Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

– Если я и охладел к музыке, то по крайней мере не бросал занятий ею. Здешние плейелевские клавикорды тогда стояли в нашей парижской квартире. Однажды теплым весенним днем, должно быть, в двадцатом, 35 страница



 

 

 

 

Итак, я ждал.

 

Жестокость этих бесплодных дней казалась чрезмерной. Словно Кончис, с согласия Алисон, следовал давнишним рецептам викторианской кухни – варенья, лакомых перемен, не получишь, пока не объешься хлебом, черствыми корками ожидания. Но философствовать я разучился. На протяжении последующих недель нетерпение вовсе не утихало, наоборот, и я отчаянно пытался хоть как-то развеяться. Каждый вечер находил предлог, чтобы прогуляться по Рассел-сквер – наверное, так, движимые скорее скукой, нежели надеждой, бродят по причалу моряцкие жены и черноглазые зазнобы. Но огни моего корабля все не зажигались. Два-три раза я ездил в Мач-Хэдем; окна вечернего Динсфорд-хауса были еще чернее окон на Рассел-сквер.

 

Не зная, чем заняться, я часами сидел в кино, читал, в основном всякую чушь: книги мне нужны были исключительно для того, чтобы одурманить себя. А ночами, бывало, бесцельно устремлялся прочь из города – в Оксфорд, Брайтон, Бат. Дальние поездки успокаивали, будто, мчась сквозь тьму, несясь во весь дух по спящим улочкам, возвращаясь в Лондон на рассвете, ложась измотанным и просыпаясь лишь к вечеру, я делал что-то стоящее.

 

Перед самым знакомством с Лилией де Сейтас к моей тоске добавилась другая напасть.

 

Я часто забредал в Сохо и Челси – места, мало подходящие для невинных прогулок, если не жаждешь подвергнуть свою невинность серьезному искушению. Чудищ в этих дебрях хватало – от размалеванных кляч у подъездов Грик-стрит до столь же сговорчивых, но более аппетитных фиф и помятых барышень на Кингз-роуд. К некоторым из них меня тянуло. Сначала я отмахивался от этой мысли; потом смирился. Избегал, или, точнее, не ввязывался в соблазн я по многим причинам; скорее по соображениям выгоды, чем из брезгливости. Пусть те видят – если они где-то рядом, ведь нельзя исключить, что за мной наблюдают, – что я могу прожить и без женщин; а в глубине души я сам хотел удостовериться в этом. При встрече с Алисон эта уверенность станет оружием, лишним ударом плети – если дойдет до плетей.

 

Дело в том, что чувства, которые я теперь питал к Алисон, не имели ничего общего с сексом. Может, тут сыграла роль пропасть, отделявшая меня от Англии и всего английского, моя безымянность, неприкаянность; но, похоже, я мог ежедневно менять партнерш, а по Алисон тосковать при этом ничуть не меньше. От нее я ждал совсем иного, и это иное могла дать мне только она. Вот в чем разница. Секс я получу от кого угодно; но лишь от нее получу… это не назовешь любовью, – гипотеза, требующая экспериментального подтверждения, реальность, еще до всяких проверок зависящая от глубины ее раскаяния, от искренности признаний, от того, насколько полно она докажет, что сама еще любит меня; что предать ее побудила именно любовь. В такие моменты игра в Бога вызывала во мне смешанное чувство восторга и отвращения, словно замысловатая религия: наверное, в этом что-то есть, но сам я никогда не уверую. Кстати, из того, что граница любви и секса становилась все резче, вовсе не следовало, что я собирался вести жизнь праведника. И все проповеди госпожи де Сейтас, призывавшей отсечь верх от низа взмахом скальпеля, были в каком-то смысле избыточны.



 

Но некая часть меня еще сопротивлялась. Басни, которыми госпожа меня накормила, мертвым грузом лежали в желудке. Они противоречили не только общепринятой морали. Нет, они вступили в конфликт с подсознательной уверенностью, что никто, кроме Алисон, мне не нужен, а если все же понадобится кто-то еще, то пострадают не одни лишь нравственность и принципы, но нечто трудноопределимое, плотское и духовное одновременно, связанное с воображением и смертью. Возможно, Лилия де Сейтас предвосхищала законы взаимоотношений полов, какие установятся в двадцать первом веке; но чего-то не хватало, какого-то жизненно важного условия – как знать, не пригодится ли оно в двадцать втором?

