Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

В 1902 году, когда Ленин и Крупская жили в Лондоне, они нередко заходили в тамошний зоопарк и, как рассказывала Надежда Константиновна, подолгу простаивали перед клеткой белого волка. Все звери с 25 страница



В предисловии Владимир Ильич пишет, что «вопрос о государстве приобретает в настоящее время особенную важность и в теоретическом и в практическо-политическом отношениях». В теоретическом — потому, что толкование данной проблемы нынешними оппортунистическими лидерами «отличается подлым лакейским приспособлением "вождей социализма" к интересам… "своего" государства». А в практическом отношении — потому, что вопрос о разъяснении массам того, что они должны будут сделать… в ближайшем будущем» уже приобрел «самое злободневное значение…»3.

Будь на месте Ленина кто-либо из породы «премудрых пескарей», он, видимо, усомнился бы, — стоит ли человеку, сидящему и подполье и мечтающему о возвращении на открытую политическую арену, человеку, официально обвиненному в измене государству, человеку, которого все «истинные патриоты» считают предателем своего отечества, — стоит ли ему выходить на публику с подобными сюжетами.

Не лучше ли оставаться в кругу понятных массе насущных вопросов, а не залезать в теоретические дебри. Тем более что он неизбежно затронет достаточно болезненные проблемы. Ибо именно в массовом сознании веками укоренялось представление, что отечество и государство — одно и то же. И законная, естественная любовь к своей родине должна распространяться и на «свое» государство, а затем и на «свое» правительство, каким бы оно ни было. Иначе ты — не патриот.

Но подобных «премудрых» советов Владимир Ильич все равно бы не услышал. В своей работе он как раз и берется за уяснение того — для всех ли подданных данное государство является «своим»?

Классовую борьбу, пишет Ленин, разрушающую иллюзию «единства нации», придумали не марксисты. Ее жестокую реальность выявили и проанализировали буржуазные ученые задолго до Маркса. По ходу истории эта борьба временами настолько обострялась, что грозила обществу «пожиранием друг друга». Дабы не случилось такого, для обеспечения «порядка», уже на заре человеческой истории и появляется государство.

Но было бы заблуждением полагать, что государство гармонизирует противоречивые интересы граждан. Что оно блюдет «порядок» во имя неких общих и более высоких «государственных» целей. Нет, считает Ленин, — это не благотворительная организация всеобщего примирения.

Реальная власть в обществе принадлежит наиболее сильному в экономическом отношении классу. Государство делает его сильным и политически. И там, где есть богатые и бедные, оно проводит политику, определяемую, и прямо, а чаще — косвенно, интересами меньшинства «состоятельных граждан». Именно они являются «элитой» и «власть имущими», ибо государство обеспечивает, как выразился Ленин, — «всевластие богатства»4.



Даже тогда, когда государство пытается удовлетворить насущные потребности «низов», оно делает это отнюдь не по соображениям гуманности, а тем более — справедливости. Оно понимает, что это — необходимое условие сохранения, стабилизации данного порядка. Ибо напор со стороны «низов» способен разрушить существующий режим как таковой.

«Право есть ничто, — пишет Ленин, — без аппарата, способного принуждать к соблюдению норм права». Государство как раз и является той особой формой «организации насилия», которая позволяет «власть имущим» удерживать данную общественную систему хоть в каком-то — пусть и не очень устойчивом — равновесии, напоминающем состояние плохо прикрытой «гражданской войны».

Напоминая о всей предшествующей многовековой истории, Владимир Ильич отмечает: «Понятно, что для успеха такого дела, как систематическое подавление меньшинством эксплуататоров большинства эксплуатируемых, нужно крайнее свирепство, зверство подавления, нужны моря крови, через которые человечество и идет свой путь в состоянии рабства, крепостничества, наемничества»5.

Но может быть, все это осталось в прошлом? О каких «морях крови» можно говорить применительно, скажем, к столь демократичному и либеральному Временному правительству Александра Федоровича Керенского?

