Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Эпистолярное наследие Винсента Ван Гога, величайшего голландского живописца XIX столетия, огромно. Оно включает переписку художника с братом Тео (Теодором Ван Гогом, служащим крупной парижской 12 страница



Чтобы делать наброски с натуры или небольшие этюды, совершенно необходимо иметь сильно развитое чувство линии; необходимо оно для того, чтобы отделать вещь впоследствии. Я думаю, что это не дается само собой, а приходит, во-первых, в результате наблюдений, во-вторых, благодаря напряженной работе и поискам и, наконец, благодаря специальному изучению анатомии и перспективы. Рядом со мной висит этюд пейзажа Рулофса — рисунок пером, но я даже не могу передать тебе, как выразительны его простые линии. В нем есть все.

Другой еще более выразительный пример — «Пастушка» Милле, большая гравюра на дереве, которую ты мне показывал в прошлом году и которая с тех пор запомнилась мне. А затем, скажем, наброски пером Остаде и Брейгеля Мужицкого.

Когда я гляжу на такие результаты, я еще явственнее чувствую огромное значение контура. И ты сам видишь, например по «Скорби», сколько усилий я прилагаю для того, чтобы продвинуться вперед в этом направлении.

Однако, посетив мою мастерскую, ты убедишься, что я занят не только поисками контура, но, как и всякий другой художник, чувствую силу цвета и вовсе не отказываюсь делать акварели. Тем не менее исходным пунктом всегда остается рисунок, а уж из него развиваются все ответвления и формы живописи, включая и акварель, формы, до которых со временем дорасту и я, подобно всем, кто работает с любовью.

Я еще раз принялся за старую великаншу — ветлу с обрубленными ветвями и думаю, что она станет лучшей из моих акварелей. Мрачный пейзаж: мертвое дерево возле заросшего камышом пруда; в глубине, где скрещиваются железнодорожные пути, черные, закопченные строения — депо рейнской дороги; дальше зеленые луга, насыпная шлаковая дорога, небо с бегущими по нему облаками, серыми, со светящейся белой каймой, и в мгновенных просветах между этими облаками — глубокая синева. Короче говоря, мне хотелось написать пейзаж так, как его, по-моему, видит и ощущает путевой сторож в кителе, когда, держа в руках красный флажок, он думает: «Унылый сегодня денек».

Все эти дни я работаю с большим удовольствием, хотя последствия болезни время от времени еще дают себя знать.

О рисунках, которые я тебе покажу, я думаю только вот что: они, надеюсь, докажут, что я не стою на месте, а развиваюсь в разумном направлении. Что же касается продажи моих работ, то у меня нет никаких претензий, кроме одной — меня крайне удивит, если с течением времени мои работы не начнут продаваться так же бойко, как работы других художников; произойдет это сейчас или позднее — другой вопрос; самое важное — серьезно и упорно работать с натуры: это, думается мне, верный путь, который не может не привести к ощутимым результатам.



Чувство природы и любовь к ней рано или поздно непременно находят отклик у людей, интересующихся искусством. Долг художника — как можно глубже проникнуть в натуру и вложить в работу все свое умение, все чувство, чтобы сделать ее понятной другим. Работать же на продажу означает, по-моему, идти не совсем верным путем и, скорее, обманывать любителей искусства. Настоящие художники так не поступали: симпатией ценителей, которую они рано или поздно завоевывали, они были обязаны своей искренности. Больше я ничего на этот счет не знаю, но, думается мне, больше ничего знать и не надо. Совсем другое дело пытаться найти ценителей твоей работы и пробудить в них любовь к ней. Это, конечно, позволительно, хотя тоже не должно превращаться в спекуляцию, которая может кончиться плохо, и тогда время, которое следовало бы лучше употребить на работу, будет потеряно...

Когда я вижу, как разные знакомые мне художники корпят над своими акварелями и картинами, но никак не могут с ними справиться, я всегда думаю только одно: «Друг, у тебя нелады с рисунком». Я ни одной минуты не жалею, что начал не с акварели и не с живописи. Я уверен, что возьму свое, если только сумею прокорпеть над работой до тех пор, пока моя рука не станет тверда во всем, что касается рисунка и перспективы. Но когда я наблюдаю, как молодые художники делают композиции и рисуют из головы, затем, тоже из головы, наобум малюют что попало, а после смотрят на свою мазню издали, мрачно корчат многозначительные рожи, пытаясь уяснить, что же, черт побери, может она означать, и, наконец, делают из нее нечто вроде картины, причем все время из головы, — тогда мне становится тошно и я начинаю думать, что это чертовски скучно и из рук вон плохо.