 

Все это легко сказать; труднее воплотить в жизнь, ведь век-то нам достался двадцатый. Век, когда инстинкты отпущены на свободу, чувства и желания – все скоротечнее. Викторианцу моего возраста ничего не стоило дожидаться возлюбленной хоть пятьдесят – что там дней! – месяцев и при этом ни разу не согрешить даже в мыслях, не то что в делах своих. С утра мне еще удавалось подражать викторианцам; но днем, стоя в книжной лавке рядом с очаровательной девушкой, я молил Бога, в которого не верил, чтобы она не повернула головы, не улыбнулась.

 

И как-то вечером в Бейсуотере улыбнулась-таки; поворачивать голову ей не потребовалось. Она сидела напротив меня в закусочной и болтала с приятелем; я смотрел во все глаза, забыв о еде: обнаженные руки, высокая грудь. Похожа на итальянку; черноволосая, волоокая. Приятель ушел, девушка откинулась на спинку стула и взглянула на меня с недвусмысленной, обезоруживающей улыбкой. Она не была потаскухой; просто сигнализировала: хочешь познакомиться? Вперед!

 

Я неуклюже поднялся, пошел к выходу и топтался там, пока не расплатился с официанткой. Мое позорное бегство отчасти объяснялось чрезмерной подозрительностью. Девушка с приятелем вошли после меня и сели так, чтобы наверняка попасться мне на глаза. Чистое безумие. Я вот-вот поверю, что любая женщина, попавшаяся на пути, послана мучить и искушать; теперь перед тем, как войти в кафе или ресторан, я заглядывал в окно и заранее намечал себе место в закутке, где не услышу и не увижу этих ужасных тварей. Я все больше и больше походил на шута и злился, что не в силах вести себя иначе. И тут появилась Джоджо.

 

Это было в конце сентября, с Лилией де Сейтас мы распрощались две недели назад. Под вечер, измаявшись от безделья, я пошел на старый фильм Рене Клера. Плюхнулся рядом с какой-то нахохлившейся фигурой и стал смотреть бессмертную «Соломенную шляпку». По гнусавым придыханиям я догадался, что сосед, словно сошедший со страниц Беккета, – женщина. Через полчаса она попросила огоньку. Я различил круглое лицо, не тронутое косметикой, рыжеватые, прихваченные резинкой волосы, густые брови, руку с грязными ногтями, держащую бычок. В перерыве она принялась со мной заигрывать, так неумело, что я ее даже пожалел. На ней были джинсы, засаленный серый свитер с широким воротом, древнее мужское шерстяное пальто; но три вещи в ней вызывали неожиданную симпатию: зияющая ухмылка, хриплый шотландский выговор и такая бесприютная слезливость, что я сразу узнал в ней родственную душу и сердце, достойное нового Мэйхью[131 - Генри Мэйхью (1812–1887) – публицист, автор очерковых книг из жизни лондонского «дна».]. Ухмылка казалась неестественной, словно кто-то невидимый растягивал ей рот пальцами. Похилившись набок, как расстроенный карапуз, она безуспешно пыталась вытянуть из меня, чем я занимаюсь, где живу; и тут, то ли сжалившись над ее жабьей ухмылкой, то ли потому, что уж с этой-то стороны опасность явно не грозила (наша встреча, вне всякого сомнения, случайна), я пригласил ее выпить кофе.

 

Мы отправились в кафе. Я заявил, что голоден, и предложил ей порцию спагетти. Сначала она наотрез отказалась; затем призналась, что истратила последние деньги на билет в кино; затем набросилась на еду так, что за ушами трещало. Я преисполнился умиления, точно хозяин, кормящий собаку.

 

Продолжили мы в баре. Она приехала из Глазго изучать искусство – два, что ли, месяца назад. В Глазго вращалась в кругах маргинально-выморочной кельтской богемы, здесь не вылезала из кафе и кинотеатров, «благо ребята деньжат подбрасывают». С искусством она завязала; типичная бродяжка из захолустья.

 

Я все больше убеждался, что за свою нравственность с ней могу быть спокоен; может, потому мы и подружились так быстро. Она была забавная, с характером, сипатая, начисто лишенная какой бы то ни было женственности. Как, впрочем, и эгоизма; зато отзывчивости хоть отбавляй. Я довез ее до меблирашек в Ноттинг-хилле, и она решила, что я ожидаю приглашения. Но я разочаровал ее.