Оставим в стороне июльские репрессии, о которых пресса писала как о вынужденном обстоятельствами «эпизоде». Но разве не делало Временное правительство саму войну инструментом внутренней политики? Когда за неповиновение, за участие в протестном движении рабочих и солдат отправляли на фронт, на передовую. А это, как подтвердил 16 июля генерал Клембовский, было, по мнению солдат, куда хуже сибирской каторги. И разве не были за полгода правления Временного правительства убиты и искалечены на фронте сотни тысяч граждан «Свободной России». Так что для упоминания о «морях крови» у Ленина были основания.

Классовая суть государства всегда тщательно маскировалась рассуждениями о государственных интересах — более высоких, нежели интересы отдельных классов, социальных групп, корпораций и кланов. В России 1917 года, когда старое государство разваливалось буквально на глазах, этот флёр государственности эксплуатировался вовсю. И землю нельзя отдать крестьянам, ибо это противоречит интересам государства. И рабочим надо подтянуть пояса, а не требовать повышения зарплаты — во имя государственных соображений. А главное — нельзя кончить войну, ибо есть союзнические обязательства и высшая государственная целесообразность.

Даже само понятие «порядок» толковалось в таком государстве по-разному. Если, к примеру, солдат безропотно подчиняется тем, кто гонит его на кровавую бойню, — это, с точки зрения «власть имущих», — полный порядок. Но если тот же солдат начинает «умничать», рассуждать о войне — это беспорядок и бунт. Когда хозяин завода объявляет локаут и выбрасывает на улицу тысячи рабочих — это его святое право. Но если эти рабочие, как рассказал Ленину Сергей Малышев, берут предприятие под контроль, сами налаживают производство, то это уже — полная «анархия».

Так что не для всех государство является одинаково «своим». Как говорится, для кого оно — мать, а кому — мачеха.

Ленин не собирался писать сугубо научный трактат, предназначенный для ученых мужей. При всей сложности поднимаемых им проблем, Владимиру Ильичу хотелось, чтобы смысл его труда был понятен и не столь искушенному читателю.

Анализируя «Государство и революцию», иногда забывают о том, что одновременно, в те же недели и месяцы, Ленин пишет такие работы, как «Грозящая катастрофа и как с ней бороться», «Удержат ли большевики государственную власть?», «Русская революция и гражданская война» и другие.

И если в «Государстве и революции» он, как правило, остается на поле теории, то в указанных работах полученные выводы используются для решения сугубо практических задач, поставленных 1917 годом. В этом смысле многие страницы данных работ являются прямым продолжением идей, которые развивались в «Государстве и революции».

Мало того, Владимир Ильич тут же «апробирует» эти идеи не только на Зиновьеве, но и на Николае Александровиче Емельянове и его старших сыновьях. «В.И., вообще говоря, не любил читать своих рукописей вслух, — вспоминал Зиновьев… — Но здесь была исключительная обстановка; здесь… было "особое" настроение; и мы не раз читали вслух важнейшие места "Государства и революции"». Особенно внимательно прислушивался Владимир Ильич к суждениям Николая Александровича, которого считал человеком «выдающегося ума…»6.

С тем, что прежнее государство необходимо разрушить, все соглашались. Но когда речь пошла о том, что после победы революции необходимо будет строить новое государство, нашелся и оппонент: 16-летний Кондратий Емельянов, учившийся в коммерческом училище и считавший себя «идейным анархистом».

В своей работе Ленин проанализировал, в чем сходятся и где расходятся марксисты и анархисты в вопросе о государстве. Он старался не обидеть, не сравнивал (подобно Плеханову) анархистов с бандитами, а разъяснял, что отмирание государства — процесс долгий, что его нельзя отменить просто так — «с сегодня на завтра». Но ответом были лишь старые анархистские прописи: государство есть насилие, и при любом государстве не будет свободы.

Пришлось начинать с азов и обращаться к Энгельсу, который, высмеивая анархистский «антиавторитаризм», отрицавший «всякое подчинение, всякую власть», приводил в пример завод, фабрику, наконец, судно в открытом море. «…Разве не ясно, что без известного подчинения, следовательно, без известного авторитета или власти невозможно функционирование ни одного из этих сложных технических заведений, основанных на применении машин и планомерном сотрудничестве многих лиц?»

