, все его движения

уверенные и отработанные.

Мне. наверное, надо было бы придумать какое-нибудь оправдание, но я

ненавижу, когда меня допрашивают.

— Просто сбилась с пути.

Поднявшись на несколько ступенек, я кое-что вспоминаю. — Господин

Боцман, — добавляю я. — Просто сбилась с пути, господин Боцман.

Я ударяю по будильнику ребром ладони. Пролетев словно пуля через каюту,

он ударяется о вешалку на двери и падает на пол.

Я не могу смириться с явлениями, которые рассчитаны на всю жизнь.

Пожизненные заключения, брачные контракты, постоянная работа до конца жизни.

Попытки зафиксировать отрезки существования и избавить их от течения времени.

Еще хуже с тем, что призвано быть вечным. Как, например, мой будильник. Eternity

clock. Так они его называли. Я вытащила его из приборной доски второго лунохода

НАСА, после того как он полностью вышел из строя на материковом льду. Подобно

американцам, он не смог выдержать 55-градусный мороз и ветер, значительно

превышающий по силе бофортову шкалу.

Они не заметили, что я взяла часы. Я взяла их в качестве сувенира и чтобы

доказать, что у меня не растут бессмертники — даже американская космическая

программа не продержится у меня и трех недель.

На сегодняшний день они продержались уже десять лет. Десять лет, и при

этом они не видели ничего иного, кроме грубости и суровых слов. Но к ним и в

прежние времена предъявляли высокие требования. Говорили, что можно засунуть

их в пламя паяльной лампы или сварить в серной кислоте, или погрузить на дно

Филиппинской котловины, а они все равно, как ни в чем не бывало, смогут

показывать время. Мне это утверждение казалось чересчур провокационным. В

Кваанааке нам казалось, что ручные часы красивы. Некоторые из охотников

носили их как украшение. Но нам бы и в голову не пришло жить по ним.

Это я объясняла сидящему за рулем Джилу. (Сидя в наблюдательной кабине,

я сообщала, когда фирн приобретает слишком темный или слишком светлый

оттенок, это означало, что он может не выдержать нас, а откроется, и земля

поглотит идиотскую пятнадцатитонную американскую мечту о луне в сверкающую

синим и зеленым тридцатиметровую трещину, которая, сужаясь у дна, заключает

все падающее в крепкие объятия и тридцатиградусный мороз.) В Кваанааке нашим

ориентиром является погода, — говорила я ему. Нашим ориентиром являются

животные. Любовь. Смерть. А не кусочек механической железки.

Мне было тогда чуть больше двадцати. В этом возрасте можно лгать — можно

даже лгать самому себе — с большим успехом.

В действительности, уже задолго до того времени, задолго до моего рождения

европейское время пришло в Гренландию. Оно пришло вместе с расписанием

работы магазинов Гренландской Торговой компании, установлением сроков уплаты

долгов, церковными богослужениями и наемной работой.

Я пыталась разбить часы большим молотком. На молотке остались следы. Так

что теперь я сдалась. Теперь я ограничиваюсь тем, что сметаю их на пол, где они

невозмутимо электронно пищат, избавляя меня от необходимости появляться на

мостике, не умыв лицо холодной водой и не подкрасив слегка глаза.

Время 2.30. Середина ночи в северной Атлантике. Около 22 часов из

переговорного устройства над кроватью, без какого-либо предупреждения, кроме

подмигивания зеленой лампочки, доносится голос Лукаса — вторжение в

маленькое пространство.

— Ясперсен. Завтра в три часа утра вы должны подать кофе на мостик.

Только коснувшись пола, часы издают звук. Я проснулась сама по себе.

Разбуженная ощущением непривычной активности. 24 часов хватило, чтобы ритм

«Кроноса» стал моим. На судне в море по ночам тихо. Конечно же, работает

двигатель, длинные, высокие волны ударяют о борт корабля, и время от времени

форштевень разбивает 50-тонную массу воды в мелкую водяную пыль. Но это

обычные звуки, а когда звуки повторяются достаточно часто, они превращаются в

тишину. На мостике меняются вахтенные, где-то бьют склянки. Но люди спят.

На этом знакомом фоне теперь все в движении. Сапоги стучат по коридорам,

двери хлопают, слышны голоса, звуки громкоговорителя и в отдалении гудение

гидравлических лебедок.

По пути на мостик я выглядываю на палубу. Темно. Я слышу шаги и голоса, но

свет не горит. Я иду в темноту.

