|
Но стройка крепкая: владимирцы строили, на совесть.
Сергей скатывает нас на "дилижане". Дух захватывает, и падает сердце на
раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные на
проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет
льдом. Василь-Василич уж разогрелся, пахнет от него пробками и мятой. Отец
идет считать выручку, а Василь-Василичу говорит - "поручи надежному
покатать!". Василь-Василич хватает меня, как узелок, под мышку и шепчет:
"надежной меня тут нету". Берет низкие саночки - "американки", обитые
зеленым бархатом с бахромой, и приглашает меня - скатиться.
- Со мной не бойся, купцов катаю! - говорит он, сажаясь верхом на
саночки.
Я приваливаюсь к нему, под бороду, в страхе гляжу вперед... Далеко
внизу ледяная дорожка в елках, гора, с черным пятном народа, и вьются флаги.
Василь-Василич крякает, трогает меня за нос варежкой, засматривает косящим
глазом. Я по мутному глазу знаю, что он "готов". Катальщики мешают, не дают
скатывать, говорят - "убить можешь!". Но он толкает ногой, санки клюют с
помоста, и мы летим... ахаемся в корыто спуска и выносимся лихо на прямую.
- Во-как мы-та-а-а!.. - вскрикивает Василь-Василич, - со мной нипочем
не опрокинешься!.. - прихватывает меня любовно, и мы врезаемся в снежный
вал.
Летит снеговая пыль, падает на нас елка, саночки вверх полозьями, я в
сугробе: Василь-Василич мотает валенками в снегу, под елкой.
- Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько не потрафили, ничего! -
говорит он тревожным голосом. - Не сказывай папаше только... я тебя скачу
лучше на наших саночках, те верней.
К нам подбегают катальщики, а мы смеемся. Катают меня на "наших", еще
на каких-то "растопырях". Катальщики веселые, хотят показать себя.
Скатываются на коньках с горы, руки за спину, падают головами вниз. Сергей
скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат - ура!
Сергей хлопает себя шапкой:
- Разуважу для масленой... гляди, на одной ноге!.. Рухается так
страшно, что я не могу смотреть. Эн уж он где, катит, откинув ногу. Кричат -
ура-а-а!.. Купец в лисьей шубе покатился, безо всего, на скате мешком
тряхнулся - и прямо головой в снег.
- Извольте, на метле! - кричит какой-то отчаянный, крепко пьяный.
Падает на горе, летит через голову метла.
Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие горы пустотой. Катят с бенгальскими
огнями, в искрах. Гудят в бубны, пищат гармошки, - пьяные навалились на
горы, орут: "пропадай Таганка-а-а!.." Катальщики разгорячились, пьют прямо
из бутылок, кричат - "в самый-то раз теперь, с любой колокольни скатим!".
Хватает меня Сергей:
- Уважу тебя, на коньках скачу! Только, смотри, не дергайся!..
Тащит меня на край.
- Не дури, убьешь!.. - слышу я чей-то окрик и страшно лечу во тьму.
- Рычит под мной гора, с визгом ворчит на скате, и вот - огоньки на
елках!..
- Молодча-га ты, ей-Богу!.. - в ухо шипит Сергей, и мы падаем в рыхлый
снег, - насыпало полон ворот.
- Папаше, смотри, не сказывай! - грозит мне Сергей и колет усами щечку.
Пахнет от него винцом, морозом.
- Не замерз, гулена? - спрашивает отец. - Ну, давай я тебя скачу.
Нам подают "американки", он откидывается со мной назад, - и мы мчимся,
летим, как ветер. Катят с бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, - и
под нами, во льду, огни...
Масленица кончается: сегодня последний день, "прощеное воскресенье".
Снег на дворе размаслился. Приносят "масленицу" из бань - в подарок. Такая
радость! На большом круглом прянике стоят ледяные горы из золотой бумаги и
бумажные вырезные елочки; в елках, стойком на колышках, - вылепленные из
теста и выкрашенные сажей, медведики и волки, а над горами и елками - пышные
розы на лучинках, синие, желтые, пунцовые... - верх цветов. И над всей этой
"масленицей" подрагивают в блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики
носят "масленицу" по всем "гостям", которых они мыли, и потом уж приносят к
нам. Им подносят винца и угощают блинами в кухне.