 

– Так мы больше не увидимся?

 

– Ну почему… – Я оглядел ее поникшую фигурку. – Тебе сколько лет?

 

– Двадцать один.

 

– Не ври.

 

– Двадцать.

 

– Восемнадцать?

 

– Пошел к черту. Двадцать, правда.

 

– Хочу сделать тебе предложение. – Фыркнула. – Да я не то имел в виду. Дело в том, что я сейчас дожидаюсь одну… девушку… она в Австралию уехала. И на ближайшие две-три недели не отказался бы от компании. – Улыбнулась до ушей. – Я тебе работу предлагаю. В Лондоне куча агентств этим занимается. Подыскивает сопровождающих и компаньонов.

 

Она все ухмылялась.

 

– Что ты мне мозги пудришь?

 

– Нет… я правду говорю. Ты сейчас за бортом. Я тоже. Давай вылезать вместе… деньги – моя забота. Никакой постели. Просто дружба.

 

Она сделала движение, будто намылила руки; снова ухмыльнулась, пожала плечами: психом больше, психом меньше.

 

И мы стали встречаться. Если они следят за мной, должны отреагировать. Вдруг хоть это поможет форсировать события?

 

Джоджо была странное создание, флегматичное, как дождь (лондонский дождь: она редко мылась), добродушное и безвредное. С предложенной ролью справлялась прекрасно. Мы шатались по киношкам, барам, выставкам. Иногда с утра до вечера сидели у меня. Но ближе к ночи я всякий раз отвозил ее домой. Мы могли часами сидеть за столом в полном молчании, читая газеты и журналы. Через семь дней у меня появилось чувство, что мы знакомы семь лет. Я платил ей четыре фунта в неделю, предлагал купить кое-что из одежды и оплачивать ее грошовую квартиру. Отказалась, взяла только темно-синий вязаный жакет от Маркса и Спенсера. Большего и желать было нельзя: она отпугивала от меня девушек, а я взамен уделял ей толику своей сублимированной верности.

 

Она не роптала, довольствуясь малым, будто старая дворняга; терпеливая, кроткая, ни на что не претендующая. На вопросы об Алисон я не отвечал, и Джоджо, похоже, перестала верить в ее существование; смирилась с тем, что я «слегка чокнутый», как мирилась со всем на свете.

 

Как-то в октябре, ощутив приближение бессонницы, я предложил махнуть куда ее душе угодно, только чтобы за ночь обернуться. Поразмыслив, она, бог знает почему, выбрала Стонхендж[132 - О Стонхендже, древнем языческом храме-обсерватории, Фаулз написал документальную книгу; именно сюда приведет своих спутников загадочный мистер Бартоломью из романа «Личинка» (1985) – приведет, дабы устроить им первую встречу со сверхъестественными существами-пришельцами, носителями Знания.]. И мы отправились в Стонхендж, бродили там в три часа ночи под пронизывающим ветром, натыкаясь на менгиры; чайки ерзали над нашими головами в своих гнездах из водорослей, полных лунного света. Потом мы залезли в машину и подкрепились шоколадом. Я едва различал ее лицо: темные кляксы глаз, наивная кукольная улыбка.

 

– Чему смеешься, Джоджо?

 

– Я такая счастливая.

 

– Не устала?

 

– Нет.

 

Я наклонился, поцеловал ее в висок. Раньше я никогда не целовал ее; быстро включил зажигание. Вскоре она заснула и медленно сползла мне на плечо. Во сне она казалась девочкой лет пятнадцати-шестнадцати. Пряди ее волос, давно не мытых, касались моего лица. И я ощутил к ней почти то же, что к Кемп: нестерпимую нежность, подспудное желание.

 

Через несколько дней мы отправились в кино на вечерний сеанс. Кемп, считавшая, что у меня не все дома, раз я сплю с такой никчемной уродкой – объяснить ей, что к чему, я даже не пытался, – но довольная, что хоть с этим у меня наконец наладилось, присоединилась к нам, и после фильма мы зашли в ее «мастерскую» залить глаза какао и остатками рома. Около часу Кемп нас выставила; ей хотелось спать, да и мне тоже. Мы с Джоджо остановились в подъезде. Это была первая по-настоящему промозглая осенняя ночь, к тому же лило как из ведра. Мы выглянули на улицу.

 

– Ник, я переночую у тебя, в кресле.