На мне нет верхней одежды. Температура около нуля, ветер дует с кормы,

небо покрыто низким и плотным слоем облаков. Гребни волн становятся видны

только у самого борта, но ложбины между ними кажутся длинными, словно

футбольные поля. Палуба скользкая и жирная от соленой воды. Я пригибаюсь к

борту, чтобы укрыться и быть как можно менее заметной. В темноте у брезента

стоит фигура. Впереди — слабый свет. Он идет из переднего трюма. Крышки люка

откинуты в сторону, а вокруг отверстия установлено леерное заграждение. От двух

развернутых назад грузовых стрел на передней мачте отходят два троса и

спускаются в отверстие трюма. На леере кольцами разложен толстый, синий

нейлоновый трос. Людей нет.

Трюм на удивление глубок, он освещен четырьмя лампами дневного света, по

одной с каждой стороны. В десяти метрах подо мной на крышке большого

металлического контейнера сидит Верлен. У каждого из углов контейнера

находится белый ящик из стеклопластика, вроде тех, что используются для

хранения надувных спасательных плотиков.

Это то, что я успеваю увидеть. Кто-то хватает меня сзади за одежду.

Я не сопротивляюсь, но не потому, что смирилась, а чтобы можно было дать

более сильный отпор. В эту минуту судно накреняется на косой волне, и, потеряв

равновесие, мы валимся назад в сторону пульта управления лебедками и к

знакомому мне запаху лосьона после бритья.

— Идиотка, ты идиотка!

Яккельсен пытается отдышаться после напряжения. В его лице и голосе

появилось нечто новое. Признаки страха.

— На этом судне те же порядки, что и в старое время. Занимайся своим

делом.

Он почти умоляюще смотрит на меня.

— Убирайся отсюда. Проваливай.

Я иду назад. Он то ли шепчет, то ли кричит против ветра мне вслед.

— Ты что, хочешь оказаться в большом мокром шкафу?

Я с грохотом ударяю поднос сначала об один дверной косяк, затем о другой,

потом красиво захожу и останавливаюсь, позвякивая в темноте.

Никто не обращается ко мне. Постояв так какое-то время, я делаю шаг назад

и нахожу среди линеек и циркулей на столе место для чашек и сдобных булочек.

— Две минуты, восемьсот метров.

Он — лишь силуэт в темноте, но этот силуэт я прежде не видела. Он стоит,

склонившись над зелеными цифрами электронного лага.

Слоеное сдобное тесто пахнет маслом. Урс — добросовестный кок. Запах

улетучивается, потому что открыта дверь. В крыле мостика я замечаю спину

Сонне.

Над морской картой зажигается слабая, красная лампочка, и в темноте

проступает лицо Сигмунда Лукаса.

— 500 метров.

На мужчине комбинезон с расстегнутым воротником. Рядом с ним, на

навигационном столе, стоит плоский ящик величиной с усилитель для

стереосистемы. По бокам ящика поднимаются две тонкие телескопические

антенны. У стола стоит женщина, в таком же комбинезоне, что и мужчина. На фоне

рабочей одежды и сосредоточенности ее длинные, темные, расчесанные волосы,

спадающие на расстегнутый воротник и струящиеся по спине, кажутся почти

неуместными. Это Катя Клаусен. Внутренний голос подсказывает мне, что мужчина

— это Сайденфаден.

— Минута, двести метров.

— Поднимайте.

Голос раздается из переговорного устройства на стене. Я разжимаю руки,

отпуская стол, стоящий позади меня. Мои ладони вспотели. Я слышала этот голос

раньше. В телефонной трубке, в своей квартире. В последний раз, когда я там

была.

Красная лампочка гаснет. Из ночной тьмы вырастает серый контур, который

поднимается из переднего трюма и движется, медленно покачиваясь, за борт

судна.

— Десять секунд.

— Верлен. Опускай.

Он, должно быть, сидит в одной из наблюдательных кабин на верхушке

передней мачты. То, что мы слышим, это его приказы палубе. — Туго натянуто.

Ослабь.

— Пять секунд. Четыре, три, два, один, ноль.

Луч света туннелем прорезает ночь по направлению к корме. Контейнер

лежит на воде, в пяти метрах от ахтерштевня. Он подпрыгивает — по-видимому, на

носовой волне. От одного его угла вдоль борта в направлении носа тянется синий

трос. У фальшборта стоят Мария и Фернанда, Хансен и матросы. Чем-то,

напоминающим очень длинный багор, они отталкивают контейнер от борта.