И эти господа еще спрашивают у меня не без некоторой снисходительности в голосе, не начал ли я уже писать!

Мне, конечно, тоже иногда случается на досуге побаловаться, так сказать, с клочком бумаги, но я-то придаю своей мазне не больше значения, чем негодной тряпке или капустной кочерыжке.

Надеюсь, ты поймешь, что я держусь за рисование по двум причинам: во-первых, потому что я любой ценой хочу набить себе руку в рисунке; во-вторых, потому что живопись и работа акварелью сопряжены с большими расходами, которые в первое время не окупаются, причем расходы эти удваиваются и учетверяются при недостаточном владении рисунком. Если же я влезу в долги и окружу себя холстами, не будучи уверен в своем рисунке, моя мастерская очень быстро превратится в подобие ада, что и произошло с одной мастерской, которую мне довелось видеть; подобная перспектива едва ли может меня прельстить.

А теперь я всегда с удовольствием вхожу к себе в мастерскую и работаю с воодушевлением. Впрочем, не думаю, чтобы ты когда-нибудь подозревал меня в нежелании работать.

Мне же представляется, что здешние художники рассуждают следующим образом. Они объявляют: «Нужно делать то-то и то-то». Если же это не делается, или делается не так, или не совсем так, или следуют какие-либо возражения, немедленно ставится вопрос: «Ты что же, знаешь лучше, чем я?»

Таким образом, сразу же, иногда всего за пять минут, люди настраиваются Друг против друга и попадают в такое положение, когда никто не хочет ни на шаг сдвинуться с места.

Когда у одной из сторон хватает присутствия духа промолчать, найти какую-нибудь лазейку и поспешно ретироваться тем или иным манером, — это еще наименее скверный исход.

Так и хочется сказать: «Черт побери, а ведь художники-то, оказывается, — тоже семья, иными словами, злосчастное объединение людей с противоположными устремлениями, каждый из которых расходится во мнениях с остальными; если же двое или больше придерживаются одного мнения, то это делается только для того, чтобы соединенными усилиями досадить третьему».

222 Суббота

Я так благодарен тебе за то, что ты побывал здесь! Я счастлив, что у меня в перспективе целый год спокойной, нормальной работы — ведь то, что ты мне дал, открывает передо мной новые горизонты в живописи...

Я начал позднее других и должен работать вдвое больше, чтобы наверстать упущенное, но, несмотря на все свое рвение, я был бы вынужден остановиться, если бы не ты...

Расскажу тебе, что я приобрел.

Во-первых, большой этюдник, вмещающий двенадцать тюбиков акварели и имеющий двойную крышку, которая в откинутом виде служит палитрой; в этюднике можно держать одновременно штук шесть кистей. Это вещь очень полезная для работы на воздухе и, по существу, совершенно мне необходимая, но стоит она очень дорого, и я долго откладывал покупку, а покамест работал, пользуясь блюдечками с краской, которые очень неудобны для переноски, особенно когда приходится тащить с собой и другие предметы. Словом, это прекрасная штука, и мне ее хватит надолго.

Одновременно я сделал запас акварельных красок, пополнил и обновил набор кистей. Кроме того, у меня теперь имеется абсолютно все, что необходимо для работы маслом, а также запас масляных красок в больших тюбиках (они гораздо дешевле маленьких). Но как ты понимаешь, я и в акварели, и в масле ограничился лишь самыми простыми красками: красной, желтой и коричневой охрами, кобальтом и прусской синей, неаполитанской желтой, черной и белой, сиенской землей и, в дополнение к ним, чуточку кармина, сепии, киновари, ультрамарина и гуммигута в маленьких тюбиках.

От приобретения красок, которые можно смешивать самому, я воздержался. Я полагаю, что моя палитра практична и краски на ней здоровые. Ультрамарин, кармин и прочее добавляются лишь в случае крайней необходимости.

Я начну с маленьких вещей, но надеюсь еще этим летом попрактиковаться углем в более крупных этюдах, с тем чтобы писать потом в большем формате.

