Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Самый скандальный роман Лоуренса, для которого не нашлось издателя — и автору пришлось его публиковать за собственный счет. Роман, который привел автора на скамью подсудимых — за нарушение норм 10 страница



Было темно, на рынке повсюду горели керосиновые лампы, отбрасывая красноватые отблески на сосредоточенные лица шахтерских жен, покупающих то одно, то другое, и на бледные, замкнутые лица их мужей. Воздух звенел от криков зазывал и гула человеческих голосов, плотный поток двигался по тротуару навстречу непрерывному человеческому океану рыночной площади. Ни одна из витрин не осталась неосвещенной, женщины заполонили магазины; мужчины — шахтеры всех возрастов — стояли в основном на улице. Люди тратили деньги с какой-то расточительной вольностью.

Подъезжающие телеги не могли проехать. Им приходилось ждать, возница кричал и ругался, пока плотная толпа не расступалась. Повсюду можно было наблюдать, как молодые парни из отдаленных районов болтали с девушками, стоя прямо на дороге или же облепив углы зданий. Двери пабов были открыты, везде горел свет, беспрерывным потоком входили и выходили мужчины, которые возгласами приветствовали своих друзей, переходили через дорогу поздороваться, или стояли в группках и кружках, что-то обсуждая, что-то постоянно обсуждая. Разговор — жужжащий, резкий, приглушенный — все время вертелся вокруг шахтерского вопроса и политических махинаций, он разрезал воздух, точно скрежет разладившегося машинного механизма. При звуках их голосов Гудрун ощущала дрожь и головокружение. Они пробуждали в ней непонятное, щемящее желание, совершенно демоническое чувство, которому не суждено было найти свое завершение.

Гудрун по примеру всех простых девушек этого района, прогуливалась взад-вперед возле рынка, взад-вперед по отшлифованному до блеска тротуару протяженностью в двести шагов. Она знала, что так поступают только простолюдины; что ее отцу и матери будет больно об этом слышать; но ее захлестнула тоска, она должна была оказаться среди людей. Иногда она ходила в кино, которое так любили деревенские жители: это была распущенная, непривлекательная публика. Но находиться среди них ей было жизненно необходимо.

И, как многие простые девушки, она нашла своего «парня». Это был электрик, один из электриков, которых приняли на работу согласно новым распоряжениям Джеральда. Это был серьезный, умный мужчина, грамотный, страстно увлеченный социологией. Он совершенно один жил в арендованном коттедже в Виллей-Грин. Он был джентльменом и джентльменом небедным. Хозяйка его коттеджа распространяла о нем разные слухи: что он поставил огромную деревянную ванну в спальне и каждый раз, приходя с работы, приказывал принести огромное количество воды, купался, после чего ежедневно надевал чистую рубашку, чистое белье и чистые шелковые носки; что он очень трепетно и педантично относился к таким вещам, но во всем другом был самым заурядным и нетребовательным.



Гудрун обо всем этом знала. В дом Брангвенов сплетни неизбежно слетались сами по себе. Во-первых, Палмер был другом Урсулы. Но в его бледном, элегантном, серьезном лице читалось то же томление, что мучило Гудрун. Ему тоже было необходимо прогуливаться взад-вперед по улице в пятницу вечером. Поэтому он гулял с Гудрун, и между ними завязалась дружба. Но он ее не любил; на самом деле ему нужна была Урсула, но в силу какой-то странной причины между ними ничего не возникло. Ему нравилось иметь Гудрун рядом в качестве «брата по разуму» — и на этом все и заканчивалось. Да и она не питала к нему настоящего чувства. Ему требовалась женщина, на которую можно было бы опереться. На самом деле он абсолютно ничего из себя не представлял, его совершенство было совершенством элегантной машины. Он был слишком холоден, слишком недоверчив, поэтому женщины по-настоящему его не интересовали — он был слишком большим эгоистом. Ритм его жизнь задавали мужчины. Он презирал каждого из них по отдельности, питал к ним отвращение, но в массе они завораживали его, как завораживало его оборудование. Для него они были новым оборудованием — только совершенно, совершенно ненадежным.