На корабле в открытом море Кондратий еще не бывал. Но свой сестрорецкий завод и своих приятелей по поселку знал хорошо. Их надежность в товариществе, солидарность в работе и общей беде. Но он не раз видел и их пьяные драки. Знал, что некоторые из них таскают с казенного завода инструменты и детали. Значит, и после революции нужны будут «надсмотрщики». Но не из хозяйских стукачей, а из числа сознательных рабочих, таких, как его отец, из классных профессионалов — мастеров, инженеров.

Стало быть, надо сохранить и подчинение им, и власть.

Да, со временем государство начнет отмирать, разъяснял Ленин, но это сможет произойти лишь при ином уровне культуры и материального производства, ибо «предполагает и не теперешнюю производительность труда и не теперешнего обывателя, способного "зря" — вроде как бурсаки у Помяловского — портить склады общественного богатства и требовать невозможного». Когда и как скоро это произойдет, никто сказать не может. Ясно лишь одно: процесс отмирания государства может начаться лишь тогда, когда «люди постепенно привыкнут к соблюдению элементарных, веками известных, тысячелетиями повторявшихся во всех прописях, правил общежития, к соблюдению их без насилия, без принуждения, без подчинения, без особого аппарата для принуждения, который называется государством».

И Ленин продолжал: «Мы не "мечтаем" о том, как бы сразу обойтись без всякого управления, без всякого подчинения; эти анархистские мечты… служат лишь оттягиванию социалистической революции до тех пор, пока люди будут иными. Нет, мы хотим социалистической революции с такими людьми, как теперь…» И когда на этом основании Владимир Ильич стал объяснять, что «анархистское представление об отмирании государства путано и нереволюционно», и еще добавил, что Александр Ге — «один из немногих сохранивших честь и совесть анархистов» — справедливо назвал таких «звезд» анархизма, как Петр Кропоткин, француз Жан Грав, голландец Христиан Корнелиссен — за их пропаганду войны до победного конца — «анархо-траншейниками», тут уж Кондратий, считавший отца и большевиков слишком оппортунистичными, умолк и от обиды, как пишет Николай Александрович, на глазах его появились слезы.

Впрочем, когда окончательно выяснили, что без крепкого государства диктатуры пролетариата, опирающейся на вооруженный народ, нельзя ни сокрушить буржуазию, ни закрепить победу, ни построить новую жизнь, тут уж возражений по существу не последовало7.

Но зачем «сокрушать»? И почему «диктатура»? Там, в Разливе, оппонентов не нашлось. Но в России их было множество. Разве парламентская демократия западного типа не выражает волю большинства народа и не позволяет вести все государственные дела в его интересах? После сотен лет самодержавного правления российскому обывателю казалось, что стоит лишь перенести на родную почву эту систему, как общество обретет истинную свободу, гармонию и конституционный порядок. Совсем как в Европе…

Эти представления всячески поддерживались российской либеральной прессой. Но Ленин, как, впрочем, и сами европейцы, подобными иллюзиями не страдал. На парламентские выборы, будучи в эмиграции, Владимир Ильич насмотрелся и в Англии, и во Франции, и в Германии, и в Швейцарии. Ходил он и на предвыборные собрания, где выступали кандидаты в депутаты. Их заигрывание с массой избирателей, неприкрытая демагогия иной раз просто поражали своей наглостью и цинизмом. И сами европейцы все это прекрасно понимали…

В Париже Ленин познакомился с популярным французским шансонье Гастоном Монтегюсом. «Рабочие встречали его бешеными аплодисментами, — вспоминала Крупская, — а он, в рабочей куртке, повязав шею платком, как это делали французские рабочие, пел им песни на злобу дня, высмеивал буржуазию, пел о тяжелой рабочей доле и рабочей солидарности».

На одной из русских вечеринок Ленин и Монтегюс встретились. И долго, до глубокой ночи, проговорили о революции — сын парижского коммунара и русский большевик. «Так бывает иногда, — пишет Крупская, — встретятся случайно в вагоне малознакомые люди и под стук колес разговорятся о самом заветном, о том, чего бы не сказали никогда в другое время. Потом разойдутся и никогда больше в жизни не встретятся. Так и тут было. К тому же разговор шел на французском — на чужом языке мечтать вслух легче…»

Крупская рассказывает, что они и Ильичем стали часто ходить на концерты Монтегюса в маленьких театрах парижских предместий. Для Ленина была интересна и сама публика, «больно уж непосредственно реагировали на всё наполнявшие театр рабочие»: соленые шутки, выкрики с мест перемежались топотом ног либо бурей аплодисментов. «Ильичу нравилось, — подметила Надежда Константиновна, — растворяться в этой рабочей массе».