Поэтому я заказал новую и, надеюсь, лучшую перспективную рамку, * которую можно устанавливать на неровной почве дюн с помощью двух подставок (см. прилагаемый рис.).

Я еще надеюсь когда-нибудь передать то, что мы видели с тобой в Схевенингене, — песок, море и небо.

223

Я также решительно намерен уяснить себе с помощью пейзажной живописи некоторые вопросы техники, знание которых, как я чувствую, понадобится мне для фигуры, А именно, я должен разобраться, как передавать различные материалы, тон и цвет. Одним словом, как передавать объем и массу предмета.

224

Должен сказать, что живопись маслом не кажется мне такой чуждой, как ты, может быть, предполагаешь. Напротив, она мне особенно нравится, и нравится по той причине, что она является мощным средством выражения. В то же время с ее помощью можно передать и очень нежные вещи, можно сделать так, что мягкий серый или зеленый зазвучит среди грубых тонов...

Но я придавал большое значение рисованию и буду продолжать это делать, потому что оно — становой хребет живописи, ее костяк, который поддерживает все остальное.

225 [15 августа 1882]

В прошлую субботу вечером я принялся за одну вещь, о которой давно уже мечтал.

Это вид на ровные зеленые луга с копнами сена. Через луга идет насыпная шлаковая дорога, вдоль которой тянется канава. А посредине картины на горизонте садится огненно-красное солнце.

Я не могу передать такой эффект наспех, но вот посмотри композицию.

Весь вопрос сводился здесь к цвету и тону, к нюансам цветовой гаммы неба: сначала лиловая дымка; в ней красное солнце, наполовину скрытое темно-пурпурным облаком со сверкающим светло-красным краем; возле солнца отблески киновари, по ним полоска желтого, переходящая в зеленый, а затем в голубой, так называемый небесно-голубой; затем то тут, то там фиолетовые и серые облачка, на которые ложатся солнечные блики.

Земля — нечто вроде ковровой ткани в переплетающихся и переливающихся зеленых, серых и коричневых тонах, и на этом многокрасочном фоне поблескивает вода в канаве. Это нечто такое, что мог бы изобразить, например, Эмиль Бретон.

Затем я написал еще огромный кусок дюн — жирно и пастозно.

Что же касается двух остальных моих работ — маленькой марины и картофельного поля, то, вне всякого сомнения, никто не догадается, что это первые в моей жизни этюды маслом.

Сказать по правде, это меня немного удивляет — я ожидал, что первые мои вещи будут из рук вон плохи, хоть и допускал, что со временем они станут лучше. Не мне, конечно, судить, но, по-моему, они действительно удались, чем я несколько озадачен.

Думаю, так получилось потому, что прежде чем начать писать, я много рисовал и изучал перспективу, чтобы уметь организовать то, что вижу.

С тех пор как я купил себе краски и кисти, я так много корпел и бился над этими семью этюдами маслом, что сейчас измучен до полусмерти. В одном из них есть фигуры — мать с ребенком в тени большого дерева, выделяющиеся темным пятном на фоне дюн, над которыми сияет летнее солнце. Эффект почти итальянский.

Делая этот этюд, я буквально потерял власть над собой — не мог ни остановиться, ни позволить себе передохнуть.

Как ты, может быть, знаешь, здесь открылась выставка «Общества рисовальщиков».

Там есть один рисунок Мауве — женщина у ткацкого станка, сделанный, вероятно, в Дренте. Я считаю его превосходным.

Кое-что из выставленного там ты, несомненно, видел у Терстеха; там есть великолепные вещи Израэльса, в том числе портрет Вейсенбруха с трубкой во рту и с палитрой в руке. Сам Вейсенбрух тоже показывает красивые вещи — пейзажи и одну марину... Вид таких работ очень воодушевляет меня: глядя на них, я понимаю, как много мне еще надо учиться.

И все-таки скажу тебе, что когда я пишу, я чувствую, как от работы с цветом у меня появляются качества, которыми я прежде не обладал, — широта и сила...

Только не заключай из таких моих отзывов о своей работе, что я удовлетворен собой — скорее наоборот; однако я все-таки считаю, что добился одного — когда в дальнейшем что-либо в природе поразит меня, в моем распоряжении будет больше, чем раньше, средств для того, чтобы выразить это с новой силой.

И мне приятно думать, что впоследствии мои работы будут выглядеть гораздо привлекательнее.