Итак, Гудрун прогуливалась с Палмером на улице или шла с ним в кино. Когда он отпускал какое-нибудь саркастическое замечание, его длинное бледное, достаточно утонченное лицо оживало. Вот такими были эти двое: два утонченных человека, с одной стороны, а с другой, это были два сосуда, испытывающие потребность в людях, и поэтому общающиеся с шахтерами, которые никак не подходили под определение «человек». Но в душе все они — Гудрун, Палмер, похотливые юнцы, изможденные мужчины средних лет — хранили один секрет. На всех них лежала тайная печать гибельной силы, невыразимой саморазрушительности, роковой неуверенности, некой ущербности воли.

Иногда Гудрун решалась взглянуть на себя со стороны, понаблюдать, как эта трясина затягивает ее все глубже и глубже. И тогда яростное презрение и гнев вновь захлестывали ее. Она чувствовала, что становится одной из многих — так плотно окружал ее этот мир, подминая под себя, не давая дышать. Это было ужасно. Она задыхалась. Она пыталась убежать, она лихорадочно пыталась найти спасение в работе. Но вскоре она опять уступала. Она уезжала в деревню — мрачную, полную очарования деревню. Чары вновь начинали действовать.

Глава X

Альбом

Однажды утром сестры отправились в отдаленную часть озера Виллей-Вотер и, усевшись у самой воды, занялись рисованием. Гудрун перебралась на усыпанную мелкими камешками отмель и, скрестив ноги, села, чтобы поближе рассмотреть торчащие из прибрежного ила мясистые водоросли. Она смотрела на ил — мягкий, обволакивающий, хлюпающий под набегающей волной ил; из этой холодной разлагающейся массы тянулись вверх толстые, прохладные на ощупь, сочные водоросли с прямыми, как иглы, пухлыми стеблями. Они были преимущественно темных тонов — темно-зеленого, темно-фиолетового и бронзового. Листья крепились к стеблям под прямым углом. Эту сочность, мясистость растений она воспринимала чувственным зрением, она знала, как они вырастают из ила, знала, как они разворачивают листья, как стоят над водой.

Урсула наблюдала за бабочками, стайками кружившими у воды: маленькие голубые появлялись внезапно, словно искорки внутри драгоценного камня, большая черно-красная сидела на цветке и самозабвенно подрагивала крылышками, впитывая всем своим тельцем чистый, еле уловимый солнечный свет; две белые бабочки резвились у самой воды; казалось, они светятся; однако когда они подлетели поближе, оказалось, что их крылышки по краям тронуты оранжевым — вот откуда происходило это свечение. Урсула поднялась и побрела прочь, забывшись подобно бабочкам.

Гудрун, сгорбившись, сидела на отмели и делала наброски, долгое время не отрываясь от альбома, а если и поднимала взгляд, то только для того, чтобы бессознательно и пристально изучать жесткие, гладкие, сочные стебли. Туфли она сбросила, шляпа лежала на берегу перед ней.

Внезапно плеск весел вывел ее из забытья. Она огляделась по сторонам. По озеру плыла лодка, в которой находились женщина и мужчина: мужчина сидел на веслах, а женщина пряталась от солнца под кричаще-ярким японским зонтиком. Это были Гермиона и Джеральд. Она поняла это в мгновение ока. И тут же острое предчувствие пронзило ее, словно электрический разряд, и этот разряд был сильнее, во много раз сильнее того слабого напряжения, которое она чувствовала в Бельдовере.

Мысли о Джеральде позволяли ей забыть о бледных, превратившихся в машины обитателях потустороннего мира — о шахтерах, о той вязкой грязи, в которой они жили. Он же возвышался над грязью. Он был повелителем. Она видела его спину и ловила каждое движение его белых бедер. И не только это: наклоняясь вперед, налегая на весла, он, казалось, превращается в одно сплошное светящееся облако. Он словно преклонялся перед чем-то. Его сверкающие, белокурые волосы были похожи на упавшую с неба молнию.