И другие блины сегодня, называют - "убогие". Приходят нищие - старички,
старушки. Кто им спечет блинков! Им дают по большому масленому блину - "на
помин души". Они прячут блины за пазуху и идут по другим домам.
Я любуюсь-любуюсь "масленицей", боюсь дотронуться, - так хороша она.
Вся - живая! И елки, и медведики. и горы... и золотая над всем игра. Смотрю
и думаю: масленица живая... и цветы, и пряник - живое все. Чудится что-то в
этом, но - что? Не могу сказать.
Уже много спустя, вспоминая чудесную "масленицу", я с удивленьем думал
о неизвестном Егорыче. Умер Егорыч - и "масленицы" исчезли; нигде их потом
не видел. Почему он такое делал? Никто мне не мог сказать. Что-то мелькало
мне?.. Пряник... - да не земля ли это, с лесами и горами, со зверями? А
чудесные пышные цветы - радость весны идущей? А дрожащая золотая паутинка -
солнечные лучи, весенние?.. Умер неведомый Егорыч - и "масленицы", живые,
кончились. Никто без него не сделает.
Звонит к вечерням. Заходит Горкин - "масленицу" смотреть. Хвалит
Егорыча:
- Хороший старичок, бедный совсем, поделочками кормится. То мельнички
из бумажек вертит, а как к масленой подошло - "масленицы" свои готовит, в
бани, на всю Москву. Три рубля ему за каждую платят... сам выдумал такое, и
всем приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили к
нему из бань за "масленицами", а он, говорят, уж и не встает, заслабел... и
в холоду лежит. Может, эта последняя, помрет скоро. Ну, я к вечерне пошел,
завтра "стояния" начнутся. Ну, давай друг у дружки прощенья просить, нонче
прощеный день.
Он кланяется мне в ноги и говорит - "прости меня, милок, Христа ради".
Я знаю, что надо делать, хоть и стыдно очень: падаю ему в ноги, говорю -
"Бог простит, прости и меня, грешного", и мы стукаемся головами и смеемся.
- Заговены нонче, а завтра строгие дни начнутся, Великий Пост. Ты уж
"масленицу"-то похерь до ночи, завтра-то глядеть грех. Погляди-полюбуйся - и
разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.
Приходит вечер. Я вытаскиваю из пряника медведиков и волков...
разламываю золотые горы, не застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки,
снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он
необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у "сборки", где собирают
выручку, сыпали в "горки" денежки - на масленицу на чай, таскали его по
городу... Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.
Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон.
Завтра - "Господи и Владыко живота моего..." - будет. Сегодня "прощеный
день", и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у
дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в "темненькой", и у
той надо просить прощенья. Идти к Гришке, и поклониться в ноги? Недавно я
расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет - "не прощаю!"?
Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается
легко, будто грехи очистились.
Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже
ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то
лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич,
взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней
рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.
- Простите, Христа ради... для праздничка... - возит он языком и
бухается опять. - Справили маслену... нагрешили... завтра в пять часов...
как стеклышко... будь-п-койны-с!..
- Ступай, проспись. Бог простит!.. - говорит отец. - И нас прости, и
ступай.
- И про... щаю!.. всех прощаю, как Господь... Исус Христос... велено
прощать!.. - он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. -
По-бо-жьи... все должны прощать... И все деньги ваши... до копейки!.. вся
выручка, записано у меня... до гро-шика... простите, Христа ради!..
- Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться - прощеный
день.
Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю
форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром.
Слышно. как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?..
Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина
Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.
Декабрь 1927 - декабрь 1931
Праздники - Радости
ЛЕДОКОЛЬЕ
Отец посылает Горкина на Москва-реку, на ледокольню, чтобы навел
порядок. Взялись две тысячи возков льду Горшанову доставить, - пивоваренный
завод, на Шаболовке, от нас неподалеку, - другую неделю возим, а и половины
не довезли. А уж март месяц, ростепель пойдет, лед затрухлявеет, таскать
неспособно будет, обламываться начнет, на ледовине стоять опасно, - и
оставим Горшанова безо льду. Крестопоклонная на дворе, а Василь-Василич,
Косой, с подлецом-портомойщиком Дениской, масленицу все справляет...