Репертуар Монтегюса Ленин знал наизусть и частенько напевал его. Но особенно запомнилась песенка о том, как «депутат ездит собирать голоса в деревню, выпивает вместе с крестьянами, разводит им всякие турусы на колесах, и подвыпившие крестьяне выбирают его и подпевают: "Правильно, парень, говоришь!"» А затем, заполучив нужные ему голоса и 15 тысяч франков депутатского жалования, этот же «народный избранник» преспокойно предает в парламенте интересы избравшего его народа. Поэтому, возвращаясь с предвыборных собраний, Владимир Ильич частенько иронически «мурлыкал монтегюсовскую песенку: "Верно, парень, говоришь!"»8

Вспоминал он ее, вероятно, и когда писал в «Государстве и революции» о парламентских «говорильнях» о том, как на свободных выборах трудящимся «раз в несколько лет позволяют решать», кто именно «будет в парламенте представлять и подавлять их!»

У Ленина не было иллюзий и относительно того, «будто всеобщее избирательное право "в теперешнем государстве" способно действительно выявить волю большинства трудящихся и закрепить проведение её в жизнь». Конечно, тогда еще не было современных пиар-технологий и политтехнологов, способных творить на выборах «чудеса демократизма». Монтегюсовскому персонажу вместо этого хватало и дюжины бутылок. Но уже была зависимая ежедневная пресса, широко использовавшаяся для воздействия на умонастроения электората. Были бесчисленные юридические, технические, практические ограничения демократизма при выдвижении кандидатов и организации голосования. Но даже это не являлось решающим фактором.

 

Там, где общество расколото на бедных и богатых, угнетателей и угнетенных, у «власть имущих» всегда найдутся тысячи способов воздействия на волеизъявление зависимых от них людей. Совсем не обязательно спаивать их или бросать в тюрьмы. Они, пишет Ленин, «остаются настолько задавленными нуждой и нищетой, что им "не до демократии","не до политики"…» Вот почему «при обычном, мирном течении событий большинство населения от участия и общественно-политической жизни отстранено».

«Эти ограничения, изъятия, исключения, препоны для бедных, — продолжает Владимир Ильич, — кажутся мелкими, особенно на глаз того, кто сам никогда нужды не видал и с угнетенными классами в их массовой жизни близок не был (а таково девять десятых, если не девяносто девять сотых буржуазных публицистов и политиков), — но в сумме взятые эти ограничения исключают, выталкивают бедноту из политики, из активного участия в демократии». Такая демократия «всегда остается поэтому, в сущности, демократизмом для меньшинства, только для имущих классов, только для богатых», а стало быть, является «насквозь лицемерной и лживой…»

Упрекать Ленина в том, что он недооценивал возможности буржуазной демократии, нет оснований. Он лишь констатировал тот факт, что и эта политическая форма предполагает подчинение, а следовательно и насилие одной части населения (меньшинства) над другой (большинством) и позволяет буржуазии осуществлять свое фактическое всевластие, то есть диктатуру9.

Решению данной задачи соответствует и само устройство государства. Характерной чертой парламентской демократии является так называемое разделение властей. Функции представительного учреждения сводятся к законотворчеству. Функции правительства — к исполнительной власти. Судьи обеспечивают соблюдение законности. Пресса и прочие СМИ — обличают пороки власти и общества.

Такая структура, теоретически, должна создавать взаимоконтроль всех ветвей власти, систему сдержек и противовесов, гарантирующих конституционный порядок. Но нетрудно заметить, что никакого участия самого народа в управлении жизнью страны при этом не предполагается.

А на практике вся реальная власть над людьми сосредотачивается в руках государственного аппарата, пронизывающего общество сверху донизу, то есть в руках чиновников. Без их контроля невозможны никакие проявления жизни подданных — от рождения до смерти. Только они могли казнить или миловать, разрешить или запретить, дать или не дать, способствовать или препятствовать любой деятельности. И взятка, лихоимство, казнокрадство являлись не случайным казусом, объяснявшимся непорядочностью данного чиновника, а закономерным элементом функционирования такой системы.