Думаю также, мне не помешает даже то, что время от времени здоровье мое сдает. Как мне удалось заметить, художники, которые по временам бывают неделю-другую не в силах работать, отнюдь не относятся к числу самых худших. Возможно, так получается потому, что они из тех, кто в полном смысле слова работает «не щадя своей шкуры», как выражается папаша Милле. Это, по-моему, никогда не мешает: когда нужно сделать что-то важное, нельзя щадить себя; если же потом наступает короткий период истощения, то после него быстро приходишь в себя; словом, собирая урожай этюдов так же, как крестьянин собирает урожай хлеба, всегда выигрываешь.

Что до меня, то я пока еще не думаю об отдыхе. Правда, вчера, в воскресенье, я сделал немного — во всяком случае не ходил работать на воздухе. Даже если ты приедешь уже этой зимой, ты найдешь у меня в мастерской кучу этюдов маслом — я уж позабочусь, чтобы она была полна ими...

С тех пор, как я впервые начал рисовать в Боринаже, прошло уже приблизительно два года.

226 Суббота, вечер

У нас тут на протяжении всей недели был сильный ветер, буря и дождь, наблюдать которые я несколько раз ходил в Схевенинген.

Оттуда я вернулся с двумя маринами.

На одну из них налипло довольно много песку, а со второй, сделанной во время настоящего шторма, когда море подошло к самым дюнам, мне пришлось дважды соскребать толстый слой песка, которым она была покрыта. Ветер дул так сильно, что я едва мог устоять на ногах и почти ничего не видел из-за песчаной пыли.

Однако я все же попытался запечатлеть ландшафт, зайдя с этой целью в маленький трактирчик за дюнами, где я все соскреб и немедленно написал снова, время от времени возвращаясь на берег за свежими впечатлениями. Таким образом, у меня остались памятки об этом дне.

И еще одна памятка — простуда со всеми известными тебе последствиями, которую я там подхватил и которая вынуждает меня два-три дня провести дома.

За это время, однако, я написал несколько этюдов с фигуры; посылаю тебе два наброска с них.

Изображение фигур очень увлекает меня, но мне еще надо достичь в нем большей зрелости и поглубже изучить сам процесс работы, то, что называют «кухней искусства». Первое время мне придется многое соскребать и начинать сызнова, но я чувствую, что учусь на этом и что это дает мне новый, свежий взгляд на вещи.

Когда ты в следующий раз пришлешь мне деньги, я куплю хорошие хорьковые кисти, которые, как я обнаружил, являются по существу рисовальными кистями, то есть предназначены для того, чтобы рисовать краской, скажем, руку или профиль. Они решительно необходимы, как я замечаю, и для исполнения мелких веточек; лионские кисти, какими бы тонкими они ни были, все равно кладут слишком широкие полосы и мазки...

Затем хочу сообщить тебе, что совершенно согласен с некоторыми пунктами твоего письма.

Прежде всего, я полностью согласен с тем, что при всех своих достоинствах к недостатках отец и мама такие люди, каких нелегко найти в наше время: чем дальше, тем реже они встречаются, причем новое поколение совсем не лучше их; тем более их надо ценить.

Лично я искренне ценю их. Я только боюсь, как бы их тревога насчет того, в чем ты сейчас их разуверил, не ожила снова — особенно, если они опять увидятся со мной. Они никогда не поймут, что такое живопись, никогда не поймут, что фигурка землекопа, вспаханные борозды, кусок земли, море и небо — сюжеты такие серьезные, трудные и в то же время такие прекрасные, что передаче скрытой в них поэзии безусловно стоит посвятить жизнь.

И если впоследствии наши родители еще чаще, чем сейчас, будут видеть, как я мучусь и бьюсь над своей работой, соскребывая ее, переделывая, придирчиво сравнивая с натурой и снова изменяя, так что они, в конце концов, перестанут узнавать и место и фигуру, у них навсегда останется разочарование.

Они не смогут понять, что живопись дается не сразу, и вечно будут возвращаться к мысли, что я, «в сущности, ничего не умею» и что настоящие художники работают совсем иначе.

Что ж, я но смею строить иллюзий. Боюсь, может случиться, что отец и мать так никогда и не оценят мое искусство. Это не удивительно, и это не их вина: они не научились видеть так, как мы с тобой; их внимание направлено совсем в другую сторону; мы с ними видим разное в одних и тех же вещах, смотрим на эти вещи разными глазами, и вид их пробуждает в нас разные мысли. Позволительно желать, чтоб все было иначе, но ожидать этого, на мой взгляд, неразумно.