- Пьяного захватишь, - палкой его оттуда, какой это приказчик! По шеям
его, пускай убирается в деревню, скажи ему от меня! До Алексей-Божья
человека... - сегодня у нас что, десятое...?.. - все чтобы у меня свезти,
какая уж тогда возка!
- Какая возка... - говорит Горкин озабоченно, - подойдут Дарьи-за...
сори-пролуби, вежливо сказать... ледок замолочнится, водой пойдет, крепости
в нем не будет... Горшанову обидно будет. Попужаю Косого, - поспеем, Господь
даст.
Отец сам бы поехал, да спины разогнуть не может, "прострел": оступился
на ледокольне, к вечеру дело было, ледком ледовину затянуло, снежком
позапорошило, он в нее и попал, по шейку.
- Ледоколов добавь, воробьевских с простянками поряди... неустойка у
меня, по полтиннику с возка... да не в неустойке дело: никогда не было
такого, осрамить меня, с... с...!
Горкин обнадеживает, - "поспеем, Господь даст", - берет с собой
шустрого паренька Ондрейку, который летось священного голубка на шатерчик
сделал, как Царицу Небесную принимали, - и одевается потеплей: поверх
казакинчика на зайце натягивает хороший полушубок, романовский, черненый, с
зеленой выстрочкой, теплые варежки под рукавицы и подшитые кожей валенки. На
реке знобко, потеплей надо одеваться.
Я не был еще на ледокольне, а там такая-то ярмонка, - жара прямо! до
сорока лошадок с саночками-простянками ледок вываживают с реки, и всякого-то
сбродного народу, с Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми из
ледовины тянут, как сахар колют, - Горкин рассказывал. Я прошусь с ним, а он
отмахивается: "некому за тобой смотреть, и лошади зашибут, и под лед
осклизнуться можешь, и мужики ругаются... нечего тебе там делать". Он
сердится и грозится даже, когда я кричу ему, что сам на Москва-реку убегу,
дорогу знаю:
- Только прибеги у меня... я те, самовольник, обязательно в пролуби
искупаю, узнаешь у меня!..
Говорит он так строго, что я боюсь, - ну-ка, и взаправду искупает? Я
прошусь у отца, говорю ему, - "басню я про Лисицу выучил...". А я так хорошо
выучил, что Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а она очень строгая. А тут
сказала: "ишь ты какой, как настоящая лисица поешь... ну-ка, еще скажи..." И
отец слышал про Лисицу. И говорит:
- Возьми его, Панкратыч, на ледокольню, он тебе про Лисицу скажет. Пора
ему к делу приучаться, все-таки глаз хозяйский... - смеется так.
А Горкин даже и доволен, словно, - разу повеселел:
- Раз уж папашенька дозволяет - поедем, обряжайся.
Я надеваю меховые сапожки и армячок с красным кушаком, заматывают меня
натуго башлыком, и вот, я прыгаю на снежку у каретного сарая, где Антипушка
запрягает в лубяные саночки Кривую, - другие лошадки все в разгоне.
Попрыгиваю и напеваю Горкину:
Зимой, ране-хонько, близ жи-ла,
Лиса у проруби пила в большо-ой мороз...
Слушает Горкин, и Ондрейка, и даже будто Кривая слушает, распустила
губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, и подбадривает меня, - "а ну,
ну!". Скорей бы ехать, а он все-то копается, мажет Кривой копытца. Не на
парад нам, чего тут копытца мазать! Нельзя не мазать: копытца старые, а
дорога теперь какая, волглая... - надо беречь старуху. И, правда, снег
начинает маслиться, вот-вот потекут сосульки; пока пристыли, крепко висят с
сараев, а дымок вон понизу стелется, - ростепели начнутся. Видно, конец
зиме: галочьи "свадьбы" кружат, воздух затяжелел, стал гуще, будто и он
замаслился, - попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, и петуху
уж в голову ударяет, - "гребешок-то какой махровый... к весне дело!".
