Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Георг Вильгельм Фридрих 12 страница



страны, кому могли бы петь мы наши сколии? Войны, пожравшие миллионы немцев, велись из честолюбия, ради независимости князей, нация же была орудием, нация, борясь яростно и с ожесточением, в конце концов не могла бы сказать: зачем? что мы выиграли? Реформация, кровопролитное утверждение своего права на реформацию — это одно из немногих событий, в котором приняла участие нация в известной своей доле, причем участие это не таяло по мере того, как охладевало воображение, как то было с участием в крестовых походах, но в нем оставалось деятельным чувство неотъемлемого права, права в религиозных мнениях следовать своему собственному, самим завоеванному или сохраненному убеждению; но не говоря о принятом в некоторых протестантских церквах ежегодном чтении «Аугсбургского вероисповедания» 23, что на слушателей обычно навевает тоску, — какой праздник славит память этого события? Кажется даже, что власти предержащие в церкви и государстве с радостью увидели бы, что память о том, как переживали наши предки это свое право, как тысячи рисковали своей жизнью во имя его утверждения, прозябает в нас, что она вообще уже не живет в нас...

Кто целый год жил в стенах Афин, не будучи знаком с историей города, его образованностью и законодательством, тот мог неплохо узнать все это из празднеств города.

Итак, без всякой религиозной фантазии, которая произрастала бы на нашей почве и была бы связана с нашей историей, тем более без всякой политической фантазии, лишь здесь и там среди низкого народа бродят еще остатки присущей ему фантазии под именем суеверия; такое суеверие, будучи верой в привидения, сохраняет намять о холме, где некогда рыцари творили свои бесчинства, или о доме, где по ночам являлись призраки монахов или монахинь, или призраки считавшихся нечестными управителя или соседа, не нашедших покоя в могиле; суеверие, будучи порождением фантазии, каковая не черпает своих образов из истории, строит рожи людям слабым или злым, приписывая им колдовскую силу; все это блеклые, печальные

тени попыток обрести свою самостоятельность, свое достояние; вырвать с корнем эти остатки представляют обязанностью всего просвещенного класса нации и таково общее настроение; и это настроение более образованной части нации, не говоря уж о неподатливости и жесткости самого материала, отнимает всякую возможность облагородить эти остатки мифологии, а тем самым чувствования и фантазию народа. Милые забавы Хёльти, Бюргера, Музеуса в этой области, по-видимому, совершенно потеряны для народа. Поскольку народ слишком отстал во всей остальной культуре, чтобы быть восприимчивым к наслаждению такими созданиями, да и вообще у более развитых слоев нации сфера фантазии совершенно иная, нежели у низких сословий, то тех писателей и художников, которые работают на первых, совершенно не понимают вторые — это касается даже места действия и действующих лиц, — тогда как, напротив, афинский гражданин, который был столь беден, что не имел права подавать свой голос в публичном народном собрании или даже продавался в рабство, так же хорошо, как Перикл и Алкивиад, знал, кто такой Агамемнон и Эдип, которых выводили на сцену в благородных формах прекрасной и возвышенной человечности Софокл или Еврипид и представляли в чистом облике телесной красоты Фидий или Апеллес.



Истина характеров, изображенных Шекспиром, кроме того, что многие из них известны из истории, так глубоко запечатлела эти характеры в сознании английского парода, образовав особый круг представлений фантазии, что народ хорошо понимает на выставках академической живописи предметы того их раздела, где соревнуются величайшие мастера — шекспировской галереи, — и вполне может наслаждаться ими.

У той сферы представлений фантазии, которая была бы общей как для образованной, так и для необразованной части нашей нации, у религиозной истории, есть помимо прочих неудобств для ее поэтической обработки, с помощью которой была бы облагорожена нация, еще и другие неудобства, а именно менее образованная часть слишком неподвижно цепляется за сюжет, как некий предмет веры, а в более образованной

части, даже при самом прекрасном изложение со стороны поэта, во-первых, уже сами имена вызывают представление о чем-то старомодном, потическом, а во-вторых, они пробуждают неприятное чувство ввиду того принуждения, с которым они с детства навязывались разуму, а это чувство противодействует наслаждению красотой, порождаемому вольной игрой всех душевных сил; если в некоторых головах фантазия и освободилась от своих уз и стремится теперь только к великому и прекрасному, то в целом все же можно видеть на идеалах, на восприимчивости к ним, что выкроены они по мерке катехизиса.