Отец и мать едва ли поймут мое умонастроение и побуждения, когда увидят, как я совершаю поступки, которые кажутся им странными или неприемлемыми. Они припишут их недовольству, безразличию или небрежности, в то время как на самом деле мною движет нечто совсем иное, а именно стремление любой ценой добиться того, что мне необходимо для моей работы. Они, возможно, возлагают надежды па мою масляную живопись. И вот, наконец, дело доходит и до нее, но как она разочарует их! Они ведь не увидят в ней ничего, кроме пятен краски. Кроме того, они считают рисование «подготовительным упражнением» — выражение, которое, как тебе хорошо известно, я нахожу в высшей степени неверным. И вот, когда они увидят, что я занимаюсь тем же, чем и прежде, они опять решат, что я все еще сижу за подготовительными упражнениями.

Ну да ладно, будем надеяться на лучшее и постараемся сделать все возможное, чтобы их успокоить.

То, что ты сообщаешь касательно их новой житейской обстановки, чрезвычайно меня интересует. Я, разумеется, с наслаждением попытался бы написать такую маленькую старую церквушку и кладбище с песчаными могильными холмиками и старыми деревянными крестами. Надеюсь, что когда-нибудь смогу это сделать. Затем ты пишешь о пустоши и сосновой роще вблизи от дома, а я испытываю непрестанную тоску по пустошам и сосновым лесам с характерными для них фигурами: женщиной, собирающей хворост, крестьянином, везущим песок, — короче говоря, по той простоте, в которой, как в море, всегда есть нечто величественное. Меня не покидает мысль навсегда поселиться где-нибудь в деревне, если, конечно, представится такая возможность и позволят обстоятельства.

Впрочем, у меня и здесь изобилие сюжетов — поблизости лес, берег, рейсвейкские луга, словом, на каждом шагу новый мотив.

Благодаря живописи я все эти дни чувствую себя таким счастливым! До сих пор я воздерживался от занятий ею и целиком отдавался рисунку просто потому, что знаю слишком много печальных историй о людях, которые очертя голову бросались в живопись, пытались найти ключ к ней исключительно в живописной технике и, наконец, приходили в себя, утратив иллюзии, не добившись никаких успехов, но по уши увязнув в долгах, сделанных для приобретения дорогих и бесполезно испорченных материалов.

Я опасался этого с самого начала, я находил и нахожу, что рисование — единственное средство избегнуть подобной участи. И я не только не считаю рисование бременем, но даже полюбил его. Теперь, однако, живопись почти неожиданно открывает передо мной большой простор, дает мне возможность схватывать эффекты, которые прежде были неуловимы, причем именно такие, какие, в конце концов, наиболее привлекательны для меня; она проливает свет на многие вопросы и вооружает меня новыми средствами выражения. Все это вместе взятое делает меня по-настоящему счастливым...

В живописи есть нечто бесконечное — не могу как следует объяснить тебе, что именно, но это нечто восхитительно передает настроение. В красках заложены скрытые созвучия и контрасты, которые взаимодействуют сами по себе и которые иначе как для выражения настроения нельзя использовать. Завтра надеюсь опять поработать на воздухе.

Снова читал Золя: «Ошибка аббата Муре» и «Его превосходительство Эжен Ругон». Тоже очень хорошо. Паскаля Ругона, врача, который появляется в ряде книг Золя, но всегда на заднем плане, я считаю благородной фигурой. Он хорошее подтверждение тому, что, как бы порочна ни была наследственность, человек при наличии силы воли и твердых принципов всегда может побороть рок. В своей профессии он обрел силу, которая оказалась могущественней, чем натура, которую он унаследовал от своей семьи; поэтому он не подчинился своим природным инстинктам, а пошел чистым, прямым путем и не попал в гнилое болото, в котором погрязли остальные Ругоны. Он и г-жа Франсуа из «Чрева Парижа» — самые привлекательные для меня образы Золя.

227 Воскресенье, днем

На этой неделе я написал несколько довольно больших этюдов в роще, которые попытался выполнить энергичнее и проработать тщательнее, чем предыдущие.

На том, который, на мой взгляд, удался лучше остальных, изображен всего-навсего кусок вскопанной почвы — белый, черный, коричневый песок после ливня, но изображен так, что лежащие там и сям комья земли получили больше света и сильнее звучат.

Пока я сидел и рисовал этот кусок земли, налетела гроза с ужасающим ливнем, который длился по меньшей мере час; но мне так хотелось продолжать, что я остался на своем посту, кое-как укрывшись под большим деревом. Когда же гроза, наконец, миновала и опять взлетели вороны, я не пожалел, что переждал дождь: почва в роще приобрела после него великолепный глубокий тон. Так как перед дождем я начал писать низкий горизонт, стоя на коленях, то мне и теперь пришлось работать, стоя на коленях в грязи. Такие приключения случаются довольно часто и протекают в самых различных формах; вот почему я считаю не лишним носить простую рабочую одежду, которая не так быстро портится. Словом, все сложилось так, что я, невзирая на непогоду, вернулся к себе в мастерскую с этим куском земли; а ведь Мауве однажды, говоря об одном своем этюде, совершенно справедливо заметил, что «писать такие комья земли и сохранить в них ощущение объемности — трудное дело».

Другой этюд, сделанный мною в роще, изображает несколько больших зеленых буковых стволов, землю, покрытую валежником, и фигурку девочки в белом. Здесь главная трудность заключалась в том, чтобы сохранить прозрачность, дать воздух между стволами, стоящими на разном расстоянии друг от друга, и определить их место и относительную толщину, меняющуюся из-за перспективы, словом, сделать так, чтобы, глядя на картину, можно было дышать и хотелось бродить по лесу, вдыхая его благоухание.

Эти два этюда я сделал с особым удовольствием, равно как и то, что наблюдал в Схевенингене: большое пространство в дюнах утром после дождя, сравнительно зеленая трава и на ней черные сети, разостланные огромными кругами, из-за чего на земле возникали глубокие красноватые, черные, зелено-серые тона.

На этой мрачной земле сидели, стояли или расхаживали, как темные, причудливые призраки, женщины в белых чепцах и мужчины, растягивавшие и чинившие сети. Все казалось таким же волнующим, удивительно пасмурным и строгим, как на самых красивых полотнах Милле, Израэльса или де Гру, какие только можно себе представить. Над пейзажем нависало бесхитростное серое небо со светлой полосой на горизонте.

Несмотря на проливной дождь, я сделал там этюд на листе промасленного торшона.

Утечет еще много воды, прежде чем я научусь делать подобные вещи так энергично, как мне хотелось бы, но именно они больше всего волнуют меня в природе...

Две недели подряд я писал, так сказать, с самого раннего утра до позднего вечера, и если я буду продолжать в том же духе, это обойдется мне слишком дорого, поскольку работы мои пока что не продаются.

Не исключена возможность, что, увидев мои этюды, ты скажешь, что мне следует заниматься ими не только в те минуты, когда я чувствую особую к тому склонность, а регулярно, как самым наиважнейшим делом, хотя оно и влечет за собой больше расходов.

Как бы то ни было, я пребываю в сомнении. Раз живопись дается мне легче, чем я предполагал, мне, может быть, стоит вложить в нее все силы и прежде всего упорно поработать кистью. Но я, право, не знаю...

Живопись очень привлекает меня тем, что при том же количестве труда, которое затрачивается на рисунок, ты приносишь домой вещь, гораздо лучше передающую впечатление и гораздо более приятную для глаза, и в то же время более правдивую. Одним словом, живопись — более благодарное занятие, чем рисование...

На этих днях я читал грустную книгу — «Письма и дневник Герарда Бильдерса».

Он умер примерно в том возрасте, когда я начал работать, и, читая о нем, я не жалел, что начал так поздно. Несомненно, он был несчастен и его часто не понимали, но в то же время я нахожу его очень слабым, а его характер болезненным. Жизнь его — в своем роде история растения, которое расцвело слишком рано и не выдержало холодов: в одну прекрасную ночь оно промерзло до самых корней и увяло. Сначала у Бильдерса все идет хорошо: он занимается с учителем, живет, как в теплице, быстро двигается вперед, но, попав в Амстердам, остается почти в полном одиночестве, которого, несмотря на всю свою ученость, не может выдержать, и, наконец, возвращается домой к отцу, обескураженный, неудовлетворенный, безразличный ко всему; потом еще немного пишет и в конце концов на двадцать восьмом году жизни умирает от чахотки или какой-то иной болезни.