Садимся в лубяные саночки на сено, вытрухиваем на улицу, - туп-туп, на
зарубах, о передок. На Калужском рынке ползут и ползут простянки, везут
ледок, на Шаболовку, к Горшанову.
- Наши, - говорит Горкин, - ледок-то как замучаться стал,
прозраку-крепости той нету, как об Крещенье, вот под "ердань" ломали. Как у
вас тама-то?.. - окликает он мужика, а Кривая уж знает, что остановиться
надо, - котора нонче возка?..
- Четвертая... - говорит мужик, придерживая возок. - Верно, что мало,
да энти вон, ледоломы-дуроломы, шабашут все... ка-призные!.. пива, вишь, им
подай, с Горшанова выжимают. Нам-то там ковшами подносят, сусла...
управляющий велит, для раззадору, а энти... - "погожай, леду не наломали!" -
выжимают. Василь-то-Василич?.. да ничего, веселый, пир у них нонче,
портомойщик аменины празднует, от Горшанова ящик им пива привезли.
- Гони, Ондрюшка, - торопит Горкин, - вот те два! Денис-то и вправду
именинник нонче, теперь чего уж с ними... Ледоломы шабашут... а Косой-то
чего смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй... дадим ему розгон...
Но Кривая, как ее не гони, потрухивает себе, бегу не прибавляет, такая
уж у ней манера, с прабабушки Устиньи: в церковь ее всегда возила, а в
церковь - не на пир спешить, а чинно, не торопясь; ехать домой, к овсу, -
весело побежит.
Вот уж и Крымский мост. Наша ледокольня влево от него: темная полынья
на снежной великой глади, тянется далеко, чуть видно. С реки ползут на
подъеме возки со льдом; сверху мчатся порожняки: черные мужики, стойком,
крутят над головой, вожжами, спешат забирать погрузку. Вдоль полыньи,
сколько хватает глаза, чернеют ледоломы, как вороны, - тукают в лед носами;
тянут баграми льдины, раскалывают в куски, как сахар. У черного края
ледовины - горки наколотого льду, мутно-зеленоватого, будто постный сахар.
Бурые мужики, уж в полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют в санки: видно,
как падает, только не слышно стука.
Мы съезжаем по каткой наезженной дороге к вмерзшим во льду плотам: это
и есть наша портомойня. На ней в прорубах плещется черная вода: бабы белье
полощут, красные руки плещутся в бело-белом. Кривая знает, как надо на
раскатцах, - едва ступает. Сзади мчат на нас мужики в простянках, крутят
подмерзшими вожжами, гикают... - подшибут! Горкин страшно кричит: -
"легше!.. придерживай... ребенка убьешь!.." Я задираю голову в башлыке и
вижу: храпят надо мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются
скрипучие оглобли... мчится с горы на нас рыжий мужик в азяме, - уши, как у
слона, - трещат-ударяются простянки, сшибают лубянки наши, прямо под
снеговую гривку... а мне даже весело, не страшно.
- Да сде-рживай... лешья голова!.. - с криком выпрыгивает из санок
Горкин и подымает руки на мчащихся с гиканьем за нами, - сворачь!.. сворачь,
те говорю!.. Господи, греха с ими - чумовыми... пьяные, одурели!..
И все несутся, несутся порожняком за льдом...
- Пронесло... - воздыхает Горкин и крестится, - слава-те, Господи.
Долго ли голову пробить оглоблей... вот как брать-то тебя!.. я-то знаю, чего
бывает... спешка, дело горячее. Спасибо, Кривая сама свернула под бугорок...
старинная лошадка, зна-ет... А на Чаленьком бы поехали... он бы сейчас за
ними увязался, тут бы и костей не собрать... ишь, раскат-то какой наездили!
Навстречу, хрупая по хрустящим льдышкам, вытягивают в горку возки с
ледком. Спокойные мужики, в размашистых азямах, хрустко ступают в валенках,
покуривая трубки и свернутые из газеты "ножки". Зеленый дымок махорки тянет
по ветерку; будто и ледком пахнет, зимней еще Москва-рекой.