Благодаря освещению мне видно, что по краям контейнера — две узкие белые

надувные резиновые полосы.

— Верлен. Отпускай.

Я передвигаюсь к крылу мостика. Свет идет от одного из тех прожекторов,

которые прикреплены на перилах. Им управляет Сонне. Он перемещает луч света

по воде. Контейнер освобожден от троса, находится уже на расстоянии 40 метров

от кормы и начинает тонуть.

Раздается приглушенный хлопок, и на поверхности воды раскрываются пять

оболочек из стеклопластика, и над большим металлическим контейнером

появляются пять серых самонадувающихся плавучих буев, словно пять огромных

водяных лилий. Потом прожектор гаснет.

— Один метр, 2 000 литров. Это голос женщины.

— 3 000, 4 000. Два метра, 5 000 литров. Два метра. Два с половиной. Два

тридцать. 5 000 литров и два тридцать.

Я встаю рядом с подносом. На прежнее место. На приборе перед ней горит

теперь несколько красных указателей.

— Я поднимаю. 4 700 и два с половиной. Три, три двадцать, четыре, четыре с

половиной, пять. 5 700 литров и пять метров. Крен нулевой. Температура минус

полградуса.

Она поворачивает ручку, и в комнате разрастается такой звук, как будто они

принесли сюда мой будильник.

— Пеленг десять — четыре.

Она выключает переговорное устройство. Мужчина, сидящий перед лагом,

выпрямляется. Напряжение снято. Сонне заходит в помещение и закрывает дверь.

Лукас встает рядом со мной.

— Вы можете идти спать.

Я делаю жест в сторону кофе. Он качает головой. Им даже не потребовалось

его разлить по чашкам. Меня позвали только для того, чтобы пронести поднос

шесть метров от кухонного лифта до мостика. Это лишено всякого смысла. Разве

что он хотел, чтобы я увидела то, что я только что видела.

Я беру поднос. Женщина передо мной наклоняется вперед и поглаживает

мужчину. Она не смотрит на него. Ее рука на мгновение задерживается на его

затылке. Потом она наматывает маленькую прядь его волос на пальцы и тянет.

Они не замечают меня. Я жду, что он отреагирует на боль. Но он стоит совершенно

спокойно, совершенно прямо.

Лицо Урса блестит от пота. Он пытается одновременно жестикулировать и

балансировать большой десятилитровой кастрюлей.

— Feodora, die einzige mit sechzig Prozent Cacao. Und die Schlagsahne muss ein

bisschengefroren sein[6]. Десять минут im[7] морозильнике.

Здесь все одиннадцать человек. В воздухе не витает никаких вопросов. Как

будто я единственная не поняла, что произошло. Или же, как будто им и не надо

этого знать.

Я втягиваю в себя обжигающий шоколад через слегка замерзшие взбитые

сливки. В результате как будто мгновенно наступает опьянение, которое

начинается в желудке и, горячо пульсируя, поднимается до самой макушки.

Интересно, каким образом такой волшебник, как Урс, оказался на борту

«Кроноса».

Верлен задумчиво смотрит на меня. Но я избегаю его взгляда.

Я ухожу предпоследней. В углу над чашкой черного кофе сидит Яккельсен.

Мария стоит в туалете перед зеркалом. Сначала я думаю, что это своего рода

протез, потом я вижу, что это маленькие, полые алюминиевые колпачки. На

каждом кончике пальца у нее по колпачку, и теперь она их осторожно снимает. Под

ними у нее красные, длиной четыре сантиметра, идеальные ногти.

— Я содержу свою семью, — говорит она. — В Пхукете. На свое жалованье. Я

приехала в Данию шлюхой. В Таиланде ты либо девственница, либо шлюха.

Ее датский более невразумительный, чем у Верлена, менее разборчивый.

— Я могла принять 30 клиентов в день. Я бросила это дело. Вытянув

указательный палец, она касается моей щеки кончиком ногтя и задерживает его,

прижав к коже.

— Однажды я выцарапала глаза полицейскому.

Я стою, не двигаясь, касаясь ее ногтя. Она внимательно смотрит на меня.

Потом опускает руку.

Я жду в своей каюте, приоткрыв дверь. Яккельсен проходит минуту спустя.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.077 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>