— А вон Гудрун, — отчетливо прозвучал над водой голос Гермионы. — Давай-ка подплывем к ней и поболтаем.

Джеральд оглянулся и у кромки воды увидел девушку, которая пристально разглядывала его. Повинуясь магнетическому притяжению, он бессознательно направил лодку к тому месту, где она стояла. В его мире, мире его сознания, она все еще была пустым местом. Он знал, что Гермиона получает странное удовольствие, сметая на своем пути все общественные барьеры — так, по крайней мере, это выглядело со стороны, — и предоставил ей возможность воспользоваться ситуацией.

— Здравствуйте, Гудрун, — пропела Гермиона, обращаясь к ней по имени согласно самой новой моде. — Чем вы здесь занимаетесь?

— Здравствуйте, Гермиона. Я делаю наброски.

— Правда? — Лодка подходила все ближе и ближе, и наконец уперлась носом в берег. — Можно нам посмотреть? Мне бы очень хотелось взглянуть.

Не было смысла противостоять Гермионе, если она вознамерилась что-нибудь сделать.

— Ну… — неохотно промолвила Гудрун, потому что она терпеть не могла показывать свои неоконченные работы, — тут нет ничего интересного.

— Неужели? Но можно мне все же взглянуть?

Гудрун протянула ей альбом, и Джеральд потянулся в ее сторону. При этом ему на память пришли слова Гудрун и выражение ее лица, с которым она повернулась к нему, когда он сидел на беснующейся лошади. И сознание, что теперь она в некотором роде находится в его власти, наполнило его сердце чувством необычайной гордости. Возникшее между ними чувство было сильным и неподвластным разуму.

Гудрун, словно во сне, смотрела, как тянулось к ней его тело, как оно приближалось, словно блуждающий огонь, как он устремился к ней, протянул ей прямую, словно стебель прибрежного растения, руку. От такого острого, сладострастного ощущения его близости кровь заледенела в ее жилах, и темная пелена заволокла разум. Раскачиваясь в лодке, он походил на танцующий на волнах огонь. Он осмотрелся вокруг. Лодку немного снесло в сторону. Джеральд взял весло и вернул ее в прежнее положение. Прекрасным, словно сон, было утонченное наслаждение от медленного покачивания причаливающей лодки, от того, как разрезала она тяжелую и в то же время ласковую воду.

— Вы рисовали вот это, — сказала Гермиона, оглядывая прибрежные растения и сравнивая их с рисунком Гудрун.

Гудрун посмотрела туда, куда указывал длинный палец Гермионы.

— Это они, да? — повторила Гермиона, требуя подтвердить свою догадку.

— Да, — механически ответила Гудрун, которой было совершенно все равно.

— Позвольте мне посмотреть, — попросил Джеральд и протянул руку за альбомом. Но Гермиона проигнорировала его просьбу — как он осмелился, она ведь еще не закончила. Но и он был не из тех, кому можно было перечить, его воля была такой же непреклонной, как и ее, поэтому он тянулся и тянулся вперед, пока не дотронулся до альбома.

Гермиона непроизвольно содрогнулась от неожиданного поворота событий, и ее мгновенно захлестнула волна отвращения. Она разжала пальцы, хотя Джеральд еще не успел взять альбом, и тот ударился о край лодки и плюхнулся в воду.

— Ну вот! — пропела Гермиона со странным торжествующим злорадством в голосе. — Мне жаль, мне очень-очень жаль. Джеральд, ты сможешь его достать?

Последние слова она произнесла притворно-обеспокоенно, и Джеральд почувствовал острую неприязнь к этой женщине. Он перегнулся через край лодки, пытаясь достать этюдник. Он ощущал всю нелепость своего положения, сознавая, что его ягодицы выставлены на всеобщее обозрение.