Ну, как, Степа?.. - окликает Горкин знакомого воробьевского мужика, -
оборачиваете без задержки? ледоломы-то поспевают ледок давать?..
- Здравствуй, Михал Панкратыч! - говорит мужик, - теперь пошло, обломал
их Василь-Василич, а то хоть бросай работу. Так взялись - откуда что
берется... гляди, сколько наворотили!..
- Один одно плетет, другой - другое, вот и пойми их! - дивится Горкин.
- Ишь, по ледовине-то... валы льду! А тот говорил - нечего возить. Сейчас
разберем дело.
Привязываем Кривую к столбику, к сторонке от дороги, и бредем по колено
в снегу к сторожке. Нас не видно: окошко сторожки на реку. Из железной трубы
сыплются в дыме искры, - здорово растопил Денис. Горкин смотрит из-под руки
на чернеющую народом ледокольню: выглядывает, пожалуй, Василь-Василича.
- Нет, не видать... - говорит Ондрейка, - в сторожке греется.
- Гре-ется... - в сердцах говорит Горкин, голос его дрожит, - хо-рош
приказчик! народишка без досмотру... покажем ему сейчас гулянки. Знает, что
нездоров хозяин, вот и... и поста не боится, что хошь ему! И Дениска за
бабами не смотрит, корзин не считает... - мой себе! хороши, нечего
сказать!..
Входим в сторожку. Железная печка полыхает с гулом, от жара дышать
нечем. За столиком, из досок на козлах, сидит пламенно-красный
Василь-Василич, в розовой рубахе, в расстегнутой жилетке; жирные его волосы
нависли, закрыли лоб, а мутный, некосой глаз смотрит на нас в упор. Перед
печкой, на куче щепок и чурбаков, впривалку сидит Денис, тоже в одной
рубахе, и пробует гармонью. На столике - закопченный чайник, - "ишь,
бархатный у меня чайничек!" - бывало, хвалил Денис, - пупырчатые зеленые
стаканчики, куски пирога с морковью, обглоданная селедка, печеная горелая
картошка и грязная горка соли. А под столиком, в корзинке-колыбельке, -
четвертная бутыль зелена-вина.
- Молодцы-ы... - говорит Горкин, тряся бородкой, - хорошо празднуете...
а хозяйское дело само делается?.. а?.. Сколько нонче возков прошло, ну?!.
Денис вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает по нем черной
лапой, словно счищает грязь, и кричит во всю глотку:
- Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. во подгадали ка-ак!.. Амененник
нонче я... с анделом проздравляюсь... п-жалуйте пирожка!..
Василь-Василич поднимается грузно, не торопясь, икает, распяливает на
нас мутные глаза, - не понимает будто. Сипит, едва ворочает языком, -
"сколкаа-а?.."... - лезет под полушубок, на котором сидел, роется в нем,
нашаривает... - и вытаскивает из шерсти знакомую мне истрепанную
"книжечку-хитрадку", где "прописано все, до малости". Там, я знаю, выписаны
какие-то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки, цепочки,
кочережки, молоточки... - но что это такое, никто, кроме него, не знает. И
Горкин даже не знает, говорит - "у него своя грамота-рихметика". Мы молчим,
и Денис молчит, смахивает с чурбашка и все пришлепывает. Василь-Василич
слюнит палец и водит что-то по книжечке...
- Сколька-а?.. А вот, Панкратыч... - говорит он с запинкой, поекивает,
- та-ак, кипит... х-роший народ попался... не нахвалюсь... самоходом
шпарют... не на... нарадуюсь!.. Сушусь маненько, со-хну... у огонька...
ввалился утресь по саму шейку... со-хну!.. До обеда за два ста возков
свезли, без запину... так и доложи хозяину... во как! Был, мол, запор...