Сам факт того, что государственный аппарат является орудием власти и выражает волю господствующих классов и социальных групп — бесспорен. Но это нисколько не исключает того, что будучи системой бюрократической он обладал и известной «автономностью». Действуя по предписаниям, исходящим свыше, каждый чиновник не только волен толковать по-своему любые законы и инструкции, но и блюсти корпоративно-бюрократические и сугубо личные интересы. Эта «автономия» и порождала, кстати говоря, иллюзию «независимости» аппарата власти, его «нейтральности», того, что бюрократия стоит как бы «над обществом».

Подобному предрассудку способствовало и то, что сам аппарат формировался не только из представителей имущих классов. В него попадали и те, кто «вышел из народа» благодаря образованию, личным способностям. Кто сумел сделать карьеру и «выбиться и люди». Но данное обстоятельство не меняет сути аппарата, он лишь, как пишет Ленин, «расширяет число пособников правительственной власти». И эти вышедшие из низов «слуги общества» тоже превращаются в его господ, стоящих «над народом»10.

Для большинства населения, для «простонародья», бюрократия как раз и олицетворяла волю самого государства. И когда обыватель приходил по самому элементарному делу в какую-либо канцелярию, управу, департамент или министерство и видел сонмы чиновников, важно восседающих в кабинетах, снующих по коридорам с «государственными» бумагами и выражением особой значительности на лицах, его охватывал священный трепет. Ибо видел воочию, как совершается таинство власти. И приходил к убеждению, что если — не дай бог! — сломается этот налаженный механизм, то не только рухнет Россия, но и остановится сама жизнь.

Так думали не только обыватели. И не только в России. Государственная машина, с ее бюрократической и военной организацией управления, отлаженным аппаратом насилия, как раз и являлась целью и главной добычей политических партий, боровшихся за власть. Так было во времена прежних революций на Западе. Так случилось и в России.

«Возьмите то, — пишет Ленин, — что произошло в России за полгода после 27 февраля 1917 г.: чиновничьи места, которые раньше давались предпочтительно черносотенцам, стали предметом добычи кадетов, меньшевиков и эсеров. Ни о каких серьезных реформах, в сущности, не думали, стараясь оттягивать их "до Учредительного собрания" — а Учредительное собрание оттягивать помаленьку до конца войны! С дележом же добычи, с занятием местечек министров, товарищей министра, генерал-губернаторов и прочее и прочее не медлили и никакого Учредительного собрания не ждали! Игра в комбинации насчет состава правительства была, в сущности, лишь выражением этого раздела и передела "добычи", идущего и вверху и внизу, во всей стране, во всем центральном и местном управлении. Итог, объективный итог… несомненен: реформы отложены, раздел чиновничьих местечек состоялся, и "ошибки" раздела исправлены несколькими переделами… В правительстве идет перманентный кадриль, с одной стороны, чтобы по очереди сажать "к пирогу" доходных и почетных местечек побольше эсеров и меньшевиков, с другой стороны, чтобы "занять внимание" народа»11.

Так что же, свергнув буржуазное правительство, народ будет использовать этот государственный аппарат в своих целях? Безусловно, нет! Сами министры социалисты, замечает Ленин, ссылаясь на эсеровскую прессу, «настолько потеряли стыд, что не стесняются публично, как о пустячке, рассказывать, не краснея, что "у них" в министерствах все по-старому!! Революционно-демократическая фраза — для одурачения деревенских Иванушек, а чиновничья канцелярская волокита для "ублаготворения" капиталистов — вот вам суть "честной" коалиции».