— Да не нужен он мне, — громко и звучно сказала Гудрун. Казалось, она задела его за живое. Но он потянулся дальше, и лодка сильно закачалась. Однако Гермиона даже не шелохнулась. Он ухватил альбом, который уже тонул, и вынул его. С него капала вода.

— Мне ужасно жаль, ужасно жаль, — повторяла Гермиона. — Боюсь, это я во всем виновата.

— Нет, правда, уверяю вас, ничего страшного, для меня это совсем неважно, — громко и четко произнесла Гудрун, заливаясь алым румянцем. Она нетерпеливо протянула руку за своим мокрым альбомом, желая, чтобы эта комедия наконец закончилась.

Джеральд отдал ей альбом. Он был сам не свой.

— Мне страшно жаль, — повторяла Гермиона, пока ее извинения не начали выводить Джеральда и Гудрун из себя. — Может, можно что-нибудь сделать?

— Каким образом? — с ледяной иронией поинтересовалась Гудрун.

— Можно ли спасти рисунки?

На мгновение воцарилось молчание, которым Гудрун ясно дала понять Гермионе, насколько неприятна ей ее настойчивость.

— Уверяю вас, — резко и отчетливо повторила Гудрун, — с рисунками ничего не случилось, они не испортились и я смогу использовать их, как и раньше. Я всего лишь хотела сверяться с ними во время работы.

— Можно, я подарю вам новый альбом? Позвольте мне это сделать. Мне искренне жаль. Я чувствую, что это все случилось только из-за меня.

— Насколько я видела, — сказала Гудрун, — вы вообще ни в чем не виноваты. Если кто и виноват, так это мистер Крич. Но все это такие мелочи, что просто смешно обращать на это внимание.

Джеральд пристально наблюдал, как Гудрун давала Гермионе отпор. Он чувствовал, что в ней скрыт источник хладнокровия и силы. Он, словно ясновидец, видел ее насквозь. Он видел, что в ней живет опасный, недоверчивый дух, неистребимый и неумолимый. В нем не было изъянов, но было благородство.

— Я ужасно рад, если вам все равно, — сказал он, — если мы не причинили вам серьезного ущерба.

Она ответила на его взгляд взглядом своих чудесных голубых глаз, который пронзил его душу, и произнесла ласкающим, полным нежных чувств голосом:

— Разумеется, мне совершенно все равно.

Этот взгляд, этот голос связали их воедино. Ее интонации говорили: они были из одного теста, они оба принадлежали к некой дьявольской когорте. Поэтому она понимала, что теперь он принадлежит ей. Где бы они ни встретились, между ними всегда будет существовать тайная связь. И он ничего не сможет с этим поделать. Ее душа возликовала.

— До свидания! Я так рада, что вы простили меня. До свидания!

Гермиона пропела свое прощание и помахала рукой. Джеральд по инерции схватил весло и оттолкнулся от берега. Однако все это время он не сводил блестящих, едва заметно улыбающихся и полных восхищения глаз с Гудрун, которая все еще стряхивала воду с альбома, стоя там, на отмели. Она отвернулась и не смотрела на удаляющуюся лодку. Джеральд же греб и постоянно огладывался на нее, самозабвенно любуясь ею.

— По-моему, мы слишком отклонились влево, — пропела забытая им Гермиона из-под яркого зонтика.

Джеральд посмотрел по сторонам и ничего не ответил, сложив весла и взглянув на солнце.

— А по-моему, мы идем ровно, — добродушно сказал он, вновь принимаясь грести, забыв обо всем.

Это добродушное забытье пробудило в Гермионе сильную неприязнь — ведь для него она перестала существовать, и ей было не суждено вернуть себе свое превосходство.

Глава XI

Остров

Тем временем Урсула, свернув в сторону от Виллей Вотер, брела вдоль маленького искрящегося ручейка. Полуденный воздух звенел от пения жаворонков. Заросшие утесником склоны холма, казалось, окутывала ярко-зеленая дымка. В нескольких местах у самой воды цвели незабудки. Повсюду чувствовалось оживление, все искрилось и переливалось.