 

– Нет. Все в порядке. Подожди-ка. Я подгоню машину.

 

Машину я оставил в переулке. Сел, затаив дыхание, завел мотор, тронулся с места, но уехал недалеко: переднее колесо спустило. Я вылез под дождь, осмотрел шину, чертыхнулся, сунулся в багажник. Насоса там не было. В последний раз я пользовался им дней десять назад, так что неизвестно, когда его сперли. Я захлопнул крышку и побежал обратно в подъезд.

 

– Наверху полный бардак.

 

– У тебя настоящие хоромы.

 

– Спасибо.

 

– Не психуй. Лягу на твое старое кресло.

 

Разбудить Кемп? Но выслушивать ее смачную ругань что-то не хотелось. Мы поднялись по лестнице, миновали пустое ателье и вошли в квартиру.

 

– Ложись-ка в кровать. А я как-нибудь перекантуюсь.

 

Кивнув, она вытерла нос тыльной стороной руки; отправилась в ванную, оттуда – в спальню, легла, натянула на себя свое потрепанное пальто. В глубине души я злился на нее, я устал как собака, но сдвинул два стула и улегся. Прошло пять минут. Она выглянула из-за двери.

 

– Ник!

 

– У-у?

 

– Иди.

 

– Куда?

 

– Сам знаешь.

 

– Нет.

 

Она не уходила. Обдумывала следующий шаг.

 

– Но я хочу. – Удивительно: до сих пор она ни разу не употребляла глагол «хотеть» в первом лице.

 

– Мы же друзья, Джоджо. Не любовники.

 

– Просто полежим рядом.

 

– Нет.

 

– Один разочек.

 

– Нет.

 

Она стояла в дверном проеме, толстая, в джинсах и синем жакете, смутное пятно безмолвного упрека. В свете фонаря ее силуэт казался плоским, а черты лица – необычайно рельефными, как на литографиях Мунка. «Ревность»? «Зависть»? «Невинность»?

 

– Я замерзла.

 

– Ну так залезь под одеяло.

 

Помедлив, заковыляла к кровати. Еще пять минут. У меня занемела спина.

 

– Я легла. Ник, ты можешь спать тут, на одеяле. – Я глубоко вздохнул. – Слышишь?

 

– Да.

 

Молчание.

 

– Я думала, ты спишь.

 

Лило, шелестело в водосточных трубах; сырая лондонская мгла заполняла комнату. Одиночество. Зима.

 

– Можно к тебе на секундочку, огонь зажечь?

 

– О Боже.

 

– Я тихенько.

 

– Трогательная заботливость.

 

Пошла по комнате, натыкаясь на мебель; чиркнула спичкой. Фукнул, зашипел газ. По стенам заплясали розоватые отблески. Она двигалась тихо-тихо, но я наконец сдался, приподнял голову.

 

– Не смотри. Я без ничего.

 

Но я посмотрел. Она стояла над огнем, путаясь в моем джемпере. Я с раздражением подумал, что в свете газа она почти красива, по меньшей мере женственна. Отвернулся, достал сигарету.

 

– Слушай, Джоджо, ничего не выйдет. Не буду я спать с тобой.

 

– Не могла же я лезть в твою чистую постель одетая.

 

– Грейся – и немедленно назад.

 

Я успел выкурить полсигареты, пока она снова заговорила:

 

– Просто ты так добр ко мне. – Я упрямо молчал. – Я хочу тебе отплатить добром.

 

– Если в этом дело – не беспокойся. Ты мне ничего не должна.

 

Я взглянул на нее. Она сидела на полу, спиной ко мне, обняв пухлые коленки, уставясь в огонь. Снова молчание.

 

– Не только в этом, – сказала она.

 

– Иди оденься. Или ляг. Тогда поговорим.

 

Шипение газа утихло. Я прикурил новую сигарету от первой.

 

– Сказать, почему ты не хочешь?

 

– Ну скажи.

 

– Боишься подцепить какую-нибудь вашу болезнь.

 

– Джоджо!

 

– Может, я и заразная. Что с того, что нет симптомов? А вдруг я бациллоноситель?

 

– Перестань.

 

– Но ведь ты так думаешь.

 

– Никогда я этого не думал.

 

– Ты не виноват. Ни капельки.

 

– Заткнись, Джоджо. Заткнись сейчас же.

 

Молчание.