пошабашили, с-сукины коты, прижимали... завиствовали, скажи... ледовозам
сусла, нам по усам!.. В точку привел, Панкратыч... А... для аменин, Денис
меня угостил, а я дела не забываю... я, хозяйское добро... в воде не горит,
в огню не тонет! Во, гляди, Панкратыч... - тычет он в кривые штучки
обмороженным сизым пальцем, - в-вот, я-ственно... двести семой возок... за
нонче, до обеда!.. А все-навсе... тыща... и триста сорок возков. Два-три дни
- и шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч... потому я... от
со-вести!..
Горкин ни слова не говорит, велит мне идти с собой на ледокольню, а
Ондрейке забрать ломок и тоже идти за нами.
- Осе... рчал!.. - вскрикивает Василь-Василич и всплескивает руками. -
Ну, за что? за что?!.
Он так жалостно вскрикивает, что мне жалко. Слышу на выходе, Денис ему
отвечает, и тоже жалостно:
- Ни за что!..
Горкин и на меня сердит; ведет за руку по выбитой на снегу кривой
тропинке и чего-то все дергает. Чего он дергает?.. И ворчит:
- Да иди ты, не дергайся!.. Чисто крот накопал, куда ни ступи... позадь
меня, сказываю, иди, не тормошись... в прорубку ввалишься, дурачок!.. Ишь,
накопал-понапробивал, на самой-то на тропке, и вешки-то не воткнул, дурак!..
Теперь я вижу: пробиты лунки во льду, чуть ледком затянуло только.
Спрашиваю, что это.
- Рыбку Дениска на "кобылку" ловит, нет у него делов! Да не оступись
ты, за мной иди!..
На какую кобылку?..
Мы выходим на ледокольню.
Тянется темная полынья, плещется на ней "сало", хрустяшки-льдинки.
Вдоль нее, по блестящей, будто намасленной дороге, туго ползут возки с
сизыми ледяными глыбами. По встречной дороге, рядом, легко несутся порожняки
и ростянки с веселыми мужиками. Кричат нам: "йей, подшибу, сворачь!.."
Пьяные мужики? Лица у них все красные, как огонь, иные на санках пляшут.
Горкин трясет бородкой, повеселел:
- Горшановское-то играет!.. а ничего, дружно работают молодчики.
Подходим к самому ледоколью. Совсюду слышно, как тукают в лед ломами,
словно вперегонки; в сверканьи отбрызгивают льдышки; хрупают под ногой
хрусталики. Горкин и тут все не отпускает: склизко, хоть до черной воды
шажка четыре. Полынья ходит всплесками, густая от мелких льдинок,
поплескивает о край, - дышит. Горкин так говорит.
- Михал Панкратычу почет... с праздничком!.. - кричат знакомые мужики с
простянок, и все-то гонят.
По краю полыньи потукивают ломами парни, и бородатые. Все одеты во что
попало: в ватные кофты в клочьях, в мешки, в истрепанные пальтишки, в
истертые полушубки - заплата на заплате, в живую рвань; ноги у них
кувалдами, замотаны в рогожку, в тряпки, в паголенки от валенок, в мешочину,
- с Хитрого рынка все, "случайный народ", пропащие, поденные. Я спрашиваю
Горкина - "нищие это, да?".
- Всякие есть... и нищие, и - "плохо не клади", и... близко не подходи.
Хитрованцы, только поглядывай. Тут, милок, и "господа" есть!.. Да так...
опустился человек, от слабости... А вострый народ, смышленый!..
Он спрашивает степенного мужика в простянкях, много ли нонче вывезли.
Мужик говорит, закуривая из пригоршни:
- Да считал давеча... артельный наш... за триста пошло. А кругом - за
тыщу за триста перевалило, кончим в два дни... ишь, как бешеные нонче все!
гляди, хитрованцы-то чего наворотили... как Василь-то-Василич их накалил...
умеет с ими!..
Я теперь вижу, как это делают. У края ледовины становятся человек пять
с ломами и начинают потукивать, раз за разом. Слышится треск и плеск,
длинная льдина начинает дышать - еле приметно колыхаться; прихватывают ее
острыми баграми, кричат протяжно -- "бери-ись!.. навали-ись!,." - и
вытягивают на снег, для "боя". Разбивают ломками в "сахар", нашвыривают
горкой. Порожняки отвозят. И так - по всей полынье, чуть видно.