Она задумчиво брела дальше, переходя вброд ручейки. Ей хотелось подняться к запруде, на которой стояла мельница. В большом доме, ранее принадлежавшем мельнику, теперь никто не жил, кроме рабочего с женой, которые приспособили под жилье кухню. Урсула прошла через пустующий скотный двор, через заросший огород и около водовода взобралась на склон. Когда она поднялась на самый верх, чтобы оттуда полюбоваться заросшей бархатной гладью пруда, она заметила мужчину, возившегося на берегу со сломанным яликом. Орудовал пилой и молотком не кто иной, как Биркин.

Она наблюдала за ним, стоя у истока водовода. Для него же в эти минуты весь мир перестал существовать. Он погрузился в работу с яростью дикого зверя, не прерываясь ни на мгновения, стремясь довести задуманное до конца. Она чувствовала, что ей следовало бы уйти, что он не обрадуется ее появлению. Всем своим видом он говорил, как захватила его работа. Но девушке не хотелось уходить. Поэтому она решила идти вдоль реки, пока он не оторвется от своего занятия. Что он вскоре и сделал.

Как только он ее заметил, то бросил инструменты и пошел ей навстречу со словами:

— Как поживаете? Я пытаюсь починить ялик, а то он пропускает воду. Как, по-вашему, я все правильно делаю?

Она пошла рядом с ним.

— Вы дочь своего отца и поэтому сможете сказать, все ли верно я сделал.

Она перегнулась через борт и внимательно осмотрела заплату.

— Я-то, конечно, дочь моего отца, — сказала она, не решаясь оценить его работу. — Но я ничего не понимаю в столярном деле. По-моему, все выглядит так, как и должно, вы не считаете?

— Да, верно. Надеюсь, этот ялик не отправит меня на дно, а больше мне ничего не нужно. Хотя вообще-то это тоже неважно, я ведь все равно выплыву. Не поможете ли мне спустить его на воду?

Общими усилиями они перевернули тяжелый ялик, и вскоре он уже был на плаву.

— Теперь, — сказал он, — я испытаю его, а вы посмотрите, что будет. Если он меня выдержит, я отвезу вас на остров.

— Да, пожалуйста! — воскликнула она, взволнованно наблюдая за ним.

Пруд был широким и абсолютно спокойным, он излучал то сияние, которое могут излучать только глубокие водоемы. Из воды торчали два островка, сплошь покрытые кустарником, среди которого кое-где росли деревья.

Биркин оттолкнулся от берега, и ялик неуклюже поплыл по озеру. К счастью, он плыл так, что Биркин сумел ухватиться за ивовую ветку и подтянуть его к острову.

— Здесь настоящие заросли, — сказал он, заглянув вглубь, — но очень даже неплохо. Я сейчас вас заберу. Ялик немного протекает.

Через мгновение он уже стоял рядом с ней, и она забралась в мокрую лодку.

— Он вполне сможет нас довезти, — сказал он и тем же способом, что и раньше, доставил ее на остров.

Они остановились под ивовым деревом. Она поежилась, увидев, что им предстояло пройти через заросли из прибрежных растений — зловонного норичника и болиголова. Он же смело прошел в самую середину.

— Я их скошу, — сказал он, — и тут будет романтично — идиллическое место, как в новелле «Поль и Виргиния».

— Да, здесь можно было бы устраивать прекрасные пикники, как на картинах Ватто! — с энтузиазмом воскликнула Урсула.

Он помрачнел.

— Я не хотел бы, чтобы здесь устраивались пикники в стиле Ватто, — сказал он.

— Вам нужна только ваша Виргиния, — рассмеялась она.

— Виргинии будет достаточно, — криво усмехнулся он. — Нет, даже и ее будет многовато.

Урсула пристально взглянула на него. Она больше не встречала его с того дня в Бредолби. Он исхудал, щеки ввалились, а лицо было мертвенно-бледным.

— Вы были больны? — неприязненно спросила она.

— Да, — холодно ответил он.

Они присели под ивой и из этого своего убежища на суше смотрели на пруд.

— Вы боялись? — спросила она.

— Чего? — вопросом на вопрос ответил он, поворачиваясь к ней.

Какая-то холодность, безысходность, сквозившие в его облике, вызывали в ее душе тревогу, выбивали из привычной колеи.

— По-моему, очень страшно тяжело болеть, — промолвила она.

— Приятного мало, — согласился он. — Я, например, никак не мог понять, боюсь я смерти на самом деле или нет. В одно мгновение тебе страшно, а в другое нет.

— Но вы не испытывали стыда? По-моему, болеть так унизительно — болезнь унижает человеческое достоинство, а вы как думаете?

Он задумался.

— Возможно. Хотя во время болезни ты ежесекундно сознаешь, что твоя жизнь в корне не такая, какой должна быть. Вот это действительно унизительно. В конце концов я не считаю, что болезнь ни о чем нам не говорит. Ты болеешь, потому что неправильно живешь — не можешь жить правильно. Мы болеем из-за того, что неспособны жить, вот это-то и унизительно для человеческого достоинства.

— А разве вы не можете жить правильно? — спросила она почти язвительно.

— Совершенно не могу — мою жизнь нельзя назвать особенно успешной. У меня такое ощущение, что я постоянно бьюсь лбом о невидимую стену.

Урсула рассмеялась. Она была напугана, а когда она была напугана, то смеялась и пыталась казаться беспечной.

— Бедный, бедный лоб! — сказала она, смотря на эту часть его лица.

— Неудивительно, что он такой уродливый, — ответил он.

Несколько мгновений она молчала, пытаясь преодолеть желание обмануть саму себя. Самообман в такие минуты всегда служил ей защитным механизмом.

— Но я ведь счастлива — мне кажется, жизнь чертовски приятная штука, — сказала она.

— Прекрасно, — ответил он с ледяным безразличием.

Она достала из кармана обертку от шоколадки и принялась складывать из нее кораблик. Он смотрел на нее отсутствующим взглядом. В этих непроизвольных движениях кончиков ее пальцев было что-то трогательное и нежное, неподдельное волнение и обида.

— Я на самом деле наслаждаюсь жизнью, а вы нет? — спросила она.

— Почему же, наслаждаюсь, просто меня злит, что все большая часть меня не может понять, что ей нужно. Я чувствую, что запутался, что в моей голове все смешалось, и я никак не могу выйти на прямую дорогу. Я действительно не знаю, что мне делать. Нужно же что-нибудь когда-нибудь делать.

— Почему вам всегда нужно что-то делать? — резко спросила она. — Это удел плебеев. Мне кажется, лучше жить, как патриции, ничего не делать, быть собой, жить подобно цветку.

— Я согласен с вами, — сказал он, — это правильно, если твои лепестки раскрылись. Но я не могу заставить зацвести свой цветок. Он либо засыхает на корню, либо в нем заводится жучок, либо ему не хватает питания. Черт, да это вообще не цветок. Это сплошной клубок противоречий.

Она вновь засмеялась. Он был таким раздражительным и возбужденным… Она же ощущала только беспокойство и озадаченность. Что же человеку в этом случае делать? Должен же быть какой-нибудь выход.

Повисло молчание, и ей захотелось плакать. Она нащупала еще одну обертку от шоколадки и начала складывать второй кораблик.

— А почему, — спросила она через некоторое время, — цветок не может расцвести, почему в жизни людей больше нет достоинства?

— Просто сама идея достоинства потеряла всякий смысл. Человечество высохло на корню. На кусте висят мириады человеческих существ — они, эти ваши здоровые молодые мужчины и женщины, такие красивые и цветущие. Но на самом деле это сплошь яблоки Содома, плоды Мертвого моря, чернильные орехи. На самом деле, в этом мире у них нет никакого предназначения — внутри у них нет ничего, кроме горькой, гнилой трухи.

— Но ведь есть и хорошие люди, — запротестовала Урсула.

— Они хороши для сегодняшней жизни. Но человечество — это засохшее дерево, на котором висят мелкие блестящие чернильные орешки — люди.

Урсуле вопреки своему желанию не удалось напустить на себя безразличное выражение, сравнение было слишком точным и живописным. И она также не могла не заставить его продолжить свою мысль.

— Даже если вы и правы, то почему так происходит? — недружелюбно спросила она. Они возбуждали друг в друге тонкое страстное желание помериться силами.

— Почему? Почему люди — это орешки, наполненные горькой трухой? Потому что созревая, они не падают с дерева. Они висят и висят на одном месте до тех пор, пока это самое место не станет историей, а потом в них заводится червяк и они засыхают.

Последовала долгая пауза. Теперь его слова звучали раздраженно и саркастически. Урсула была обеспокоена и озадачена, оба они не замечали ничего кроме того, что в данный момент занимало их больше всего.

— Но если все остальные неправы, то как вы можете утверждать истину? — воскликнула она. — Чем вы-то лучше других?

— Я? Я тоже неправ! — воскликнул он в ответ. — По крайней мере, моя правота в том, что я это понимаю. На самом деле мне отвратительно то, что я из себя представляю. Я ненавижу человеческое существо, которым я являюсь. Человечество — это одна большая многоголовая ложь, а любая, пусть даже самая незначительная истина глубже самой огромной лжи. Человечество в этом мире значит гораздо меньше одного человека, потому что один человек иногда все же говорит правду, а человечество это ложь, ложь и еще раз ложь. Они еще утверждают, что любовь — это самое лучшее, что только есть на свете, они, эти мерзкие лжецы, твердят это ежесекундно; но вы только посмотрите, чем они занимаются! Взгляните на миллионы людей, ежеминутно кричащих на каждом углу, как прекрасна любовь, как важно заниматься благотворительностью! И понаблюдайте, чем они все это время занимаются. По делам узнаются они, эти грязные лжецы, эти трусы, которые не осмеливаются ответить ни за свои действия, ни за свои слова.

— Но, — грустно сказала Урсула, — это же не отменяет того, что любовь — величайшее явление в нашем мире? Их поступки не умаляют истинности того, о чем они говорят.

— Совершенно верно, потому что если бы все было так, как они говорят, они постоянно подтверждали бы это своими действиями. Но они продолжают лгать, и поэтому в конце концов их захлестывает безумие. Неправда, что любовь — самое прекрасное, что есть в мире. С таким же успехом можно заявить, что самое прекрасное — это ненависть, поскольку ненависть — это противоположность любви. Единственное, что нужно в этом мире людям — это ненависть, еще раз ненависть и ничего кроме ненависти. И они этой ненависти добиваются. Они все до единого очищают свои души нитроглицерином и делают это во имя любви. Но это самая убийственная ложь. Если нам нужна ненависть, хорошо, пусть будет ненависть — смерть, убийство, мучения, чудовищные разрушения — пусть все это будет; но только не говорите, что все это во имя любви. Я ненавижу человечество, мне бы хотелось, чтобы оно провалилось в преисподнюю. Если оно сгинет, если завтра человечество канет в вечность, потеря будет неощутима. Реальный мир останется прежним. Нет, он будет даже лучше. Истинное древо жизни сбросит с себя омерзительный груз плодов Мертвого моря, это страшное бремя, эту отягощающую обузу — жалкое подобие человека, этот мертвый груз лжи.

— Неужели вы хотите, чтобы все люди как один исчезли с лица земли? — спросила Урсула.

— Очень хочу.

— И чтобы наша планета опустела?

— Воистину да. Разве вы сами не находите, как прекрасна и чиста мысль о мире, в котором нет людей, а есть только непримятая трава и затаившийся в ней кролик?

Услышав такую неподдельную искренность в его голосе, Урсула перестала задавать вопросы и задумалась. Эта мысль и в самом деле показалась ей привлекательной: чистый, прекрасный мир, в котором нет ни одного человека. Ее сердце замерло и вдруг возликовало. Но умозаключения Биркина все еще вызывали в ней недовольство.