 

– Замараться боишься, индюк надутый. Прошлепала по полу, хлопнула дверью так, что та снова открылась. Послышались всхлипывания. Черт бы побрал мою недогадливость; мог бы и заметить, что сегодня она вела себя не так, как обычно: вымыла голову, завязала «хвост», погладывала со значением. Я представил себе настойчивый стук, Алисон за дверью. И потом, я обиделся. Джоджо никогда не сквернословила и употребляла эвфемизмы раз в пятьдесят чаще, чем требовало ее социальное положение. А последняя ее фраза меня по-настоящему задела.

 

Полежав минуту, я пошел в спальню, тоже освещенную теплым пламенем газа. Завернул ее в одеяло.

 

– Ох, Джоджо. До чего ты смешная.

 

Я гладил ее по голове, другой рукой придерживая одеяло, чтобы она на меня не бросилась. Зашмыгала носом. Я сунул ей платок.

 

– Знаешь что?

 

– Что?

 

– Я ни разу этого не делала. Ни разу не спала с мужчиной.

 

– Господи…

 

– Чиста как младенец.

 

– Ну и слава Богу.

 

Повернулась на спину, посмотрела мне в глаза.

 

– И теперь меня не хочешь?

 

Эта ее реплика перечеркнула две предыдущие. Я дотронулся до ее щеки, покачал головой.

 

– Я люблю тебя, Ник.

 

– Нет, Джоджо. Тебе кажется.

 

Снова захлюпала; я начал злиться.

 

– Так ты что, специально? Проткнула покрышку? – Пока Кемп возилась с какао, она ненадолго отлучилась, соврав, что ей нужно наверх.

 

– Я не могла иначе. Помнишь, мы ездили в Стонхендж? Я на обратном пути вовсе не спала. Притворялась.

 

– Джоджо… Хочешь, я расскажу тебе то, что никому не рассказывал? Хочешь?

 

Я вытер ей глаза платком и заговорил, сидя на краю постели, спиной к ней. Ничего не приукрашивая, поведал об Алисон, о том, как потерял ее. О Греции. О Лилии – пусть без подробностей, но по сути точно. О Парнасе, о своем позорном поведении. И так – до сегодняшнего дня, до встречи с Джоджо. Рассказал, зачем она мне понадобилась. Неожиданный, но не худший исповедник; ибо она отпустила мне грехи.

 

И почему я не рассказал все с самого начала? Она бы вела себя умнее.

 

– Я был слеп. Прости.

 

– Что уж тут поделаешь.

 

– Прости. Пожалуйста, прости.

 

– Да я просто сопливая идиотка из Глазго. – Напустила на себя важный вид. – Мне семнадцать, Ник. Я все наврала.

 

– Хочешь, я куплю тебе билет?

 

Но она замотала головой.

 

В наступившей тишине я размышлял о том, что есть только одна истина, только одна мораль, один грех, одно преступление. Прощаясь со мной, Лилия де Сейтас сформулировала эту истину; тогда я подумал, что она говорит о прошлом, о моей притче про мясника. Но теперь понял: она говорила о будущем.

 

Десять библейских заповедей не выдержали испытания временем; для меня они были пустым звуком, в лучшем случае – мертвой догмой. Но, сидя в спальне, глядя на блики огня на дверном косяке, я чувствовал, как эта сверхзаповедь, соединившая в себе все десять, овладевает мной; да, я всегда знал о ее существовании, всю жизнь пытался ей следовать, но снова и снова нарушал. Кончис считал, что есть опорные точки поворота, моменты, когда сталкиваешься с собственным будущим. И я понял, что все упирается в Алисон, в мою верность ей, которую нужно доказывать ежедневно. Зрелость, как гора, возвышалась передо мной, а я стоял у подножия этого ледяного утеса, этого невозможного, неприступного «Не терзай ближнего своего понапрасну».

 

– Ник, дай курнуть.

 

Я сходил за сигаретой. Она лежа затягивалась, высвечивая свои румяные щеки, внимательные глаза. Я взял ее за руку.

 

– О чем ты думаешь, Джоджо?

 

– А если она…

 

– Так и не вернется?

 

– Да.

 

– Женюсь на тебе.

 

– Ври больше.

 

– У нас будет куча детишек с толстой мордой и обезьяньей улыбкой.

 

– Ах ты, злобная скотина…

 

Ее глаза; молчание; тьма; сдерживаемая нежность. Я вспомнил ночь с Алисон в комнате на Бейкер-стрит, в прошлом октябре. И память просто и откровенно подсказала мне: ты уже не тот.