Когда начал распространяться вкус к древней литературе и тем самым вкус к изящным искусствам, более образованная часть нации усвоила в своей фантазии мифологию греков; восприимчивость ее к таким представлениям доказывает достаточную их самостоятельность и независимость от рассудка, который в противном случае не преминул бы помешать свободному наслаждению ими. Другие пытались вновь даровать немцам особую их фантазию, которая произросла на немецкой почве и земле, они взывали: разве Ахейя — отчество туисков? Но такая фантазия перестала быть фантазией немца в наши дни; попытки возобновить утерянную фантазию нации с самого начала были заведомо напрасны и в целом еще меньше могли рассчитывать па успех, чем попытка Юлиана придать прежнюю мощь и всеобщность мифологии своих предков в глазах людей его времени, попытка, которая с большей вероятностью могла рассчитывать па успех, поскольку в душах оставалось еще много от прежней мифологии, а в распоряжении императора было много средств, обеспечивавших преимущества для его мифологии. У старонемецкой же фантазии в наш век нет ничего такого, к чему она могла бы прильнуть, к чему она могла бы пристать, в кругу наших представлений, мнений, верований, она так оторвана от всего, так чужда нам, как мифология Осспанова пли индийская, и восклицание поэта, касающееся греческой мифологии, с которым он обращается к своему народу, можно с тем же правом обратить к нему, имея в виду иудей-

 

скую мифологию, — можно спросить: иудея — родина туисков?

Как бы фантазия ни любила свободу, от нее неотъемлемо постоянство религиозной фантазии народа, неотъемлема связь ее системы не столько с определенным временем, сколько со знакомыми местами; если место известно, то для народа это обычно еще одно доказательство или даже наиболее очевидное доказательство того, что история, которая рассказывается об этом месте, истинна. Отсюда живая близость греческой мифологии к душам греков; отсюда крепкая вера католиков в своих святых и чудотворцев; католикам ближе и важнее чудеса, совершенные в их стране, нежели гораздо более великие чудеса, совершенные в других землях, хотя бы даже самим Христом. В каждой стране есть свой святой-покровитель, который в особенности в этой земле творил чудеса и здесь почитается более всех. Кроме того, народ полагает, что он прежде других отмечен и почтен тем вниманием, которое посвятил ему такой покровительствующий бог, а данное преимущество перед другими народами умножает приверженность народа к своему богу, как это и было в Иудее. Благодаря этому такая фантазия укореняется в народе. Что в наших священных книгах — история в собственном смысле слова, как большая часть Ветхого завета, и, собственно, не обязывает к вере, в отличие от Нового завета, что, стало быть, может становиться предметом народной фантазии, то настолько чуждо нашим нравам, всему нашему устройству жизни, культуре физических и духовных сил, что нет почти ни одной точки, в которой мы соприкасались бы с этим, за исключением — местами — всеобщей природы человека, и для каждого, кто начинает просвещаться, то есть требовать всеобщности от законов своего рассудка и своего опыта, — а численность такого класса людей постоянно растет, — все это по большей части неприемлемо; это может быть использовано только двумя классами читателей: одним, который в своей святой простоте все принимает за правду в том смысле, что убежден в доступности всего этого для всеобщего опыта, и другим, которому не приходит в голову этот вопрос

oб истинности или неистинности для рассудка, поскольку он думает при этом только о субъективной истине, об истинности для фантазии, как читаем мы, руководимые Гердером *.

Грекам религиозные сказания служили почти только для того, чтобы у них были боги, которым можно было бы посвящать свою благодарность, строить алтари и приносить жертвы; нам же, напротив, священная история должна быть полезной, мы должны учиться здесь чему-либо в моральном отношении и усматривать здесь что-либо моральное. Но здоровая моральная способность суждения, подходя к священной истории с та- Можно рассмотреть эти два различиях способа читать старинные сказания — глазами разума или глазами рассудка — на примере рассказа о Моисее, когда о нем говорится, что он видел бога на горе Синай; простой читатель-христианин примет это за чувственное восприятие, воспоследовавшее по законам всех наших чувственных восприятий; просвещенная рассудочная Рсха гласит: где бы ни стоял [Моисей], он стоял пред богом; она признает объективное существование бога, но отрицает возможность того, чтобы его могли воспринять человеческие чувства, и утверждает, что бог всегда около [человека], если он даже не думает о нем, и в таком случае особенно отрицает чувственное присутствие бога. Но можно утверждать еще и иначе: на том месте и в то мгновение. когда Моисей считал, что почувствовал присутствие бога, божество присутствовало для него с той же истинностью, с какой истинно для нас любое ощущение; но такое утверждение ничего не может решать об объекте, о котором в таком суждении нет и речи; одновременно потворждается только, что в том месте и в то мгновение, где человек не думает о боге, бог не присутствует.

Первое суждение утверждает чувственное восприятие бога как объекта, второе отрицает чувственное восприятие, но утверждает, что бог присутствовал, третье утверждает восприятие бога, но не как объекта. Первое утверждает, что в Моисее деятельны были чувства и рассудок, второе—что одна фантазия, третье — что фантазия и разум. Для того, кто выносит второе суждение, говорит [за себя] только объект, и о нем тот и судит как об объекте, согласно законам своего рассудка и опыта; к духу того, кто выносит третье суждение, непосредственно обращается дух самого Моисея, который понятен ему, которой явился ему в откровении своем, и это суждение не заботится об объекте.

Первое суждение утверждает субъективную и объективную истину; второе — объективную истину, но субъективное заблуждение; третье — субъективную истину и, если бы было возможно так говорить, — объективное заблуждение.

ким намерением, часто бывает принуждена вкладывать мораль в большинство рассказов, не находя в них ничего морального, а во многих случаях она вообще оказывается в затруднении, как сочетать их со своими принципами. Главная польза для благочестивого человека при их чтении и главное воздействие их на него — это религиозное утешение, то есть возбуждение темных священных чувств (поскольку он имеет теперь дело с представлениями о боге), запутанность которых приводит его к отказу от всякого приобретения в смысле глубины морального прозрения, но, как правило, усиливает другие, так называемые священные страсти, как, например, ложно понятое священное рвение о славе божией, набожную гордыню и самомнение, равно как и послушную богу сонливость.

Различие греческой религии фантазии и христианской позитивной религии

Христианин переживает одно из самых приятных для себя чувств, когда сравнивает свое счастье и свои науки с темнотой язычников, а одно из общих мест, куда духовные пастыри любят водить своих овец по лугам самодовольства и смиренной гордыни, — [то, откуда можно] с живостью представлять их взору такое счастье, причем слепым язычникам при этом обычно приходится весьма плохо. Более всего «сожалеют» о них ввиду безутешности их религии, не обещающей им прощения грехов, особенно же оставляющей их без веры в провидение, которое вело бы их судьбы к мудрым и благотворным целям. Но мы очень скоро можем заметить, что не следует спешить с выражением сострадания, поскольку мы не встречаем у греков тех же самых потребностей, какие есть у нашего практического разума, — на этот последний воистину умеют взваливать немалый груз.

Вытеснение языческой религии религией христианской — это одна из удивительных революций, выяснение причин которых всегда будет занимать мыслящего историка. Великим, бросающимся в глаза революциям

должна предшествовать тихая, скрытая революция, совершающаяся в самом духе века, революция незримая для взора каждого, наименее доступная для наблюдения современников, столь же трудно выразимая в словах, сколь и трудно постижимая. Поскольку мы не знакомы с этими революциями в царстве духа, результат заставляет нас поражаться; революция, подобная той, когда коренная, древнейшая религия была вытеснена чужой религией, — такая революция, непосредственно происходившая в царстве духа, с тем большей непосредственностью должна заключать свои причины в духе времени.

Как могло случиться, что была вытеснена религия с давнего времени утвердившаяся в государствах и теснейшим образом связанная со всем государственным устройством; как могла кончиться вера в богов, которым города и царства приписывали свое создание, благоволения которых испрашивали во всех делах, под знаменем которых — и не иначе — побеждали армии, которым веселие посвящало свои песни, а суровость— молитвы, вера в богов, храмы, алтари, сокровища и изваяния которых были гордостью народов, славой искусств, культ которых и празднества были поводом ко всеобщему ликованию: как могла быть вырвана из этих жизненных связей вера в богов, тысячью нитей вплетшаяся в ткань человеческой жизни? Привычкам тела можно противопоставить волю духа и другие телесные силы, привычке отдельной душевной способности — кроме твердой волн и другие душевные силы, но что противопоставить привычке души, привычке не отъединенной, какой бывает теперь религия, а пропитывающей все стороны человеческих способностей, тесно сросшейся с любой самой самостоятельной способностью души; каким же мощным должен быть противовес, чтобы преодолеть такую могучую силу?

«Ознакомление с христианством имело то негативное воздействие, что народы обратили внимание на бедность и неутешительность своих религий, что рассудок их разглядел все несуразное и смехотворное в баснях своей мифологии и уже не удовлетворялся ими; позитивное же воздействие состояло в том, что народы эти

приняли христианство, религию, столь сообразную со всеми потребностями человеческого духа и человеческого сердца, которая столь удовлетворительно отвечает на все вопросы, задаваемые разумом человека, а кроме того, о божественном своем происхождении свидетельствует вершимыми ею чудесами». Вот обычный ответ на поставленный выше вопрос, и выражения, которые при этом употребляют, — «просвещение рассудка», «новые прозрения» и т. п. — столь привычны для нас, что мы начинаем полагать, будто думаем, произнося их, о небывалых вещах и уже все ими объяснили; эту операцию мы представляем себе при этом столь простои, а эффект ее столь естественным потому, что ведь нам так просто бывает объяснить любому ребенку, насколько несуразно верить, что там, на небесах, как верили язычники, озорничает, ест и пьет свора богов, которые ссорятся и дерутся между собой, а еще занимаются другими вещами, которых стыдится у нас каждый приличный человек...

Но если кто возразит бесхитростно, что ведь у язычников был рассудок, что помимо всего прочего они служат нашим образцом во всем великом, прекрасном, благородном и свободном, так что мы можем только дивиться на этих людей, как если бы они были совсем иной породы по сравнению с нами; если кому известно, что религию, особенно религию фантазии, не вырвать из сердца, тем более из сердца народа и из всей народной жизни, при помощи кабинетных умозаключений; если кому помимо этого ведомо, что далеко не рассудок и не разум пущены были в ход во время распространения христианства; если кто, вместо того чтобы полагать, будто проникновение христианства вполне объясняется чудесами, уже раньше задался вопросом: «Каким же должен быть век, чтобы возможны были чудеса, да еще такие, о каких повествует история?» — если кто уже сделал все эти возражения, тому не покажется удовлетворительным ответ на поставленный выше вопрос.

Свободному Риму, покорившему себе множество государств, которые сначала в Азии, а позже на Западе утратили свою свободу, и разрушившему те немногие,185

которые оставались еще свободными, ибо они не склонились бы под игом, — Риму, этому завоевателю целого мира, осталась только та слава, что он последним потерял свою свободу. Религия римская и греческая — это была религия только для свободных народов, а когда свобода была утрачена, неизбежно суждено было исчезнуть и ее смыслу, ее силе, ее сообразности людям. Зачем пушки армии, если она расстреляла все свои заряды, — eй нужно искать иное оружие. Зачем сети рыбаку, если русло реки пересохло?

Будучи свободными, они послушествовали законам, которые дали сами себе, и людям, которых сами избрали своими начальниками, вели воины, задуманные ими самими, жертвовали своим имуществом, своими чувствами, тысячи жизней отдавали ради достижения одной цели, которая была их целью; они не наставляли и не получали наставлений, но принципы своей добродетели осуществляли в поступках, которые вполне могли называть своими поступками; как в общественной, так и в частной и домашней жизни каждый был свободным человеком, каждый жил по собственным законам. Идея своего отечества, своего государства — вот что было тем незримым, высшим началом, ради чего он трудился, что побуждало его к действию, вот что «было» для него конечной целью мира, конечной целью его мира, вот что видел он воплощенным в действительности или же сам помогал воплощать и сохранять в действительности. Перед этой идеей исчезала его индивидуальность, и он нуждался в сохранении жизни и пребывании только идеи; требовать же длительной или вечной жизни для себя, как индивида, вымаливать ее ему не могло прийти в голову или приходило на ум редко; только в минуты бездеятельности, лени мог он сильнее чувствовать желания, которые касались одного лишь его. Катон обратился к платоновскому Фсдону* лишь после того, как разрушено было то, что до тех пор было высшим порядком для него, его мир, его республика; после этого он нашел прибежище для себя в порядке еще более высоком...

Боги [древних] владычествовали в царстве природы, царя над всем, в чем могли быть для человека радость

или страдание. Возвышенные страсти были их творением, они же ниспосылали великий дар мудрости, речи и совета. Их спрашивали о счастливом или несчастном исходе разных предприятий, их молили о благоволении, их благодарили за всевозможные дары... Этим владыкам природы, самой природе человек мог противопоставить самого себя, свою свободу, если приходил в столкновение с ними. Их людской мир был свободен, послушествовал своим собственным законам, им неведомы были божественные заповеди, а если моральный закон они называли божественным предписанием, то он нигде не был дан им записанный буквами, он незримо правил ими («Антигона»). При этом они за каждым признавали право иметь свою волю, добрую или злую. Добрые видели свой долг в том, чтобы быть добрыми, но они уважали свободу другого, свободу не быть добрым, и не выставляли ни божественной морали, ни морали придуманной или выведенной ими самими, которой затем можно было бы ждать от других.

Успешные войны, умножение богатств, знакомство с различными жизненными удобствами и роскошью породили в Афинах и Риме аристократию воинской славы и богатства, вручили ей власть и влияние над многими людьми, которые охотно уступили им могущество и силу в государстве, поскольку их подкупали деяния этих мужей и еще больше то, как пользовались те своим богатством, поскольку они сознавали, что сами отдали им власть и могут отобрать ее в первом же припадке дурного настроения. Но со временем они постепенно перестали заслуживать упрек, который так часто предъявляли им, упрек в неблагодарности, когда, выбирая между подобной несправедливостью и свободой, они предпочитали первое, а именно возможность проклясть добродетели данного мужа, если они несли гибель их отечеству. Вскоре могущество, добровольно уступленное вначале, стали утверждать посредством насилия; и уже эта возможность предполагает утрату того чувства, того сознания, которое Монтескье под названием добродетели объявляет принципом республики и которое заключается в готовности жертвовать

индивидом ради идеи, для республиканца реализованной в его отечестве.

Образ государства как результата своей деятельности исчез из сердца гражданина; забота, попечение о целом покоились теперь в душе одного-единственного человека или немногих; у каждого было теперь свое указанное ему место, более или менее ограниченное, отличное от мест других; незначительному числу граждан было поручено управление государственной машиной, и эти граждане служили только отдельными шестеренками, получая значение только от своего сочетания с другими; доверенная отдельному лицу часть распавшегося на куски целого была по сравнению со всем целым столь незначительна, что отдельному человеку не нужно было знать этого соотношения части с целым и иметь его перед глазами. Пригодность в государстве — вот цель, которую ставило государство перед своими подданными, а сами они ставили перед собой такую цель, как заработок и поддержание своего существования, а кроме этого, может быть, тщеславие. Всякая деятельность, всякая цель относилась теперь к индивидуальному, не стало больше деятельности ради целого, ради идеи: каждый работал или же на себя, или же под принуждением на другого — на отдельного человека. Теперь отпала свобода подчиняться законам, данным самому себе, следовать за сими же избранными властями в мирное время и полководцами во время воины, исполнять планы, задуманные вместе с другими; и всякая политическая свобода отпала; право гражданина давало теперь право только на сохранность имущества, заполнявшего ныне весь его мир; явление, обрывавшее всю паутину его пелен, вето деятельность целой жизни, — смерть — неизбежно стало для него чем-то ужасным, ибо ничто не переживало его, тогда как республиканца переживала республика, и так ему стала представляться мысль, что душа его есть нечто вечное.

Но когда все цели, вся деятельность человека относилась уже к чему-то отдельному и он больше не находил для всего этого никакой общей идеи, он перестал находить прибежище и у своих богов, поскольку и они

тоже были отдельными, несовершенными существами, которые не могли удовлетворить идею. Греки и римляне довольствовались своими богами, столь скудно оснащенными и притом одаренными человеческими слабостями, ибо вечное, самодостаточное эти люди заключили в своей груди. Они могли терпеть, чтобы боги их осмеивались на сцене, ибо то, что можно было осмеивать в них, не было священным, раб у Плавта мог сказать: si summus Jupiter hoc facit, ego hoinuncio idem non facerem 26 — заключение, которое слушатели Плавта должны были посчитать удивительным и смехотворным, поскольку отыскивать начало того, что надлежит делать человеку, в богах было для них чем-то совершенно неведомым, тогда как христианин должен был бы считать такое заключение вполне правильным. В таком состоянии, без веры во что бы то ни было устойчивое, абсолютное, с такой привычкой подчиняться чужой воле, чужому законодательству, без родины, в государстве, где никакая радость не могла долго удерживаться, где гражданин чувствовал только гнет, при таком культе, на торжества и празднества которого они не могли принести с собою дух беззаботной радости, ибо дух этот исчез из их жизни, — в таком состоянии, когда раб, и без того нередко превосходивший своего господина одаренностью и образованностью, не мог видеть у того преимуществ свободы и независимости, когда все находилось в таком состоянии, перед людьми предстала религия, которая или была уже сообразована с потребностью времени, поскольку возникла она в народе такой же испорченности и подобных же, только иначе окрашенных пустоты и недостатка, или из которой люди могли создать то и привязаться в ней к тому, в чем была их настоятельная потребность.

Разум никогда не мог отречься от того, чтобы хоть где-нибудь искать абсолютное, самостоятельное, практическое, а в человеческой воле нельзя было уже встретить абсолютное; оно показалось разуму в божестве, какое представила разуму христианская религия, за пределами досягаемости для наших сил, нашей воли, но не наших просьб и молений; следовательно, можно было только желать реализации моральной идеи, но не

стремиться к ней в воле (то, чего можно желать, чаять, человек не может совершить сам, он ждет, что это будет достигнуто без его содействия). И первые проповедники христианской религии тоже оставляли место для надежд на такую революцию, которую совершит божественное существо при полной пассивности людей, а когда надежда эта окончательно исчезла, то удовлетворились тем, что такого переворота во всем стали ждать в конце мира. Коль скоро реализация топ пли иной идеи положена за пределами человеческих сил — а люди в то время не на многое чувствовали в себе силы, — то уже довольно безразлично, в какую неизмеримую даль отодвигается объект надежд; и потому объект этот в состоянии все принять в себя, не только в фантазии, но и в ожиданиях самой действительности, все, чем могло разукрасить его восточное воображение в своей восторженности. Точно так же, пока у иудейского государства было мужество и силы сохранять свою независимость, редко случалось или даже, как думают многие, никогда но бывало, чтобы евреи предавались ожиданию Мессии; только порабощенные другими нациями, чувствуя свое бессилие и беспомощность, начинали они, как можно видеть, рыться в своих священных книгах в поисках такого утешения; в то же время, когда перед ними предстал Мессия, не исполнивший их политических чаяний, народ еще видел смысл в том, чтобы государство его оставалось государством, — если для какого-то народа это безразлично, он скоро перестанет быть народом; вскоре народ отбросил свои бездеятельные надежды на приход Мессии, схватился за оружие и, совершив все, что мог, все, на что способен был высоковдохновенный дух, вынося жесточайшие муки, похоронил себя и свое государство под развалинами своего Города; и этот народ вошел бы в историю наряду с карфагенянами и сагунтцнцами27, в молве народной встал бы над греками и римлянами, чьи города пережили их государство, — не будь слишком чуждым для нас чувство, [показывающее], что может сделать народ во имя своей независимости, не будь у нас смелости предписывать народу, что он должен заботиться не о своем деле, а о наших мнениях, ради