Высокий, бородатый мужик, в тулупе, стоит поодаль, дает ярлыки
возчикам. Это - артельный староста. Здоровается с Горкиным за руку, говорит:
- За два дни покончим. Ну, и молодец Василь-Василич! Совсем было
пропадать стали, хоть бросай. Все утро нонче лодырей энтих дожидались, пока
почешутся... в полруки кололи. На пивном сусла подносят возчикам, - и им
подавай, лодырям! Василь-Василич им уж по пятаку набавил, - нет, сусла нам
подавай! А он... что жа!.. "Не сусла вам, братцы, а в мою голову... по
бутылке пи-ва, бархатного, златой ярлык!.. И на всяк день по бутылке, с
почину... а как пошабашим - по две бутылки, красный ярлык!" Гляди вон, чего
наломали, с обеда только... диву дался! народишка-то сбродный да
малосильный, пропитой... а вот, обласкал их Василь-Василич, проникся в
них... опосле обеда всем по бутылке бархатного поставил. Ну, взял народ...
теперь что хошь из него "сделает, сумел так.
- Что, молодой хозяин... - Горкин мне говорит, - Вася-то наш каков! И
поденных не надо лишних, и ни возков... чего ж его нам пужать-то, а? Пойдем.
Дениса с ангелом поздравим. Небось и в церкву не пошел, и просвирки не вынул
заздравной, а... намок, как... лыка не вяжет. Да Господь с ним, не нам
судить. Вася-то вон в полынью ввалился, показывал, как работать надо, ломком
бил, багром волочил... пойдем.
Он ведет меня за руку, не отпускает. Тук-тук, за нами, - и слышно
тягучий треск, будто распарывает что крепкое. Мчатся встречу порожняки,
задирая лошадям морды, раздирая вожжами пасти, орут-пугают: "эй, подшибу!.."
Уже темнеет, когда возвращаемся в сторожку. Опять вскакивает Денис и
шлепает по чурбашку, приглашает Горкина отдохнуть. Василь-Василич совсем
размяк, крутит вихрастой головой, пучит на меня косой глаз, еле языком
возит:
- Я себя держу строго, ни-ни. Панкратыч... меня знает! У меня... все в
порядке. Ласке учил папашенька... и соблюдаю, пальцем не зацеплю!.. Я им
ка-ак?.. я им ящик "бархатного" ублаготворил... от себя, старайся у меня
только. Пьяницы даже понимают, а уж тверезыи... всю Москва-реку расколю,
милиен возков, хошь на всю Москву к завтрему, возьмись только... и больше
ничего.
- Ну, Василич. Господь с тобой... - говорит Горкин ласково, - ночуй уж
тут, только не угорите, Ондрейку оставлю вам. А ты, Денис... именинник нонче
ты... ну, с ангелом тебя, отведаю пирожка... не очень с морковью уважаю.
- Я те, Михал Панкратыч... я вам с этим... с изюмцем у меня! кума,
сторожиха банная, спекла, из уважения... рыбки ей для поста иной раз...
сбираемся только починать. Да ершиков на "кобылку" с полсотни понатаскал...
несите папашеньке, ушка будет. Ввалился он намедни, настудился... ах, как же
работать они умеют, для показа. Горяченькой ушицы, ершиков поглодать... -
рукой сымет! Откушайте с нами, Михал Панкратыч... уважаю вас, как вы самый
крестный есть Марье Даниловне... поклончик от меня им... да пивка
бархатного, хочь пригубьте только... амененник нонче я... Дениса нонче!..
И мне дают сладкого пирожка с изюмцем, на газетинке. Я ем в охотку,
отпиваю и "бархатного", глоточек, дозволил Горкин. Пирую с ними и
разглядываю сторожку.
На стенке у окошка прилеплен мякишем портрет Скобелева из газетки, а с
другого боку - портрет нашего царя, с хохлом и строгими глазами. А под ним -
розовая дама с голой шеей, с конфетной коробки крышечка: очень похожа на
Машу нашу, крестницу Горкина, такая же вся румяная. А в уголочке - бумажный
образок Иверской. Тускло горит-чадит лампочка-коптилка,
Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |