|
– Тра-та-рра-ррра-а!
И сразу – без вскрика! – рванулись пруссаки из леса.
Бегом. Со штыками наперевес.
Быстро и напористо они разом опрокинули два полка – Нарвский и 2-й Гренадерский.
Удар пришелся на дивизию генерал-аншефа Василия Абрамовича Лопухина. Пруссаки уже ворвались в обозный вагенбург. Лопухин обнажил шпагу и, вскочив на телегу, дрался люто и яростно, пока его не свалили три прусские пули.
Кто-то из солдат схватил генерал-аншефа за ноги, потащил старика прочь из плена – подальше от позора. Седая голова ветерана билась об кочки болота.
– Честь, – хрипел старый Лопухин, – честь спасайте...
И на запавших губах генерал-аншефа лопались розовые кровавые пузыри.
Так бесславно и гибло началось первое сражение русских в этой великой войне с Фридрихом.
Гросс-Егерсдорф
Официанты еще не успели расставить посуду для завтрака фельдмаршала, когда загремели пушки, и в шатры Великого Могола (эти роскошные палаты из шелка, устланные коврами) ворвался бригадир Матвей Толстой.
– Жрать, что ли, нужда пришла? – заорал он. – Пруссаки уже Егерсдорф прошли... конница ихняя прет через поле!
Апраксин верхом вымахал на холм, где стояла батарея Степана Тютчева; сопровождали фельдмаршала три человека – Фермор, Ливен и Веймарн. Все было так: пруссаки заняли гросс-егерсдорфское поле и уже колотили русских столь крепко, что летели прочь куда голова, а куда шапка! Апраксин тут стал плакать, приговаривая:
– Солдатиков-то моих – ай, ай! – как убивают. Господи, помоги мне, грешному. – И спросил у свиты: – Делать-то мне что?
Фермор на это сказал:
– Маршировать!
Ливен сказал:
– Но придержаться!
Веймарн сказал:
– Конечно!
К ним подошел майор Тютчев – бледный, точный, опасный:
– Ваше превосходительство, уйдите сейчас подалее. Бугор сей – батарейный, а я залфировать ядрами учиняю...
Апраксин вернулся в шатер, который уже рвали шальные пули. Прислонив иконку к ножке походного стола, он отбивал поклоны:
–...от страха нощнаго, и от стрелы, летящия во дни. От вещи, во тьме к нам приходящия!
Ржали испуганные кони, неслась отборная брань, трещали телеги. Под флагом ставки сейчас копилась вся наемная нечисть: Мантейфели, Бисмарки, Бюлловы и Геринги; здесь же крутился и барон Карл Иероним Мюнхгаузен – тот самый, известный враль, о котором написана книга и который сам писал книги...
Перебивая немецкую речь, в нее вплетались слова псалма, который читал фельдмаршал:
–...да не преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши...
Но пока Апраксин бездействовал, войска его – кровоточа под пулями и ядрами – продолжали маневр, разворачиваясь для боя. Мордуя лошадей, вытаскивая из грязи пушки, артиллерия силилась выбиться из путаницы обозов, чтобы занять позицию. Где-то вдали виднелись красные черепицы прусских деревень – Удербален, Даунелькен и Мешулине...
Ганс фон Левальд – строго по плану – бросил войска.
– Это нетрудно, – сказал он своим генералам. – Русские уже растоптаны нашим первым натиском. Вы только разотрите их в грязи, чтобы они сами себя не узнали!
Запели горны, затрещали барабаны – пруссаки дружно обрушились на левый фланг. Здесь русский авангард встретил немцев «новинкой»: широко разъятые, будто пасти бегемотов, жерла секретных шуваловских гаубиц жахнули картечью.
Рыжие прусские драгуны покатились из седел.
– Пусть сомкнут ряды, – велел Левальд, – и повторят!
– Пали! – отозвались русские, и снова заплясали лошади, лягая копытами раненых, волоча в стременах убитых...
Пруссаки откатились под защиту сосен Норкиттенского леса. Батарея майора Тютчева, вся в огне, уже наполовину выбитая, стояла насмерть... Тут прискакал гонец с приказом:
– Пушкам майора Тютчева отходить... с отрядом Фермора!
– Тому не бывать, – отвечал Тютчев. И не ушел. Жаром обдало затылок майору: это сзади дохнула загнанная лошадь. А на лошади – сам генерал Фермор.
– Мерзавец! – наступал он конем на майора. – Сейчас же на передки и – следом за мной... Оставь этот бугор!
Тютчев поднял лицо, искаженное в бесстрашии:
– Прошу передать фельдмаршалу, что исполнять приказа не стану. Утащи я отсель пушки свои – фланг обнажится... Пали, ребята, я в ответе!
Майор Тютчев нарушил присягу, но поступил по совести; сейчас только его батарея (единственная) сдерживала натиск прусской лавины. А ведь по «Регламенту воинскому» следовало Тютчева после боя расстрелять другим в назидание.
– Пали! – кричал Тютчев, весь в дыму и грохоте. – Ежели меня убьют чужие – тогда и свои не расстреляют!
В центре же русского лагеря, насквозь пронизанного пулями, еще продолжалась бестолочь:
– Обозы, обозы вертай за ручей...
– Куда прешься, безлошадный?
– Ярославцы, обедня вам с матерью, не лезь сюды!
– Ай-ай, убили меня... убили...
– Конницу пропусти, конницу!..
– Рязанцы, не напирай...
тысяч рекрутов, еще не обстрелянных, и 15 тысяч человек больных – эти 35 тысяч, не принимавшие участия в бое, висли сейчас камнями на шее ветеранов. И надо всем хаосом телег, людских голов, задранных оглобель и пушек верблюды гордо несли свои головы, рассыпая в сумятицу боя презрительные желтые плевки.
Убит еще один генерал – Иван Зыбин (из лужских дворян).
Пал замертво храбрый бригадир Василий Капнист (остался после него сиротой в колыбели сын – будущий поэт России).
Израненные русские войска – с воплями и матерщиной – отступали перед натиском... Они отступили!
* * *
– Через полчаса я буду пировать под шатрами Великого Могола, – сказал фон Левальд. – Принц Голштинский, слава – на кончике вашей шпаги... Вбейте же клин в русское полено и разбросайте щепки по полю!
Принц вскочил на коня и налетел своей конницей на русские ряды «с такой фурией (заявляет очевидец), что и описать невозможно». Принц Голштинский смял казаков и гусар, но... напоролся на 2-й Московский полк. Москвичи так ему поддали, что «с фурией» (которую я тоже не берусь описать) принц турманом полетел обратно.
Фон Левальд увидел его у себя, всего забрызганного кровью.
– Они разбиты! – очумело орал принц, еще весь в горячке боя. – Они разбиты, но почему-то не хотят сложить оружие!
– Я их понимаю, – отвечал Левальд. – Они не хотят сдаваться потому только, что бежать им некуда: ручей Ауксин брода не имеет. Зато мы выкупаем их сразу в Прегеле!
* * *
В шатер к Апраксину, опираясь на саблю, вошел раненый бригадир Племянников:
– Генерал-фельдмаршал! Прикажи выступить резерву и помереть. И мы – помрем. Вторая дивизия повыбита. Стрелять чем не стало!
Апраксин испуганно огляделся.
– Чего стоите? – накинулся вдруг на официантов. – Собирай посуду, вяжи ковры... Да хрусталь-то, хрусталь-то... рази же так его кладут? Ты его салфеточкой оберни, а затем укладывай! Не твое – так, стало быть, и жалеть не надобно?
Племянников пустил всех по матери и, припадая на ногу, снова ушел туда, где отбивались его солдаты. Кто-то схватил его в обнимку. Поцеловал в губы – губами, кислыми от пороха.
Это был друг его и собутыльник – Матвей Толстой.
– Чего ты, Матяша? – спросил Племянников, опечаленный.
– А так, брат... просто так... прощаюсь!
Племянников обнял Толстого.
– Пошли, Матяша, – сказал с ожесточением. – Помрем с тобой как следоваит. Не посуду, а честь спасать надобно...
Издали – через оптику трубы – Левальд видел первую шеренгу русских полков. Она сплошь стояла на коленях, чтобы не мешать вести огонь второй линии. Третья держала ружья на плечах стрелков второй линии. Убитые в первой шеренге с колен ничком совались лицами в землю, на их место тут же (без промедления!) опускался на колени другой из второй линии. Из третьей же солдат замещал того, кто стал ближе к смерти – уже в первой.
Порох кончался. Кое-где резались на багинетах, бились лопатами и обозными оглоблями... Отступать русским действительно было некуда: за ними шумел топкий, полноводный Прегель – славянская река! Русский «медведь», которого так боялся Фридрих, теперь встал на дыбы, затравленно щелкая зубами.
– Осталось пронзить его сердце! – сказал фон Левальд.
Завтрак в шатрах Великого Могола откладывался, и генерал-губернатор Восточной Пруссии развернул на коленях салфетку. Вот и холодная курочка; он разорвал ее пальцами, дернул зубами нежное мясо из сочной лапки.
– Можете посылать гонца в Берлин, – велел Левальд, вкусно обсасывая косточку. – Обрадуйте короля нашей полной победой!
– Казаки! – раздалось рядом. – Атака казаков...
– О, это очень интересно... Казаков я посмотрю...
Фон Левальд аккуратно завернул недоеденную курочку, взял в руки трубу и, по-старчески держась за поясницу, вышел на лужайку, поросшую редколесьем. Отсюда ему хорошо было видно, как, пластаясь по земле, с воем летела русская конница – вся колеблясь рядами, словно густая трава под ветром. Резануло глаза Левальду пестротой халатов, необычными ковровыми красками – это ярким пятном мелькнула калмыцкая вольница. Солнце вдруг померкло на мгновение, и легкая, как дымка, туча быстро прочертила небеса над полянами Гросс-Егерсдорфа.
– Что это такое? – удивился фон Левальд.
Воздух уже наполнился жужжащим пением. Потом застучало вокруг – так, будто палкой провели по частоколу, и адъютант выдернул из сосны длинную калмыцкую стрелу... Левальд обозлился:
– Шорлемер, накажите этих дикарей палашами!
Навстречу казакам, тяжко взрывая копытами землю, рванулись прусские кирасиры в латах. Железным косяком они врубались в румяное зарево битвы, из дыма блестели – четко и неярко – длиннющие тусклые палаши.
– Посылайте гонца в Берлин! – напомнил Левальд, возвращаясь на травку к своей курице. – Исход сражения мне ясен: нет такой силы, чтобы выдержала атаку нашей прекрасной кавалерии...
Казачья лава, настигаемая врагом, панически отхлынула обратно. Вытянулись в полете остромордые степные кони, раздувая ноздри – в крови, в дыму. Никто не догадался в ставке Левальда, что это совсем не бегство казаков, – нет, это был рискованный маневр... Вот знать бы только – чем он завершится?
– Победа! – кричали немцы. – Хох... хох... хох!
Неужели Левальд прав?.. Русская инфантерия расступилась перед казаками. Она словно открывала сейчас широкие ворота, в которые тут же и проскочила казачья лавина. Теперь эти «ворота» надо спешно захлопнуть, чтобы – следом за казаками – не ворвались враги в центр лагеря. Пехота открыла неистовый огонь, но «ворота» затворить не успела... Не успела и не смогла!
Добротная прусская кавалерия, сияя латами, «пошквадронно в наилутчем порядке текла как некая быстрая река» прямо внутрь русского каре. Фронт был прорван, прорван, прорван... Кирасиры рубили подряд всех, кто попадал им под руку.
Замах палаша, возглас:
– Хох!
Вдребезги разлетается череп от темени до затылка.
Но тут подкатила русская артиллерия и...
Фон Левальд вцепился зубами в нежное мясо курицы. К нему подошел адъютант, которого шатало, будто пьяного:
– Задержите гонца в Берлин. Умоляю вас: задержите. Там что-то случилось. Если это русская артиллерия, то нам с нею не тягаться.
Фон Левальд, отложив курицу, снова поспешил на лужайку. Увы, он уже ничего не видел. От множества пудов сгоревшего в бою пороха дым сгустился над гросс-егерсдорфским полем – в тучу! Дышать становилось невозможно. Лица людей посерели, словно их обсыпали золой. Из гущи боя Левальд слышал только густое рычание, будто там, в этом облаке дыма, грызлись невидимые страшные звери (это палили «шуваловские» гаубицы!). Треск стоял в ушах от частой мушкетной и карабинной пальбы.
– Я ничего не вижу, – в нетерпении топал ботфортами Левальд. – Кто мне объяснит, что там случилось?
А случилось вот что.
Атака казаков была обманной, они нарочно завели кирасиров прямо под русскую картечь. Гаубицы шарахнули столь удачно, что целый прусский эскадрон (как раз средний в колонне) тут же полег костьми. Теперь «некая быстрая река» вдруг оказалась разорвана в своем бурном неустрашимом течении. Кирасиры же, которые «уже вскакали в наш фрунт, попали как мышь в западню, и оне все принуждены были погибать наижалостнейшим образом». Блестящая по исполнению прусская атака завершилась трагически для врага: казаки вырубили всех кирасир под корень.
Над русским фронтом взлетали шапки, гремело «ура».
– Кажись, наша брать учала! – всюду радовались русские.
И воспрянули разом. С телег вагенбурга спрыгивали раненые, хватали ружья убитых, спешили в свалку баталии. Полки дивизии убитого Лопухина (Нарвский и 2-й Гренадерский), разбитые пруссаками еще на рассвете, словно воскресли из мертвых. С треском они тоже ломили напролом:
– За Лопухина... сподобь его бог!
– За Степан Абрамыча... упокойника!
– За Русь-матушку!
– Давай, Кирюха, нажимай!
Апшеронцы и бутырцы опустошили свои сумки до дна; шли только на штык. От горящих деревень летели сполохи искр, в шести шагах ты еще видел цель – на седьмом шагу все было черно от гари. Первая линия пруссаков попятилась, а вторая линия четким огнем расстреляла бегущих, приняв их за наступающих русских. Мундир на Левальде, осыпанный искрами, тлел и дымился. Старец задыхался. Курица валялась в траве, затоптанная ногами. Видно, она имела судьбу не быть съеденной в этот грозный день – день 19 августа 1757 года...
* * *
Вдали от гула сражения томилась под ружьем бригада Петра Александровича Румянцева. Пальба и возгласы смерти едва достигали тишины леса, темного и чащобного. Старые солдаты, ветераны еще миниховских походов на крымчака, припадали ухом к земле.
– До виктории, кажись, далече, – делились они с молодыми. – Топочут шибко. Да не по-нашенски. Быд-то – телега татарская...
Люди мучились. Слушая крики кукушек, считали свои дни. Багинеты, примкнутые к ружьям, блестели от росы. Было жутко и непривычно русским людям стоять в чужом неуютном лесу.
– Робяты! – вдруг закричал Румянцев, вскочив на пень. – Заломи шапки покрепче, чтобы в драке не потерялись, да пошли с богом... Эдак-то здесь прождем свое царство небесное!
Он не имел на то ни права, ни приказа. Он даже не знал, что происходит сейчас в разгаре битвы, которая, как кровавое пятно, растеклась на берегах Прегеля. Он знал только один завет «Регламента»: «Товарища – выручай!» Молодой и статный, будущий граф Задунайский бежал впереди солдат, прыгал ловко через завалы дерев, продирался сквозь удушистый можжевельник...
– Быстрей, робяты, да не пужайся! Пока мы живы – нет смерти, а смерть придет – нас уже тогда не будет... Валяй за мною!
Фон Левальд был поражен, когда из самой чащи, опутанные лесной паутиной, словно дьяволы, в молчаливой ярости выросли свежие русские полки.
– Ландкарт! – закричал губернатор Пруссии.
Карту раскинули перед ним на барабане.
– Но лес непроходим, – оторопел Левальд. – Там лошади вязнут в трясине по самое брюхо. Откуда они взялись, проклятые?
Солдаты присели уже на колено. Румянцев рухнул на землю, чтобы его не задели пулей свои же ребята, – и плотный залп над его головой ударил: жах! Над ставкой Левальда деревья отряхнули листву, посыпались посеченные ветки...
– Виват, Россия! – выхватил Румянцев шпагу.
– Вива-ааат... уррра-а!
Склонив штыки, новгородцы с лязгом стали раскидывать прусские резервы. Напрасно Левальд пытался образовать оборону: чуть его войска зацепятся за опушку леса – их оттуда штыком; чуть укрепятся на холме – их снимает оттуда русская артиллерия.
Вот что писал рядовой участник этого сражения:
«Неприятели дрогнули, подались несколько назад, хотели построиться полутче, но наши уже сели им на шею. Прусская храбрость обратилась в трусость... Не прошло и четверти часа, как пруссаки, словно скоты худые, безо всякого порядку и строю побежали...»
Но тут Апраксин – словно его мешком огрели – очнулся.
– Эй, эй! – заволновался он. – Куда прете далее? Велите армии растаг делать. А то как бы хужей не было? Или забыли, с кем дело имеете? Армия Фридриха... с ней шутить неладно. Стой, говорю, не беги далее за немцем... Передохни!
В ставку Апраксина ворвался сияющий Петр Панин.
– Виктория! – возвестил он. – Ей-ей, не прибавлю, если скажу, что такой славной виктории давненько уже не бывало.
Пригнувшись, в шатер вошел венский представитель при русской ставке, барон Сент-Андре, и поздравил фельдмаршала.
– Такой победы, – сказал он, – не только вы, Россия, но и вся Европа едва ли ведала за последние годы! Но удивительная нация эти русские! Почему-то они всегда дают противнику вначале как следует отколотить себя. А потом, уже побитые, они – словно их сбрызнули живою водой! – намертво убивают врага...
Губа Апраксина неряшливо отвисла на сторону.
– У нас издревле вся система такая, – похвастал он, – что за одного битого двух небитых дают... Но... ой ли? Боюсь и думать о виктории нашей! Осторожность нужна, а не строптивость молодецкая. Не нам! Не нам, сирым да убогим россиянам, тягаться с могучим Фридрихом...
И вдруг в его дряблом мозгу блеснула мысль: «Господи, да что же наделали? Кого побили? Ведь в Ораниенбауме великий князь теперь сожрет меня, когда узнает о сей виктории... А сама Екатерина? Ведь я – погиб!»
– Уходить надоть, – заволновался Апраксин. – Эко место треклятое: сыро и дух худой, опасный. Ой-ой, быть беде, чую...
Прусская армия была разгромлена полностью. Победители покрыли поле побоища кострами, варили кашу с салом, искали во тьме раненых; мертвых укладывали ровными рядами – для пересчета. Грузили павшими фуры, и верблюды величаво вытаскивали их по песку на последнюю дорогу. Повсюду – через усталые жерла – додымливали остатки былой ярости брошенные канонирами пушки.
Румянцев, в одной нижней сорочке, босой и радостный, закатав рукава, катил через лагерь бочку с вином. Посреди лагеря он треснул пяткой в днище – запахло хмелем.
– Подходи с кружкой те, кому жить долго осталось!
По лагерю бродил, шатучий от хмеля, майор Степан Тютчев.
– Что же это будет, люди? – вопрошал изумленно. – Чужие меня не убили, так теперича, выходит, свои будут расстреливать?
Румянцев с бокалом ввалился к Апраксину:
– Дозволь перечокаться, Степан Федорыч! Кенигсберг отныне голыми руками бери. Ручку оттедова протяни – и мы в Померании! А оттоль – на Берлин! Хочу пива немецкого пробовать...
Апраксин целовал парня вывернутыми губами:
– За службу тебе спасибочко, Петруша. А только спьяна ты похвальбой мусоришь... Нешто же король Пруссии простит нам свою ретираду? Политиковать надобно. Смотри, как бы не взгрели нас!
* * *
Фридриху доложили о победе русских под Гросс-Егерсдорфом, которая открывала России дорогу прямо на Кенигсберг... Король долго молчал. Потом (очень сосредоточенный) он сказал – почти просветленно:
– Но ведь русские не воспользовались своим успехом? А посему эту битву не считать нашим поражением.
Бесстрашный кавалерист Зейдлиц спросил об Апраксине:
– А что этот старый мешок?
– Барон Мюнхгаузен пишет, что под ним была ранена лошадь.
– Он ее ранил сам, – улыбнулся король.
– Своими шпорами! – загрохотал Зейдлиц.
«Падение» в царском селе
Виктория! О ней известили столицу России трубящие почтальоны; сто один раз (ни больше, ни меньше) громыхнули пушки на петропавловских фасах. «Гросс-Егерсдорф» уже вписался в летопись русской военной славы.
Но прошло несколько дней после победы, и 8 сентября 1757 года случилось в Петербурге событие, которое всколыхнуло весь дипломатический мир Европы. Это событие, на первый взгляд совсем незначительное, имело громадные последствия на ход всей военной кампании.
* * *
День этот совпал с религиозным праздником рождества богородицы, и в Царское Село съехалось немало крестьян, чтобы погулять на досуге у распахнутых кабаков царских. Елизавета, в отменном настроении, заодно с некоей бабой Ивановной, исполнявшей при ней должность «министра странных дел», пешком отправилась в церковь. День был пригожий, теплый. Еще издалека слышны были песни и музыка. На выходе из дворца Елизавете приглянулся чем-то старый солдат лейб-кампании, который ружьем исправно ей артикул выкинул.
– Ишь ты! – сказала Елизавета. – Каков молодец у меня!
– Под стать тебе, матушка, – отвечал старый беззубый вояка.
– Так и быть: вот тебе рубелек – на память.
– Не могу взять, коли на часах стою.
Елизавета нагнулась – положила монету на землю:
– Ну, так возьмешь, когда сменят тебя с караула. Да смотри не загуляй шибко. А то – быть тебе в киях у меня...
– Постой, матушка! – крикнул солдат в спину императрицы.
– Чего тебе? – обернулась она.
– Правду ли бают, будто ты престол племяшу своему, Петру Федрычу, отказать хоть?
– Ружье у тебя в руках, – ответила Елизавета. – Вот и пали нещадно в каждого, кто такое болтать станет...
Уже, наверное, около часа длилась в церкви обедня, когда на паперть вышла из храма женщина. По виду – барыня (и не бедная). Хватаясь за перила, соскользнула с крыльца и рухнула на траву. Сбежался народ. Барыня лежала, раскинув руки в крапиву, и торчал изо рта распухший, прикушенный язык. Вокруг нее толковали пьяненькие мужики:
– За немцем бы послать... Лекаря!
– Може, хмельная?
– Эх, друг Елисеич, ляпнул ты... В церквах не пьют!
– Одначе, гляжу я, баба-то ишо не старая.
– Верно: подправить малость и – пошагает!
– От грудей, стал быть. Ее груди давят.
Тут выбежала на крыльцо Ивановна («министр странных дел»).
– Свят, свят, свят! – заплескала руками. – Да это ж государыня наша, матушка... Охти, горе! Горе-то како!
Из трактиров густо повалил народ – своими глазами посмотреть, какова на Руси есть самодержица. Одна старуха крестьянка из соседней деревни Тярлево молча стянула плат со своей головы и целомудренно закрыла им лицо императрицы. Тут же, на глазах мужиков, лекарь Фуассадье пустил кровь Елизавете, но она не очнулась. Скоро появились ширмы с какой-то местной дачи – ширмами оградили императрицу от любопытных взоров. Достали где-то кушетку и положили на нее обеспамятевшую женщину.
Наконец в народе послышались возгласы:
– Несут, несут...
– Кого несут?
– Да немца, слышь ты, главного сюды тащут!
Высоко над головами людей качалось кресло с обезноженным греком Кондоиди – единственным, кому доверялась Елизавета, но который зато никому другому из врачей не доверял Елизаветы.
– Протц, протц! – кричал Кондоиди, колотя всех подряд палкой справа налево, слева направо. – Протц, стволоци!
Но сколько ни тер Елизавету мазями, сколько ни давал нюхать эликсиры жизни – императрица глаз не открыла. Она была в состоянии близком к смерти. Тогда кликнули мужиков подюжее (и потрезвее) да баб понаряднее. Мужики потащили царицу во дворец, вместе с кушеткой, а рядом бабы несли в руках ширмы.
И сразу же поскакали из Петербурга курьеры, чтобы известить иноземные дворы о «падении» в Царском Селе, а карту Европы заволокло тяжелыми тучами политического ненастья... Ведь ни для кого не было секретом, что умри сейчас Елизавета – и политика России круто изменит свой курс; недаром великий князь не уставал целовать портрет Фридриха, бубня в открытую: «Буду счастлив быть поручиком прусской армии!» Недаром Елизавета велела лейб-кампанцу палить в каждого, кто помышляет о переходе престола в руки этого выродка...
Всадник пулей всегда пролетает короткое расстояние между Царским Селом и Ораниенбаумом. Но Екатерина узнала о припадке тетушки лишь на следующий день – из записки графа Понятовского. Таким образом, момент для переворота был упущен.
Елизавета Петровна несколько дней была между жизнью и смертью. Прикушенный язык не давал ей говорить, мычала, но пальцами показывала успокоительно: мол, не пугайтесь, выживу! А когда маркиз Лопиталь появился на пороге ее спальни, она уже могла улыбаться:
– Споткнулась я... грешница великая! Да не вовремя.
Лопиталь уже был извещен о причине болезни императрицы и зашептал ей на ухо:
– Каждая женщина нелегко переживает этот естественный кризис. Следует доверить себя опытному врачу. Пуассонье, жена которого служит кормилицией при герцогах Бургундских, как раз излечивает подобные недуги женской природы.
– Если вы, маркиз, – отвечала Елизавета, – желаете остаться любезным, так сначала выпишите мне в Петербург из французской комедии Лекена с Клероншей.
– Эти гениальные артисты принадлежат не мне, а... королю! Сначала, ваше величество, – здоровье, а уж потом – комедия.
– Верно, матушка, – раздался голос Ивана Шувалова. – Да и знаешь ли ты, каков Лекен есть?
– А что – разве плох?
– Горяч больно! И, коли в темперамент войдет, так со сцены в публику табуретки швыряет... Куды как лют на актерство! Лучше лечись, а у нас вскоре Федька Волков не хуже Лекена станется...
Никто не знал в Петербурге, что среди многих гонцов скакал сейчас по темным лесным дорогам еще один – самый таинственный и самый скорый. И в ставке Апраксина даже не заметили, когда, соскочив с лошади, он тихонько юркнул под навесы шатров.
Апраксин вскрыл привезенные письма и сразу узнал по почерку: от Бестужева-Рюмина и от великой княгини Екатерины.
– Удались! – велел он гонцу, целуя письма; придвинул свечу, огонек отсвечивал на томпаковой лысине. – Так, так, – сказал фельдмаршал, и в заплывшем глазу его задергался нервный живчик. – Воля божия: пойдем на зимние квартиры...
* * *
Левальд с остатками своей размолотой армии встал лагерем под Веллау, преграждая путь на Кенигсберг, но русские почему-то не шли; только волчьей побежкой, рысистым наметом скакали по холмам и лесам казачьи разъезды... А где же армия Апраксина?
Апраксин в интимном разговоре с Фермором решил уйти прочь. Фельдмаршал жил сейчас не войной, нужной для России, а делами внутренними, – Петербург с его интригами и «падение» царицы в Царском Селе занимали его более Левальда и Кенигсберга. На военном совете он уперся, как баран в новые ворота, в один пункт:
– Провианту нам осталось на одиннадцать дён. Ныне помышлять надобно не о баталиях, судари мои, а как бы спасти солдатиков от смерти неминучей, голодной! Левальду лутче, нежели моей высокой персоне: он в своей земле, а корму ему каждый даст... А что мы? Россия далече, у пруссака же не попросишь хлеба...
Не преследуя врага, потопчась на выбитых боями полянах, Апраксин развернул свою армию назад. Фельдмаршал колебался сейчас между решениями Конференции и страхом перед всесильными заговорщиками... Рядовые армии Апраксина уже во весь голос говорили на марше:
– Опять нас продали, братцы. Кудыть тащимся, мать в иху размать? Идтить надобно влево по солнышку, а мы правей волокемся... Домой, што ли? А тогда-сь на кой хрен учиняли генералы всю эту катавасию? Эвон раненые-то наши болтаются на телегах. Вишь, вишь, Кирюха? Развезло их, сердешных: совсем обомлели!
Время от времени, вдоль рядов отступающей армии, проезжал в лакированной упряжке цугом сам Апраксин, откидывал зеркальное стекло кареты и говорил солдатам:
– Детушки, бог-то велик... И не нам, не нам тягаться со всевышним. Иди безропотно, коли богу угодно!
А по обочинам дорог, где было посуше, шагали офицеры.
– Откель, – рассуждали они, – генералитет наш завзял басню сию, будто провианту не хватит? Кенигсберг – город богатющий, надо брать его штурмом и там зимовать в чаянии весны...
Эти разговоры поддерживали молодые генералы Петр Румянцев и Петр Панин:
– Наши магазины полны... в Гумбинене, в Инстербурге! Галеры флотские из Ревеля муку нам везут. Не подохли б!
А над леском, вблизи Веллау, качался черный штандарт генерал-губернатора Восточной Пруссии. В один из дней сюда подъехал на лошади русский офицер, и его встретили как друга. Это был личный адъютант Апраксина – фон Келлер. Узнав от свиты, что Левальд с трудом оправляется после невзгод и поражений, фон Келлер весело рассмеялся:
– Сейчас наш старик вскочит, как петушок при виде курочки!
Левальду он сообщил:
– Русские решили уйти. Вашему превосходительству предоставляется возможность покрыть свое благородное чело лаврами бессмертия... Прощайте! Я спешу обратно в лагерь к Апраксину – исполнить долг честного пруссака!
И умчался обратно, чтобы за ужином сидеть возле Апраксина, усиленно подливая вина болтливому фельдмаршалу. Пришло время Левальду воспрянуть... Восьмидесятидвухлетний старец велел подать корсет из стальных пластин, его растерли мазями, он вставил в рот железную челюсть, понюхал терпентину, густо нарумянил впалые щеки, его вынесли из палатки, как негнущуюся куклу, посадили на боевого коня.
В седле фон Левальд приосанился:
– Посылайте срочное донесение в Берлин: пусть король знает, что русские бегут, а моя армия их преследует!
И случилось невероятное: побежденные стали преследовать победителей. Апраксин усилил марш. Чтобы задержать Левальда, он приказал палить всё, что оставалось за его спиной. И заполыхали деревни; ночное зарево зловеще ширилось над лесами и болотами Восточной Пруссии... Русские шли в багровых отсветах, в дыму!
С далекой Украины, на помощь армии, хохлы в душных овчинах гнали таборы лошадей и оравы волов. Но обозы армии все равно тащились ужасно медленно, и Левальд стал буквально наступать Апраксину на пятки. Апраксин испугался... Левальд шел следом, тылы русской армии постоянно видели его нос. Иногда казакам-чугуевцам это надоедало: они разворачивались для атаки – и нос Левальда сразу прятался за лесом. Нет, сражения он не желал!
Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |