Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Сейчас мало кто помнит Ламприя в Афинах, но на Пелопонессе о его труппе до сих пор говорят. Спросите в Эпидавре или в Коринфе — никто о нем не слыхал; зато в Арголиде о его Безумном Геракле или 9 страница



Теор замолк, и все начали рассказывать разные истории про Дионисия. Похоже, что даже люди, его ненавидевшие, всё равно не могли себе представить жизни без него. А как же иначе, если никто моложе пятидесяти не помнил времени до его правления? Мы с Менекратом уже двигались на выход, когда я услышал, как Теор рассказывает самым близким друзьям о последних словах старого тирана, пока тот еще в сознании был. Выпив настой, он поманил к себе сына и сказал: «Если эти идиоты дадут мне умереть, даже ты, хоть ты тоже идиот, сумеешь удержать Сиракузы. Я оставляю тебе город, скованный железными цепями.» Последние слова он повторил, словно ремесленник, довольный своей работой, и закрыл глаза.

Так какую же роль я собирался здесь сыграть? — думал я по дороге оттуда. Ведь это не Фивы времен Креонта, а современная эпоха сто третьей Олимпиады. Ну хорошо, до похорон я пробуду у Менекрата; по крайней мере Диона увижу. О том, чтобы зайти к нему теперь и мечтать нечего; у него и без докучливых безработных актеров хлопот полон рот; просто постою в толпе — увижу.

Потом подумалось, быть может он теперь больше времени станет проводить в Афинах? Я спросил Менекрата, как ему кажется.

— Скорее меньше, — ответил Менекрат. — Разве что молодой Дионисий еще больший дурак, чем думал его отец. Он никогда не учил сына, не подпускал его ни к каким делам; из страха, что тому захочется самому хозяином стать; так что теперь Дион нужен будет молодому по крайней мере несколько лет, чтобы хоть как-то управлять страной. Если Дион порядочный человек, то придется ему подождать своего шанса. Слава богу, семьи у меня нет; поеду-ка я на гастроли.

— Если ты имеешь в виду, что Дион может попытаться захватить власть, то ошибаешься, — сказал я. — Он против революций и гражданских войн. Я с ним знаком.

Он мог услышать это в любой день от любого актера, недавно побывавшего в Греции; так что странно бы выглядело, если б я ему сам не сказал, да и недружелюбно по отношению к нему. Потому я рассказал о своей встрече с Дионом, хотя говорил только о театральных делах.

— Ты и не мечтай уехать до похорон, — отреагировал он. — Никто конечно не решится сейчас пиры задавать, но мы с тобой найдем чем заняться. Разумеется, не с родней моей; по-моему, ты на них достаточно насмотрелся. Я и сам с ними редко общаюсь; у нас в семье скандальчик был по поводу моего рождения. Как ты видишь, я смуглый; и сестра отцовская, жаба жирная, распустила слух, будто я родился от нашего раба-ливийца. Похож я на ливийца? Правда, отец матери поверил, но тот скандал подпортил ему настроение на всю оставшуюся жизнь, так что со мной он был не слишком ласков. Я когда вырос, полез по записям рыться; и раскопал, что как раз с их, с отцовской стороны есть в нас примесь нумидийской крови. Это я им и рассказал, но симпатии ко мне у них не прибавилось. Тогда я поклялся, что стану лучше их всех, и стал-таки. Теор, как бы он ни пыжился, всё равно слуга. В прошлом году, когда мой брат ударил одного ножом и нужен был выкуп за кровь, к кому они за деньгами пришли? Ко мне. Он светлый, как ты; но в душе настоящий нубиец, до мозга костей; свиреп, как дикий кот в пустыне. А я эллин, насквозь эллин, но глубже кожи они не заглядывают. Однако, в театре это без разницы, под маской.



Чтобы мне не скучно было, он предложил сводить меня в самый лучший бордель с мальчиками, какой только есть в Сиракузах. Уверял, что там будет открыто. Я поблагодарил, но отказался. Эрос с подрезанными крыльями не по мне; улыбка раба, который рад бы был плюнуть в лицо, если б кнута не боялся, меня разогреть не может. Так что в тот вечер мы вернулись в театральную харчевню. Народу там оказалось еще больше, чем днем; Менекрат рассказал всем мою историю с краном в Дельфах, и мне пришлось ее повторить, со всеми подробностями. Стратокл, хормейстер, сказал, что в «Выкупе за Гектора» знает только хоровые моменты, а полного текста никогда не видел; и всем стало интересно послушать пьесу. Меня тотчас водрузили на стойку цирюльника, а слушатели забили всю харчевню до самых дверей; причем среди них оказалось и несколько придворных, которым развлечься в тот вечер было негде, и очень хотелось услышать трагедию, погубившую Дионисия, по их словам.

— А стихи неплохие, — сказал один из них. — Ну, не совсем Софокл (кроме тех мест, где на самом деле Софокл), но совсем не плохие. Вы знаете, было предсказание, что Архонт не умрет, пока не победит лучшего, чем он сам. Он не раз отпускал карфагенян, когда мог бы сбросить их в море. — Все начали озираться в испуге, но говоривший их успокоил: — Он уже умер. — Этот оратор был совсем молод, а юные побеги всегда легче поддаются перемене ветра. — Карфагеняне были ему полезны; время от времени они ему были нужны, чтобы городу всегда был нужен он сам. Но в конце концов пришла эта предначертанная победа. Двуязыкий Аполлон смеется последним.

— Я так не думаю, — возразил я. — Я слышал остальные пьесы и считаю судейство справедливым. В Афинах оно почти всегда справедливо.

Но, говоря это, я вспомнил рассказ Теора; как старый тиран кричал, чтобы ему дали снотворного, а Дион в тот момент у дверей стоял. Да, в конце концов он победил лучшего.

На следующее утро Менекрат разбудил меня рано, чтобы смотреть город по прохладе. Мы шли через агору, когда услышали глашатая, созывавшего всех горожан на Собрание. Я удивился, что такие вещи существуют при тирании; но Менекрат меня уверил, что все формы соблюдались всегда.

— Пошли, посмотришь, — он криво улыбнулся. — У меня есть друг Деметрий, медник; он пустит тебя на крышу.

Собрания устраивали внизу, на равнине. По дороге туда пришлось пройти мимо карьеров, где держали пленных афинян во время Великой Войны и столько их погибло; карьеры недалеко от театра. Менекрат рассказал, что за время Дионисия они стали больше в два раза; и никто не знал, кого там держат.

— Ладно, — добавил он. — Кто знает? Времена могут измениться… Пошли, посмотрим.

Площадь собраний за ночь расчистили от прилавков, овечьих загонов, площадок для петушиных боев, и всего такого. Высокая трибуна в центре была задрапирована белым вместо пурпура. Менекрат присоединился к остальным горожанам. С крыши медника я услышал звук трубы и клацанье доспехов; на площадь вступил большой отряд и отгородил квадрат вокруг трибуны, выстроившись в две-три шеренги. Похоже, сиракузцы не увидели в этом ничего необычного. Они ждали, болтая и толкаясь, как женщины ждут какого-нибудь зрелища, приготовленного для них кем-то другим. Я понял улыбку Менекрата.

По проходу между солдатами к трибуне подъехал новый Архонт, спешился и неуклюже заковылял вверх по ступеням. За ним, с царственным достоинством, поднялся Дион; потом еще несколько человек из семьи. Диона я узнал бы где угодно, по осанке и по росту. Что же до молодого Дионисия, солдаты подняли порядочно пыли, да и расстояние было слишком велико, чтобы лица разглядеть. Но в театре каждый знает, что и тело говорит. Он был щупловат, и держался так, словно до сих пор ни разу в жизни не расправлял плечи. Он и теперь забывался иногда, и отпускал шею вперед и вниз. Что нет в нем ни красоты ни обаяния, можно было разглядеть хоть откуда.

Он начал говорить, то и дело кашляя от пыли. Голос вполне соответствовал осанке: напряженный, беспокойный; попытки произвести эффект лишь ухудшали это впечатление. А вся речь, официально-бессодержательная, казалась заранее написанной кем-то другим. Судя по тому, что я сумел расслышать, он превозносил усопшего, оплакивал потерю — свою и города — и просил у народа верности. Раздались приветственные крики… Ну, такие, каких и следует ожидать, когда солдаты рядом. Я довольно много пропустил, потому что у медника и в мыслях не было позволить рабам бездельничать, пока его нет; и в мастерской подо мной начинался иногда такой грохот, что заглушал всё остальное. Но похоже, что потеря была не велика.

После очередного такого грохота оказалось, что он говорит о похоронах отца, которые будут достойны величайшего человека Сиракуз. Обещание зрелища порадовало народ, и аплодисменты были уже настоящими. При этом оратор взбодрился слегка, словно нервный актер при доброжелательной публике. Он перестал заглядывать в свои заметки, без которых до сих пор наверно не мог бы и слова сказать; и — во внезапном порыве красноречия — заговорил о поэтическом даре отца, о том как тот сидел ночами перед лампой, когда все остальные веселились. (Мне говорили, что это чистая правда.) Внизу снова застучали молотки; после чего я уловил что-то про талантливых художников, которые готовили сцену, а сейчас работают над погребальным костром, не меньшего великолепия. По тому, как он дергался и замолкал, видно было, что сейчас он говорит экспромтом. Снова загрохотали молотки; а потом я вынул пальцы из ушей как раз вовремя, чтобы услышать «… будет говорить протагонист».

Протагонист? — подумал я. — Это еще что за дела такие?

До сих пор Дион стоял неподвижно, как статуя. Теперь, даже на этом расстоянии, я увидел, как он вздрогнул и оглянулся вокруг. Значит я правильно расслышал.

Наконец он как-то закончил свою речь. Менекрат встретил меня у дверей. Он стоял близко к трибуне и слышал всё. Надгробную речь буду произносить я.

— Послушай, дорогой, — удивился я. — А нам с тобой не снится? Ведь это должен делать сам Дионисий!

— Конечно должен, но не может; и сам это понимает, не так уж он глуп. Мы ж только что видели, какое это убожество; слова забывает, запинается; он ведь едва-едва до конца договорил. А на государственных похоронах народ ждет чего-то особенного. И после его речи все расходились бы со словами «Жаль, что не Дион говорил».

— Наверно ты прав, — согласился я. — Иначе не вяжется.

— Если бы он нанял оратора (а Демодор сейчас наверно кровью плюется), то всем бы стало ясно, почему. А так это выглядит данью почтения к последнему достижению старика; очень умно. Знаешь, он ведь импровизировал; это ему на сцене в голову пришло, он на публику работал. Клянусь собакой, Нико, твой бог-хранитель тебя не оставляет.

— Он мне друга послал, — ответил я.

На самом деле, с Менекратом мне несказанно повезло. Щедрый по природе, он не мог воспринимать меня как соперника, поскольку сам был только на вторых ролях; и теперь радовался возможности принять участие в событиях в качестве хозяина моего — и стать первоисточником интересных новостей. Другие могли бы озвереть от зависти, особенно к иностранцу, так что мне пришлось бы с квартиры съезжать.

Мы вернулись домой, где меня можно было найти в любой момент. И сразу после сьесты, когда солнце уходило со двора, появился гонец из дворца: меня вызывали в Ортиджу на следующее утро.

Итак, в час когда открываются рынок, я надел простое белое платье, поскольку шел в дом скорби, и двинулся по прохладе в сторону моря, под восходящим солнцем. Менекрат проводил меня до полдороги. Сказал, что гулять возле Ортиджи — в Сиракузах это противоестественно.

Прежде чем выйти на дамбу, предстояло пройти через толстостенный форт. Смуглые иберийцы, охранявшие форт, посмотрели мой вызов и открыли тройные ворота. Каждые из них могли бы подойти небольшому городу. Я вышел на небольшую мощеную площадь возле Малой гавани, а дамбу еще предстояло пройти.

Такого количества боевых кораблей я никогда в жизни не видел. Здесь я впервые познакомился с пятипалубной галерой, высотой с двухэтажный дом. На верхних палубах громоздились странные машины, способные кидать огонь или камни, или сбрасывать тяжелые грузы с высоты мачты, чтобы топить врага. На оголовках форштевней сверкали огромные яркие глаза. И на флагах тоже было по глазу: из герба Дионисия. Бараки гребцов (рабов, разумеется) с заборами и стражей, тянулись сколько хватало глаз.

Выход на дамбу запирала башня, высотой пядей в тридцать. На ее крыше сверкали черными телами нубийские лучники в кирасах из бычьих шкур. А перед воротами внизу, — такие же светлые, как те наверху темные, — стояли восемь гигантов-галлов.

Поскольку они стояли на посту, на них было греческое вооружение. Я много слышал об этих войсках; в основном, от солдат, которым пришлось от них удирать. У старого Дионисия было правило: его наемники сражались в своих родных доспехах, чтобы не приходилось привыкать к чужим; а галлы, как уверяли меня те рассказчики, шли в бой совершенно нагими, распевая пеаны, больше похожие на вой диких горных котов, и на ходу подбрасывая и ловя свои мечи. Их громадные, холодные синие глаза пронизывали насквозь; казалось, они вообще не знают, что такое боль или страх. Галл меньше шести пядей ростом считался карликом; в общем, как сказал мне один знакомый, перед ними человек ощущал себя, как перед боевой линией безумных богов. А после боя они срезают головы в качестве трофеев. Говорят, что они еще и мозги съедают.

И вот они передо мной, в точности такие, как их описывали: бритые подбородки и длинные усы, желтые косы до пояса с красными лентами, длинные мечи с хитроумными рукоятками, позолоченные ожерелья и браслеты. Долго рассматривать мне не пришлось: офицер, не сходя с места возле ворот, окликнул меня и спросил, что мне надо. Его греческий был ужасен, но я его понял, подошел и объяснил. Он был выше меня на голову, хотя и я не маленький. Я показал свою бумагу; он отмахнулся, словно это я виноват, что он читать не умеет, и на своем певучем языке поручил кому-то позади навести справки. Наконец решетка поднялась. Меня подозвал другой галл, и мы пошли по дамбе, мимо громадных катапульт, которые я видел издали, с горами метательных камней возле каждой из них. На другом конце дамбы еще одна башня, еще больше нубийцев наверху и галлов внизу. Мой провожатый назвал пароль. Эти ворота открылись сразу, и я оказался в Ортидже.

Это не просто крепость, это спрятанный за стенами город. На самом-то деле здесь и начинались Сиракузы, основанные коринфскими колонистами, которые с первого взгляда оценили неприступность острова. Они отражали здесь нападения с суши и моря, пока город не выплеснулся на прилегающие холмы самой Сицилии. Дионисий окружил новые кварталы стенами, а потом, ради собственного удобства, выселил из Ортиджи всех простых горожан. Теперь Ортиджа была переполнена только теми, кто обслуживал лично Правителя. Город был самодостаточен: здесь присутствовали все ремесла, необходимые для жизни хоть в мирное, хоть в военное время. Я видел улицу оружейников, грохочущую как громадная кузница; кожевенный завод, с мастерскими размером с небольшой базар; заведения гончаров и сукновалов; а что до лесных складов, то по дороге их было целых три, не считая корабельного леса у верфи.

Дорога пошла в гору; по крутым мощеным улицам и ступеням мы вышли к казармам. Этот квартал — настоящий солдатский город, с улицами для каждого рода и племени: греки, галлы, кампанцы, иберийцы, нубийцы, египтяне… Мы шли по улице спартанцев, чьи офицеры не позволяли солдатам якшаться с остальными греками, чтобы не испортились. Солдаты выглядывали из казарм через двери, с глупо-заносчивым видом; а рядом с галлами они казались мелюзгой, что меня здорово позабавило. Отсюда уже можно было разглядеть башни громадного замка, выступавшего в море на самом краю островка. Я спросил своего галла, там ли резиденция Дионисия, но оказалось, что это зерновой склад. Ясно было, что здесь можно держаться вечно; надо только иметь сильный флот, господствующий на море.

Наконец мы вышли на широкую улицу, одна сторона которой представляла собой длиннющую и высоченную стену, утыканную дозорными башнями. Галл постучал у служебного входа и сказал что-то через решетку. Открылась дубовая калитка. А внутри сквозь зелень листвы сеялся солнечный свет, пели птицы, журчала вода фонтанов… Я никак не рассчитывал оказаться в саду; не знаю, чего ждал, но только не этого. Прежде казалось, что сердцевина Ортиджи должна быть из сплошного железа.

Это был воистину царский парк. Среди рощ и лужаек располагались прекрасные дома, принадлежащие людям с положением; повсюду виднелось множество статуй, современных, изящных и свободных; старик должно быть коллекционировал их до последнего дня. Тут трудно было поверить в Ортиджу снаружи. У фонтана под мраморной беседкой женщины набирали воду в изящные кувшины… Потом стало слышно, как вопят профессиональные плакальщицы, и я догадался, что мы где-то недалеко от дворца.

По обе стороны высокого портала, с росписью и позолотой, сидели громадные львы красного самийского мрамора. У дверей стояла галльская стража, но во всем остальном это был дворец, а не крепость. По крайней мере, так оно казалось. Но когда я вошел (галл передал меня греку-дворецкому), оказалось, что перед входом в царские покои есть еще внутренняя стена толщиной в добрых шесть пядей. Перед позолоченной бронзовой дверью стояло восемь галлов, еще громаднее прежних. Когда они меня пропустили, я оказался в помещении, больше всего похожем на раздевалку в роскошной бане. Масса стоек с одеждой и полок с обувью, и даже зеркало. Двое стражников вошли со мной. С кресла поднялся толстый евнух-египтянин, подошел, поклонился, и стал без единого слова распускать мой пояс. Я уже готов был дать ему по уху, но вовремя вспомнил. А то рассказы об этой церемонии как-то вылетели у меня из головы.

Евнух раздел меня, перетряхнул мою одежду, оглядел сандалии с обеих сторон и сложил всё моё на полку. Потом обрядил меня с ног до головы, поснимав со стоек дворцовые тряпки. Некоторые одежды там были просто великолепны; то, что выдали мне, относилось, вероятно, ко второму или третьему классу, но было получше моего наряда. Пока он меня одевал, стражники не спускали с него глаз. В театре я привык надевать то, что мне дают; потому, вероятно, ощущал себя там лучше других.

Когда я был готов, мой провожатый поскребся в следующую дверь, прислушался, отворил ее и доложил: «Господин мой, здесь Никерат, актер из Афин.»

Я вошел в приемный зал.

После всего пройденного, помещение поражало своей обыденностью. Ничего царского; просто гостиная богача, причем нувориша, переполненная скульптурой, фресками, эмалевой египетской мозаикой и прочей роскошью, включая мольберт с картиной Зевксия на нем. Но всё это излишество, хотя и вульгарное, несло на себе печать какой-то искренности; это не был купленный вкус; видно было, что и шедевры и фуфло выбирал один и тот же человек. У окна стоял самый великолепный экспонат этой комнаты — массивный стол зеленого мрамора на позолоченных сфинксах, коринфская работа классических времен. Помню, как я залюбовался этим столом, прежде чем увидел, кто за ним сидит.

Быть может, старый Дионисий еще околачивался где-то вокруг; такие люди легко не уходят… Во всяком случае, молодой человек у стола похож был на какого-нибудь секретаря, который встанет и попросит меня подождать. По счастью, в свое время меня научили входить в любые двери, так что этой мысли я не выдал. Поклонился.

Не помню, как он приветствовал меня; как сказал, зачем я ему понадобился. Не такой он был человек, чтобы его слова запоминались. Около него мысли начинали блуждать. Я, вот, стал размышлять о том, что как раз у этого стола сидел его отец, работая над «Выкупом за Гектора»; и что сам он чувствует себя здесь не в своей тарелке, есть у него какое-нибудь привычное логово, и он предпочел бы находиться там. Когда я осматривался вокруг, казалось естественным, что он не предложит мне сесть; но глянув на него, я тотчас вспомнил, что я афинский протагонист-лауреат и мне причитается хотя бы стул. Я сказал что-то подобающее случаю; мол, для меня большая честь и так далее; и добавил, что смерть его отца большая потеря для театра.

— Хорошо, — сказал он, теребя свиток на столе. — Его последнее желание, почти последнее, было услышать тебя в своей пьесе; теперь, я надеюсь, он будет рад, если ты прочитаешь ему панегирик; если, конечно, мертвые что-нибудь слышат, а этого мы не знаем. — Он сказал это так, словно изо всех сил старался звучать современно. — Вот текст. Прочитай пожалуйста что-нибудь, я хочу послушать.

Это что еще за дела, подумал я. Он мне пробу учиняет? Но похоже, ничуть не сомневается в своем праве на это…

Когда я начал разворачивать свиток, он вдруг сказал:

— Надеюсь ты сможешь читать мой почерк. Я работал допоздна, так что времени на переписку не было.

Почерк оказался очень четким; я сказал, хорошо бы, чтоб мои театральные тексты всегда бывали такими. Он просиял, как ребенок. Я спросил, какой отрывок он хотел бы услышать.

— Дай посмотрю. — Он взял свиток и стал шарить по нему носом, словно собака в густой траве, от близорукости. Потом показал: — Вот этот.

Я стал читать пассаж о строительстве сиракузских стен. К моему удивлению, это была превосходная проза, в аттическом стиле, сдержанная, но мощная, с прекрасно отмеренным ритмом. Такой текст почти и читать не надо, он сам говорит. Подняв глаза, я увидел, что автор напряженно следит за мной, пряча волнение под маской беспристрастного спокойствия. Ну конечно, подумал я, надо было сразу догадаться: он хотел не меня проверить, а просто услышать, как звучит его работа. Такие авторы мне уже попадались. Поэтому, добравшись до не слишком продуманного абзаца, какого-то запутанного и суетливого, я придал ему пристойную форму; профессионалу это не трудно.

Дальше снова пошел отличный текст, но он поднял руку и остановил меня:

— Спасибо, Никерат. Это было замечательно. Принеси сюда вон то кресло, тогда мы с тобой сможем говорить.

Он не смог дождаться, пока я вернусь с креслом, и заговорил дальше:

— Я случайно узнал, что ты в Сиракузах. И среди всех моих забот, — смерть отца, наследование и всё такое, — это наверно как-то застряло у меня в голове. Ведь когда я начинал говорить, обращаясь к Собранию, про тебя никакой заготовки не было; оно пришло, будто бог надиктовал. Я просто говорил, по мере того, как мысль складывалась. Разве это не странно?