Так что вопрос о том — кто кого использует? — становился более чем проблематичным. И Владимир Ильич приводит слова Маркса о том, что «рабочий класс, придя к господству, не может дальше хозяйничать со старой государственной машиной; рабочий класс дабы не потерять снова своего только что завоеванного господства, должен… устранить всю старую, доселе употреблявшуюся против него, машину угнетения…»12

Но если старая «машина» разрушается, то кто же станет осуществлять управление сложнейшим государственным механизмом? Опыт Парижской коммуны 1871 года, когда сами горожане, ликвидировав прежний чиновничий аппарат, проделали все это на практике и взяли власть в свои руки, был проанализирован Марксом. Но осуществимо ли нечто подобное в России? Оппонентов у Ленина по данному вопросу было предостаточно. «Западноевропейский и русский филистер, — замечает Владимир Ильич, — склонен отвечать парой фраз, заимствованных у Спенсера или у Михайловского, ссылкой на усложнение общественной жизни, на дифференциацию функций… Такая ссылка кажется "научной" и прекрасно усыпляет обывателя…»13

То, что различные социальные и политические идеи по-своему и по-разному отражают реальные процессы, происходящие в обществе и в сознании масс — это несомненно. Читатель, видимо, уже заметил, что в 1917 году все «доктрины» и «концепции» фактически уперлись в одну проблему. Если отложить в сторону сугубо теоретические суждения о капитализме и социализме, западничестве и самобытности, которыми пестрели все речи и статьи, то эта первооснова станет очевидной. Народ и власть — вот что разделило всех надвое. На тех, кого ужасала перспектива вхождения во власть самого народа. И тех, кто боролся за переход власти в руки народа.

В моей первой книге биографии Ленина — «Выбор пути»14 — уже говорилось о давно забытых аксиомах марксизма. Добавим еще одну: из признания народных масс главной движущей силой истории для марксиста вытекает и то, что не только «наука», не только умудренные профессорскими званиями и академическими регалиями ученые мужи, но и сам народ способен выражать назревшие потребности общественного развития.

Даже тогда, когда признаки новой исторической перемены еще не «схвачены» наукой, необходимость такой перемены улавливает нравственное сознание масс. «Что неверно в формально-экономичеком смысле, — писал Энгельс, — может быть верно во всемирно-историческом смысле. Если нравственное сознание массы объявляет какой-либо экономический факт несправедливым, как в свое время рабство или барщину, то это есть доказательство того, что этот факт сам пережил себя, что появились другие экономические факты, в силу которых он стал невыносимым и несохранимым»15.0.

Но может быть, подобные исторические прозрения — это все там, у них, на Западе, где и берега кисельные и реки текут молочные… Ведь писал же умнейший либерал, профессор В.М. Соболевский, что от русского народа, «от миллионов полурабов, нищих, голодных, пьяных, невежественных» — менее всего можно ожидать поддержки обновлению России.

Ан, нет! Не прав оказался Василий Михайлович.

Одной из самых «проклятых» проблем русской жизни был, безусловно, вопрос о земле. Это понимали все. Десятки, если не сотни умнейших профессоров и чиновников, общественных и правительственных комиссий на протяжении ста лет искали пути решения данной проблемы. При этом все они, естественно, желали "облагодетельствовать" крестьян.

Ничего из этого не вышло. И не в интеллектуальной ущербности авторов проектов — блистательных умов России! — крылась причина. Они были слишком связаны с существующим режимом. Именно это закрывало пути радикального решения проблемы.

А в деревне шли свои разговоры. Владимир Ильич хорошо помнил свои беседы с самарскими крестьянами в конце 80-х годов. И когда вечный смутьян Амос из Старого Буяна или Кисликов из села Гвардейцы наизусть читали «слово божье» по третьей книге Моисея из Библии: «Землю не должно продавать навсегда, ибо Моя земля: вы пришельцы и поселенцы у Меня» — каждый «невежественный» мужик понимал, что коли земля божья, то нет на нее у помещика никакого права частной собственности.

А когда в 1905–1907 годах клич «Земля — Божья!» полыхнул по всей России пожарами помещичьих имений, стало очевидно, что такое представление о желаемом решении аграрного вопроса — это и есть «общественное мнение» крестьянства, окончательно признавшего, как выразился Энгельс, «прежний экономический факт несправедливым».