 

них жить и умирать, хотя ради их торжества мы сами не пошевелим и пальцем. Иудеи, остатки которых были рассеяны на все стороны, никогда не оставляли идеи своего государства, но с идеей этой они возвращались уже не под знамя своего мужества, но только под флаг бездеятельной надежды на приход Мессии. Приверженцы языческой религии тоже ощущали недостаток практических идей; что такие идеи должны были бы обретаться между людьми, это чувствовал Лукиан, это чувствовал Лонгии, и печальный их опыт изливался в горьких жалобах; напротив, другие, как Порфирий или Ямвлих 28, пытались наделить богов всем тем богатством, которое не было уже достоянием людей, чтобы затем с помощью волшебства получить долю этих богатств в дар от богов. Не считая более ранних попыток, лишь в наши дни удалось, по крайней мере в теории, потребовать назад как собственность людей те сокровища, которые были потрачены на небо, — но у какого века хватит силы заявить об этих своих правах и войти во владение этим достоянием?

В лоне человечества испорченного, человечества, которое само не могло не презирай: себя с моральной стороны, по высоко ставило себя как избранника божества, не случайно родилось и сразу же было принято учение об испорченности человеческой природы; учение это, с одной стороны, совпадало с жизненным опытом, с другой — ублажало чувство гордости, которое снимало с себя вину; находя причину для гордости в самом чувстве своего падения, оно стало чтить то, что было позором, освящало и увековечивало немощность, самое веру в возможность силы объявляло грехом. Область господства языческих богов, которые доныне вершили свои дела лишь в царстве природы, как и власть христианского бога, была распространена на весь свободный мир духа; богу не только было предоставлено исключительное право давать законы, но и ждали, что он произведет всякое доброе движение души, всякое хорошее намерение и замысел не в смысле стоиков, которые все доброе приписывали божеству, представляя свои души душами божественного рода, искрами божества, но в смысле творения некоего существа, которое

находится вне нас, к которому мы не причастии, с которым мы ничего общего не имеем и от которого мы далеки. Равным образом даже способность пассивно воспринимать всякое влияние бога ослаблялось злым существом с его хитростями и происками, существом, которое постоянно делало набеги в область божества как в царстве природы, так и в царстве духов; и когда оказалось, что манихеи уступают злому началу безраздельное господство в царстве природы, то православная церковь, выступив против такого утверждения, бесчестящего величие божие, предоставила большую часть власти здесь богу, тогда как злое начало было более чем достаточно вознаграждено ею, получив власть в царстве свободы.

С чистым сердцем и самым благонамеренным рвением прибегало беспомощное племя к алтарю, где находило самостоятельность и нравственность, и падало ниц пред ними. Но когда христианство проникло в класс более богатый и более испорченны, когда в самом христианстве возникли значительные различия между великими и малыми, когда деспотизм еще больше отравил все источники жизни и существования, то всю ничтожность своего существа век этот проявил в том повороте, который претерпели его понятия о божественной сущности бога и споры о ней, и тем более неприкрытой явилась на свет нагота века, что она была окружена ореолом святости и прославлялась как величайшая честь для человечества.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>