— Но вы же сами будете мертвы, — запротестовала она, — так какой вам от этого прок?

— Я с готовностью отдам свою жизнь, если буду знать, что мир очистится от людей. Это чудесная мысль, она позволяет мне чувствовать себя свободным. К тому же, очередной гнусный род человеческий, марающий своим существованием этот мир, больше не возникнет никогда.

— Да, — сказала Урсула, — мир превратится в пустыню.

— В пустыню? Разве? Только потому, что человечество исчезнет с лица земли? Не льстите себе. Все как существовало, так и будет продолжать существовать.

— Каким образом? Людей-то не будет!

— Вы в самом деле считаете, что мироздание зиждется на человеке? Вовсе нет. Существуют деревья, трава и птицы. Мне очень нравится думать, что жаворонки будут взмывать в утреннее небо над миром, в котором нет людей. Человек — это ошибка, он обязан исчезнуть. Есть трава, и кролики, и змеи, и невидимые хозяева этого мира — добрые духи, которые будут беспрепятственно обитать в этом мире, которым не будет мешать грязное человечество; и добрые демоны, сотканные из чистейшей материи — разве это не чудесно?

Урсуле были по душе его мысли, очень по душе, как бывают по душе красивые сказки. Но это был всего лишь красивый образ. Она-то прекрасно знала, каков на самом деле человеческий мир, какой чудовищной была его действительность. Она понимала, что человечество ни за что бы не исчезло тихо и не оставляя после себя следов. Ему предстоял еще очень долгий путь, долгий и страшный. Ее тонкая, женственная, обладающая сверхъестественной проницательностью душа прекрасно это чувствовала.

— Если бы только человечество исчезло с лица земли, твари земные прекрасно жили бы и дальше, они начали бы новую жизнь, не оскверненную человеческим прикосновением. Человек — это одна из ошибок мироздания — подобно ихтиозаврам. Если бы люди исчезли, только представьте себе, сколько чудесного родилось бы в эти ничем не загруженные дни — родилось бы прямо из огня.

— Но ведь человечество никогда не исчезнет, — заметила она лукаво и коварно, хотя и знала, какие ужасы грозят миру в этом случае. — А если и исчезнет, то мир исчезнет вместе с ним.

— О нет, — возразил он, — это не так. Я верю, что рядом с нами существуют гордые ангелы и демоны, предвестники будущего. Они уничтожат нас, потому что в нашей жизни не осталось величия. Ихтиозавры не могли держать голову высоко: они, как и мы, пресмыкались и копошились в грязи. Кроме того, взгляните на цветки бузины и на колокольчики — все они, даже бабочки — свидетельство того, что процесс нерукотворного сотворения мира продолжается. А человечество так и останется личинкой — оно сгниет внутри кокона, и ему не суждено обрести крылья. Человечество — это пародия на все живое, так же как мартышки и бабуины — пародия на человека.

На протяжении всего монолога Урсула не сводила с него глаз. Нетерпеливая ярость постоянно рвалась на поверхность из глубин его души, и в то же время ей казалось, что все происходящее только забавляет его. К тому же у этого человека было безграничное терпение. И вот именно этому терпению, а не его ярости, она верила меньше всего. Она понимала, что несмотря ни на что, несмотря на все свои чувства, он будет постоянно спасать мир. В глубине сердца она ощущала самодовольную радость оттого, что он не изменится, что она может быть в нем уверена, но вместе с тем к ее чувствам примешивались острое презрение и неприязнь. Она хотела, чтобы он принадлежал только ей, его желание играть в Спасителя Мира не вызывало у нее ничего, кроме отвращения. Как невыносимо было ей его умение отвлекаться от главного, разбрасываться по пустякам! Он вел бы себя так же, говорил те же вещи, так же всецело дарил бы свое тепло любому, кто оказался бы на ее месте. Это была самая отвратительная, искусно замаскированная форма продажности.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>