Вот и теперь, 19 августа 1917 года, как раз в дни работы Ленина над «Государством и революцией», газета «Известия Всероссийского Совета Крестьянских депутатов» публикует «Крестьянский наказ». Накануне I крестьянского съезда эти — по мнению либералов — «невежественные полурабы» обсуждали на сельских и волостных сходах свои самые насущные требования. В столице их сдали в редакцию «Известий…». Из них выбрали наиболее повторяющиеся, свели требования воедино и получился «Примерный наказ, составленный на основании 242-х наказов, доставленных местными депутатами на 1-й Всероссийский съезд крестьянских депутатов в Петрограде в 1917 году».

Оказалось, что мужики прекрасно знают — как решать аграрный вопрос. Как и в 1905 году, они вновь требовали отмены собственности на все помещичьи, государственные, удельные, монастырские, церковные, общественные, а также на свои крестьянские земли и передачи всей земли в общенародное достояние. В пользование государства должны перейти все недра земли, ее ископаемые, руда, нефть, уголь, соль, леса и реки, имеющие общегосударственное значение.

Впервые в истории России равное право на пользование землей получали в «Наказе» все граждане без различия пола, сословий и званий, желающие обрабатывать ее своим трудом. Подробно расписывались права стариков и инвалидов, ограничивались права «порочных» граждан и дезертиров. Фиксировалась необходимость сохранности высококультурных хозяйств, садов, плантаций, конных заводов, племенных животноводческих и птицеферм, говорилось о порядке использования инвентаря, скота, конфискованных у помещиков, и т.п. И весь этот свод требований сами крестьяне охарактеризовали как «самое справедливое разрешение земельного вопроса».

Вот тебе и «невежественные полурабы»…

Ленин внимательно вчитывается в строки этого документа. «…Мы, марксисты, — пишет он, — всеми силами должны стремиться к научному изучению фактов, лежащих в основе нашей политики». Но в том-то и дело, что «Наказ», составленный в глухих «медвежьих углах» России, полностью выдерживает научную критику.

Мало того, в трех главных своих пунктах: безвозмездная отмена частной собственности на земли всех видов; передача всей земли в распоряжение крестьянских организаций; не разорение, а сохранение и использование высококультурных помещичьих хозяйств государством или общинами — во всех этих пунктах «Наказ» совпадал с большевистской аграрной программой.

Расхождение в четвертом пункте — в требовании «уравнительного землепользования»: крестьяне хотят не только оставить у себя мелкое хозяйство, но и — как прежде — периодически вновь делить и уравнивать наделы. Ну и что? Им кажется, что так будет лучше? Справедливей? «Пусть, — отвечает Ленин. — Из-за этого ни один разумный социалист не разойдется с крестьянской беднотой… А жизнь покажет, с какими видоизменениями это осуществится. Это дело девятое. Мы не доктринеры»16.

Все великие и менее великие революции прошлых столетий были борьбой угнетенных против своих угнетателей. Бедных против богатых. В разные эпохи эта борьба шла под разными знаменами и облекалась в различные идейные одежды. Но во все века она была вполне осознанной борьбой за справедливость. И не потому, как пишут у нас сегодня, что богатым завидовали. А потому, что считали их богатство неправедным. Нажитым за счет чужого труда. И были правы. Политическая экономия доказала, что это представление является научным фактом.

За приверженность этой идее Ленину досталось еще на II съезде РСДРП в 1903 году, когда он отстаивал необходимость передачи земли крестьянам. Тогда оппоненты обвиняли его в том, что он сошел с позиций экономического материализма, занялся «исправлением какой-то исторической несправедливости» и вообще встал на «этическую» точку зрения17.

И вот опять, в 1917 году, «попы марксистского прихода» вновь обвинили его в том, что при анализе российской общественно-политической реальности, где следует оперировать лишь сугубо рациональными научными категориями, он пользуется такими «пустыми» и «бессодержательными» понятиями, как «справедливость».

Ленин ответил достаточно резко: «Справедливость — пустое слово, говорят интеллигенты и те прохвосты, которые склонны объявлять себя марксистами на том возвышенном основании, что они "созерцали заднюю" экономического материализма». Но для народных масс, «разоренных, истерзанных, измученных войной, это не фраза, а самый острый, самый жгучий, самый большой вопрос о голодной смерти, о куске хлеба». И вот почему это якобы «пустое слово», эта жажда справедливости испокон веков является той идеей, «которая двигает во всем мире необъятными трудящимися массами»18.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>