 

– У тебя будет другой муж, гораздо лучше.

 

– Я хоть немного на нее похожа?

 

– Да.

 

– Так я и поверила. Свистишь.

 

– Потому что вы обе… не такие, как все.

 

– Каждый человек – не такой.

 

Я пошел в комнату, бросил шиллинг в прорезь газового счетчика; остановился на пороге спальни.

 

– Тебе, Джоджо, надо жить в особняке. Или на заводе работать. Или ходить в школу. Или обедать в посольстве.

 

За окном закричал юстонский поезд, затих на севере. Она нагнулась, потушила сигарету.

 

– Если бы я была красивой…

 

Натянула одеяло на подбородок, словно пряча свое уродство.

 

– Иногда красота – это внешнее. Как обертка подарка. Но не сам подарок.

 

Долгая пауза. Ложь во спасение. Соломки подстелить.

 

– Ты забудешь меня?

 

– Нет. Запомню. Навсегда.

 

– Дай Бог раз в год вспомнишь. – Зевнула. – А вот я тебя не забуду. – И через несколько минут пробормотала, как бы уже не отсюда, будто ребенок во сне: – И эту вонючую Англию.

 

 

 

 

Заснул я после шести и часто просыпался. Наконец, к одиннадцати, набрался мужества посмотреть в лицо дневному свету. Зашел в спальню. Джоджо и след простыл. Заглянул в кухню (она же – ванная). Обмылком на зеркале выведены три креста, «Пока» и подпись. Выскользнула из моей жизни с той же легкостью, с какой вошла в нее. На кухонном столе лежал насос.

 

Снизу доносилось стрекотание швейных машинок; женские голоса, избитая мелодия из радиоприемника. А я был один в своей квартире.

 

Ожидание. Бесконечное ожидание.

 

Прислонившись к старой деревянной сушилке, я запивал жесткое печенье растворимым кофе. Хлеба я, как всегда, забыл купить. На глаза мне попалась коробочка из-под кукурузных хлопьев. Рисунок изображал тошнотворно довольную «среднюю» семейку за завтраком; загорелый, веселый папа, симпатичная моложавая мама, сыночек, дочка; рай земной. Хорошо бы прочистить желудок. Но кто знает – а вдруг за этой трусливо-подловатой жаждой походить на других, эгоистичным желанием, чтобы кто-то стирал тебе носки, пришивал пуговицы, удовлетворял твою похоть, восторгался тобой, готовил обед из трех блюд, и есть что-то стоящее, некое стремление к порядку, к гармонии?

 

Я сделал себе кофе, помянул недобрым словом чертову сучку Алисон. Почему я должен ее дожидаться? Это в Лондоне-то, где больше сговорчивых девушек на единицу площади, чем в любом другом европейском городе, настоящих красоток, искательниц приключений, стаями слетающихся сюда, чтобы их умыкнули, раздели, запихали в постель!..

 

А Джоджо, которую я меньше всего хотел оскорбить? Это все равно что ударить голодную псину по тонким, дрожащим ребрам.

 

Смятение, разжигаемое отвращением к себе и обидой, охватило меня. Всю жизнь я ненавидел компромиссы. И вот я раздавлен; я дальше от свободы, чем когда бы то ни было.

 

Я лихорадочно схватился за мысль о том, чтобы забыть Алисон, вновь пуститься в скитания… одинокие, но вольные. Даже трагические; ведь, что бы ни делал, я обречен причинять боль. Может, в Америку? В Южную Америку?

 

Свобода – это сделать решительный выбор и стоять на своем до последнего; так было в Оксфорде: раскрепощенные воля и инстинкт выталкивают тебя по касательной в новую, чуждую среду. Положусь на случай. Разрушу зал ожидания, где я заперт.

 

Я пересек унылую квартиру. Над каминной полкой висело «китайское» блюдо. Опять семья; порядок и долг. Плен. За окном – дождь; серое ветреное небо. Окинув взглядом Шарлотт-стрит, я решил съехать от Кемп немедленно, сейчас же. Чтобы доказать себе, что еще способен двигаться, бороться, что я свободен.

 

Я спустился к Кемп. Она выслушала меня холодно. Похоже, она знала, что произошло между мной и Джоджо, ибо в глазах ее светился стойкий огонек презрения; она отмахнулась от моих оправданий – я, дескать, собираюсь снять загородный дом, буду писать книгу.