Я сказал, что никто бы не догадался; и что на самом деле странно, если ему угодно. Подхалимства я никогда не любил, и не могу себе представить, что стал бы вот так льстить его отцу. Но в присутствии этого нескладного подростка (при его неуклюжей неопытности он на большее не тянул) с прилизанными волосами, сквозь которые проглядывала розовая кожа там и сям, где они были выстрижены ради траура; глядя, как он возится с табличкой для письма, роя воск ногтями, выковыривая кусочки и крутя их в пальцах, словно школьник; как он пытается держаться с достоинством, а в глазах собачья мольба о признании… В общем, держаться своего статуса и не попытаться ему помочь — это казалось низостью в тот момент. Потому я утешил его, как сумел, но без фамильярности; потому что ясно было — он боится, что его не принимают всерьез. В конце концов он потребовал сластей, — которые я терпеть не могу в это время дня, но он ел с превеликой жадностью, — и заговорил о театре. Банальности по поводу классической трагедии он выдавал с таким апломбом, словно до него никто ничего похожего не говорил. Он рылся в фаршированных финиках и цукатах из розовых лепестков, разглагольствуя о комических элементах в «Алкесте», а у меня перед глазами разворачивался мой путь сюда, утром: форт, иберийцы, подъемный мост и решетка в воротах; нубийцы, галлы, уставленная катапультами дамба; квинкиремы, триеры и пентеконтеры в бухте; мастерские оружейников, казармы; стены, решетки, комната обыска… Мы тут сидели, бесцветно беседуя о Эврипиде; а за стеной величайшая государственная машина Эллады, если не всего мира, продолжала работать по инерции возле своего умершего строителя, и ее дрожащие рычаги ждали руки нового хозяина; вот этой влажной бледной руки с обгрызенными ногтями, катающей воск по столу.

Вдруг он сказал, что я, разумеется, хотел бы перед уходом отдать дань почтения усопшему, и хлопнул в ладоши, вызывая дворецкого. Я переоделся в свое платье, и меня повели в сторону плача. Старый Дионисий лежал в банкетном зале на катафалке, задрапированном черным и пурпуром, в гробу, обитом свинцом. Со всех сторон его обложили льдом, привезенным с Этны, чтобы сохранить свежим до похорон. Лед таял, вода стекала в емкость под катафалком; рабы беспрерывно подносили свежий и вычерпывали воду ведрами. Трупного запаха не было; я видел его квадратное воинственное лицо, твердый подбородок и курносый нос. Наемные плакальщицы ритмично завывали и колотили себя в грудь, словно наркотика наглотались. Но у изголовья носилок стояли и другие; явно родственники. Я решил, что одна из них, с таким же квадратным лицом и черными бровями, должна быть его дочерью; возможно это жена Диона.

Я взял ножницы на жертвенном столе, срезал прядь волос и положил их на общую кучу, которой могло бы хватить на целый матрас. Я уже уходил, вместе с дворецким, когда во внешнем дворе к нам подошел человек, похожий на высокопоставленного слугу, и обратился к моему провожатому:

— Если этот господин — Никерат, афинский трагик, то мой хозяин хотел бы обсудить с ним похоронные обряды.

Я пошел за ним через парк, мимо фонтана и дальше вниз, на травянистую террасу. За нею стоял дом; небольшой, но изумительных пропорций; а герм перед ним казался работы Праксителя. Раньше я предполагал, что иду к какому-то большому чиновнику; но тут понял, где я, даже не успев войти. Здесь говорило всё: изысканность линий, простота и великолепие немногих украшений.

Слуга провел меня в побеленный кабинет с полками свитков по стенам. Дион сидел у стола полированной сосны, перед открытым окном. Я шагнул к нему.

— Добрый день…

Он обратился ко мне, будто к незнакомому. Это так меня ударило, что я остолбенел; даже не уверен, что ответил ему. Он отпустил слугу; и лицо его вмиг изменилось.

— Дорогой мой Никерат! — Он поднялся и схватил меня за руку. — Прости за холодный прием, погоди-ка… — Он резко распахнул дверь, но в коридоре никого не было. — Этот человек со мной уже десять лет; но, как говорится, в ненадежные времена и люди ненадежны. Садись, и давай выпьем вина. Я кручусь с самого рассвета, да и ты наверно тоже.

Он отошел к столику в стороне, на котором стоял большой, заполненный снегом кратер, а в нем смеситель для вина. Налив нам обоим, он предложил мне кусок хлеба, макать. Казалось бы, ничего особенного, самые простые жесты, но у него было в них непревзойденное достоинство. И очарование, словно у хорошо воспитанного мальчугана, ухаживающего за отцовским гостем.