Не нравится мне в нем вот что: eo время занятий живописью он жалуется на ужасную скуку и лень, словно подавить такое настроение не в силах человеческих; он неизменно остается в том же самом тесном кругу друзей, ведет тот же образ жизни и предается тем же развлечениям, которые ему опротивели. В целом он фигура привлекательная, но я предпочитаю образ жизни папаши Милле, или Т. Руссо, или Добиньи. Когда читаешь книгу Сансье о Милле, она придает тебе мужества, тогда как книга Бильдерса только расстраивает.

В письмах Милле речь часто идет о множестве трудностей, но упоминание о них неизменно сопровождается словами: «Тем не менее я сделал то-то и то-то» и перечислением того, что он еще обязательно должен сделать и сделает.

А у Бильдерса слишком уж часто повторяется: «Я сегодня был в скверном настроении, сидел и марал; я был в концерте или в театре, но вернулся домой еще более несчастным». Слова Милле «И тем не менее нужно сделать то-то и то-то» — бесхитростны, но как они поражают меня!

Бильдерс очень остроумен и умеет забавнейшим образом плакаться по поводу того, что очень любит манильские сигары, но не может позволить себе купить их, или по поводу счетов портного, которые он не знает, как оплатить. Он описывает свои денежные затруднения так остроумно, что и он сам, и читатели не могут удержаться от смеха. Но как бы забавно он ни излагал такие вещи, я этого не люблю; я испытываю гораздо больше уважения к Милле с его домашними заботами, к Милле, который говорит: «Тем не менее детям нужен суп», не вспоминая ни о Манильских сигарах, ни о развлечениях. Хочу сказать вот что: в своих взглядах на жизнь Герард Бильдерс был романтиком и не сумел «утратить иллюзии». Я же, напротив, считаю в известном смысле преимуществом, что начал только тогда, когда оставил позади и утратил всякие иллюзии. Я должен наверстать упущенное и много работать, но именно теперь, когда «утраченные иллюзии» — позади, работа становится необходимостью и одним из немногих оставшихся наслаждений. Она дает великий покой и удовлетворение.

228 Воскресенье, утром

Большое спасибо за описание сцены с рабочими на Монмартре, которую я нахожу очень интересной; а поскольку ты к тому же описываешь и краски, то она прямо-таки стоит у меня перед глазами. Рад, что ты читаешь книгу о Гаварни: я считаю ее очень интересной и благодаря ей вдвое сильнее полюбил Гаварни.

Париж и его окрестности, конечно, красивы, но и нам здесь жаловаться не приходится.

На этой неделе я написал вещь, которая, по-моему, даст тебе представление о Схевенингене, каким мы его видели, когда гуляли там вдвоем. Это большой этюд — песок, море, солнце и огромное небо нежно-серого и теплого белого цвета, где просвечивает одно-единственное маленькое нежно-синее пятнышко. Песок и море — светлые, так что все в целом тоже становится светлым, а местами оживляется броскими и своеобразно окрашенными фигурками людей и рыбацкими парусниками. Сюжет этюда, который я сделал, — рыбачий парусник с поднятым якорем. Лошади наготове, сейчас их впрягут, и они стащат парусник в воду. Посылаю тебе маленький набросок: я немало повозился с этой штукой, и, по-моему, было бы лучше, если бы я написал ее на дощечке или холсте. Я хотел сделать этюд более красочным, добиться в нем глубины и силы цвета. Странное дело — тебе и мне часто приходят в голову одни и те же мысли. Вчера вечером, например, возвращаясь домой из лесу с этюдом, я, как и всю эту неделю, был поглощен проблемой глубины цвета. В тот момент — особенно. Мне страшно хотелось побеседовать об этом с тобой, главным образом применительно к сделанному мной этюду, и вот, пожалуйста, — в твоем сегодняшнем письме ты говоришь о том, что был поражен, случайно увидев на Монмартре, как цвета сильно насыщенные все-таки остались гармоничными.

Не знаю, поразило ли нас обоих одно и то же явление, но уверен в одном: ты, несомненно, почувствовал бы то, что особенно поразило меня, и, видимо, сам увидел бы это так же, как я. Итак, начну с того, что пошлю тебе маленький набросок сюжета, а затем расскажу, в чем заключается интересующий меня вопрос.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>