 

– А Джоджо с собой возьмешь?

 

– Нет. Мы решили расстаться.

 

– Ты решил расстаться.

 

Да, знает.

 

– Ну хорошо, я решил.

 

– Что, замучился с нами, плебеями, прынц хренов?

 

– Как тебе не стыдно!

 

– Дуришь башку бедной девчонке, на кой ляд – непонятно, потом, когда она втюрилась в тебя по уши, поступаешь как настоящий джентльмен. Гонишь ее на все четыре стороны.

 

– Послушай…

 

– Мне-то не заливай, не на ту напал. – Она сидела передо мной, прямая, непреклонная. – Уматывай. Возвращайся домой.

 

– Нет у меня дома, чтоб тебя!

 

– Есть, есть. Называется – буржуазия.

 

– Избавь меня от этих глупостей.

 

– Не ты первый. Ах, они тоже люди! Восторга полные штаны. – И с едкой снисходительностью добавила: – Ты не виноват. Ты жертва диалектики.

 

– А ты – наглая старая…

 

– Да пошел ты! – Отвернулась, словно меня тут уже не было; словно весь мир был похож на ее мастерскую – сплошные обломы, хлам, беспорядок, здесь и в одиночку-то не выживешь. Заплесневелая мамаша Кураж, она направилась к мольберту и принялась перекладывать краски с места на место.

 

Я пошел восвояси. Но не успел подняться и на пролет, как она высунулась и загавкала вдогонку:

 

– Послушай-ка, тупица! – Я обернулся. – Знаешь, что теперь будет с этой малышкой? Пойдет по рукам! И знаешь, кто в этом виноват? – Ее указательный палец, как пулемет, поливал меня негодованием. – Святой Николас Эрфе, эсквайр! – Это последнее слово показалось мне самым грязным ругательством, какое я от нее слышал. Ошпарив меня глазами, захлопнула дверь мастерской. Между Сциллой и Харибдой, между Лилией де Сейтас и Кемп долго не повиляешь: клац – и нет тебя.

 

В холодном бешенстве я паковался; и, увлекшись воображаемым спором с Кемп, где она терпела поражение по всем пунктам, небрежно сдернул с гвоздя блюдо. Оно выскользнуло из моих пальцев; ударилось о газовую колонку; упало в камин, расколовшись на две равные половинки.

 

Я опустился на колени. Кусал губы, как безумный, чтобы не разрыдаться. Я стоял на коленях, держа в руках осколки. Даже не пытаясь сложить их. Даже не двигаясь, когда с лестницы донеслись шаги Кемп. Она вошла, а я стоял на коленях. Не знаю уж, что она хотела сказать, но, увидев мое лицо, промолчала.

 

Я показал ей осколки: смотри, что случилось. Жизнь моя, прошлое, будущее. И вся королевская конница, и вся королевская рать…

 

Она долго переваривала увиденное: полупустой чемодан, груда книг и бумаг на столе; и тупица, униженный мясник, на коленях у очага.

 

– Силы небесные, – сказала. – В твоем-то возрасте.

 

И я остался у Кемп.

 

 

 

 

Крупица надежды, право на существование – что еще нужно антигерою? Оставь его, говорит век, оставь на распутье, перед выбором: разве не в том же положении и человечество – оно может проиграть все, а выиграть лишь то, что имело; сжалься над ним, но не выводи на дорогу, не благодетельствуй; ибо все мы ждем, запертые в комнатах, где никогда не звонит телефон, одиноко ждем эту девушку, эту истину, этот кристалл сострадания, эту реальность, загубленную иллюзиями; и то, что она вернется, – ложь.

 

Но лабиринт не имеет оси. Конец – лишь точка на прямой, лязг сходящихся ножниц. Да, Бенедикт поцеловал Беатриче; а десять лет спустя? И что случилось в Эльсиноре, когда пришла весна?

 

Словом – еще десять дней. А дальнейшие годы – молчание; иная тайна.

 

Еще десять дней без телефонных звонков.

 

Взамен, 31 октября, в канун Дня всех святых, Кемп позвала меня на субботнюю прогулку. Это предложение, дикое в ее устах, насторожило бы меня, если б день не выдался таким роскошным, с нездешним весенним небом, синим, как лепесток дельфиниума, с бурой, янтарной, желтой листвой, безветренным, точно во сне.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.069 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>