Мы сели к столу. На шпалере, за окном, распускались почки на толстом узловатом стволе винограда. Его резкие тени лежали на мягком восковом сиянии дерева, и на смуглых руках Диона, лежавших на столе.

— Остальные актеры вернулись домой, я слышал, — сказал он. — А ты, Никерат, принял неожиданный поворот судьбы с обычным твоим мужеством. Ну что ж, оно будет вознаграждено. Чтение панегирика обязательно принесет тебе кучу приглашений, не только у нас, но и в других городах. Это я тебе честно говорю. Когда приходишь к человеку за помощью, надо объяснить ему, что за это будет.

Он примолк, а я не знал что сказать. Казалось, это всё просто снится. Неужели он действительно обратился ко мне за помощью?

— Что касается денег, тут я конечно всё возмещу, — продолжал он. — Но растущему актеру, молодому еще, прежде всего нужно заработать себе имя. Не думай, что я этого не понимаю. И я знаю о чем прошу. Подумай, стоит ли овчинка выделки; тут тебе решать.

Я сказал, мол, сделаю всё что угодно. И почувствовал при этом, что краснею, как мальчишка; а такое со мной и в детстве редко случалось.

— Тебе я верю, — сказал он просто, без пафоса. — Когда узнал, что тебя сюда вызвали, — словно Бог тебя послал. Мы, сам понимаешь, занимаемся обрядами, а остальное никого не касается.

Он достал из шкатулки письмо, плотно сложенное и запечатанное.

— Ты, Никерат, слышал наши разговоры, так что тебе я могу сказать больше, чем просто «передай письмо Платону». Ну, прежде всего, ты не испугаешься, что здесь какой-нибудь заговор, поскольку знаешь наше отношение к насилию. Нет, дело, на которое я хочу его подвигнуть, оно к чести нам обоим. Оно может принести неоценимую пользу нашему юному Правителю, нашему городу, а возможно и всему миру. Но, по необходимости, мне пришлось писать так открыто, что это может кое-кого обидеть и порушить все наши надежды. Ты меня понимаешь, верно?

Я сказал, что вероятно понимаю.

— Если Платон приедет, как я его прошу в письме, надо, чтобы Дионисию казалось, будто это была его собственная идея, а иначе он откажется. Это естественно для молодого человека, только что пришедшего к власти; тем более, для наследника такого отца. Но от его отношения зависит, как он примет Платона; а от того, как он примет Платона, зависит всё остальное. Возможно ты слышал его слова, что философия это не такой инструмент, который можно просто передать из рук в руки, как линейку каменщика; это огонь, возникающий из жара умов при поисках истины. Без такого огня она ничего не стоит.

Его голос и выражение лица снова напомнили ту встречу в Дельфах. Благородное безрассудство, прекрасное безумие этой идеи лишило меня дара речи, в самом буквальном смысле. Прошло двадцать лет, или около того, с тех пор, как многообещающий и влюбленный юноша привез своего друга в Сиракузы, чтобы изменить философией старого тирана. (Я вспомнил квадратную, тупую морду, обложенную льдом; челюсти, сжатые словно кулак; резкие, настороженные морщины у закрытых глаз.) И после всего, что было; после той легендарной стычки неизмеримо гордых людей и издевательского прощания; после невольничьего рынка в Эгине и долгих лет полуподпольных встреч, — стоило судьбе подуть на старые угли, как в этом зрелом сорокалетнем человеке, дипломате и солдате, снова разгорелся прежний огонь. Он был готов попытаться еще раз.

Должно быть, я молчал довольно долго.

— Никерат, скажи что-нибудь! Я мало с кем могу поделиться мыслями своими. Ты видел Дионисия. Твое мнение?

Я помолчал, обдумывая как бы это лучше сформулировать. Потом придумал:


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>