Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

«Земную жизнь пройдя до половины,Я очутился в сумрачном лесу,Утратив правый путь во тьме долины.Каков он был, о, как произнесу.Тот дикий лес, дремучий и грозящий.Чей давний ужас в памяти 12 страница



Двадцать восьмого марта, в субботу вечером, в зале школы Эмити-Харбор устраивался бал старшеклассников, и в этом году девизом был «Изумительный блеск нарциссов». Джаз-банд из Анакортеса, «Прожигатели жизни», играл одни зажигательные мелодии. В перерыве к микрофону подошел капитан бейсбольной команды и вручил семерым игрокам,которых забирали в понедельник утром, почетные грамоты.

— Без вас мы вряд ли справимся, — сказал он. — И на поле-то некого будет выпустить. Но если какие победы и будут наши, все они за вас, ребята, за тех, кто уезжает.

Эвелин Неаринг, любительница животных, вдова, жившая на мысе Эарсли в домике из кедровых досок без электричества и канализации, приняла к себе коз, свиней, собак и кошек от нескольких японских семей. Семья Ода сдала свою зеленную лавку в аренду Чарльзу Макферсонсу и продала ему два пикапа. Артур Чэмберс договорился с Нельсоном Обада о том, что тот станет его специальным корреспондентом и будет присылать на Сан-Пьедро свои репортажи. В выпуске от двадцать шестого марта Артур напечатал три статьи на тему грядущей депортации японцев: «Японские жители острова подчиняются военному приказу о перемещении», «Японским женщинам выносится благодарность за участие в работе родительского комитета» и «Приказ об эвакуации наносит удар по бейсбольной команде». В рубрике «Поговорим начистоту» он разместил статью под названием «Совсем мало времени», в которой прямо обвинял ведомство по делам интернированных за «бессмысленную и безжалостную поспешность, с которой изгоняются американцы японского происхождения». На следующее утро в половине восьмого Артур получил анонимный звонок:

— Заступникам япошек отрезают яйца! — визгливо крикнули в трубку. — И запихивают прямо в глотку!

Артур бросил трубку и продолжил печатать материал для следующего выпуска: «Верующие встречают утро Воскресения Христова».

В воскресенье, в четыре часа, Хацуэ сказала матери, что прогуляется последний раз перед отъездом. Сказала, что хочет побыть в лесу, подумать. Хацуэ пошла от дома в направлении Охранного мыса, но через некоторое время свернула в сторону Южного пляжа и по тропинке отправилась к дуплу. Оказалось, Исмаил уже ждал ее; он лежал, подложив под голову куртку.

— Ну, вот и все, — сказала она, пригибаясь при входе. — Завтра утром уезжаем.

— Я тут кое-что придумал, — ответил ей Исмаил. — Когда вас привезут на место, напиши мне. А когда выйдет номер школьной газеты, я пришлю тебе его и вложу внутрь свое письмо с обратным адресом класса журналистики. Как тебе такой план? Пойдет?



— Лучше бы вообще обойтись без всяких планов, — сказала Хацуэ. — И зачем только мы все это придумываем?

— Тогда пиши на мой домашний адрес, — предложил Исмаил, — только вместо своего адреса поставь адрес Кении Ямасита. Родители знают, что мы с Кении дружим, так что можешь писать запросто.

— А что, если они захотят почитать письмо Кении? Что, если спросят, как у него дела?

Исмаил задумался, но ненадолго:

— Захотят почитать? А ты собери писем пять-шесть и заклей в один конверт. Письмо от Кении, от себя, от Хелен, от Тома Обата… попроси их написать для школьной газеты. Я сегодня же позвоню Кении и скажу о школьном задании — чтобы он ничего не заподозрил, когда ты попросишь его написать письмо. Собери письма, вложи свое последним и перешли мне. Твое письмо я вытащу, а остальные принесу в школу. По-моему, отлично придумано!

— Ты такой же, как и я, — сказала Хацуэ. — Мы оба предпочитаем окольные пути.

— Да нет же, — возразил Исмаил. — Просто у нас нет выбора.

Хацуэ расстегнула пояс пальто с зап?хом из ткани в рубчик, купленного в Анакортесе. И осталась в платье с широким вышитым воротником. В этот день она распустила волосы, не стягивая их ни шнурком, ни лентой, — они свободно струились по спине. Исмаил зарылся в них лицом.

— Ты пахнешь кедром, — сказал он.

— Ты тоже, — ответила Хацуэ. — Я буду скучать по твоему запаху не меньше, чем по тебе самому.

Они лежали молча, не касаясь друг друга; Хацуэ перебросила волосы через плечо, Исмаил положил руки на колени. Снаружи подул мартовский ветер, резко взметнув стебли папоротника; вздохи ветра слились с журчанием ручейка у подножия холма. Дупло приглушало звуки, смягчая их, и Хацуэ показалось, что она находится в средоточии всех вещей. В этом лесу, в этом дупле ей было спокойно.

Они начали целоваться и ласкать друг друга, но внутри Хацуэ чувствовала всепоглощающую пустоту, ее все так же одолевали те самые мысли. Она прижала к губам Исмаила указательный палец и закрыла глаза; ее волосы рассыпались по мху. От Исмаила пахло так же, как и от дерева, как от всего леса, и она поняла, до чего же ей будет не хватать его. Боль затопила ее; ей стало жаль его, себя, и она заплакала, но так тихо и незаметно, что за закрытыми глазами не было видно слез, только в горле застрял комок и грудь сдавило. Хацуэ прижалась к Исмаилу, незаметно плача, и, уткнувшись в шею, вдохнула его запах.

Руки Исмаила проникли ей под платье и медленно поднялись выше трусиков, остановившись на изгибах бедер. Его руки лежали у нее на талии, а потом скользнули ниже, к бедрам; Исмаил с силой притянул ее к себе. Он приподнял ее; она почувствовала, как он напряжен, и прижалась сильнее. Брюки Исмаила спереди топорщились, он прижимался к ней, к ее шелковым трусикам, гладким и влажным; ей приятно было это прикосновение. Они поцеловались сильнее, и она задвигалась так, будто хотела вобрать его в себя. Оначувствовала, как он напряжен, чувствовала шелк своих трусиков и его хлопчатобумажные трусы. Руки Исмаила под платьем скользнули вверх, к застежке лифчика. Хацуэ, лежа на мху, изогнулась, чтобы он мог добраться до застежки; Исмаил без труда расстегнул ее, стянул лямки с плеч и нежно поцеловал Хацуэ в мочки ушей. Его руки снова пустились в путешествие вниз по ее телу, высвобождаясь из-под платья; Исмаил провел по ее шее, спине. Хацуэ легла на его руки, изгибаясь грудью ему навстречу. Исмаил поцеловал ее через платье и стал расстегивать одиннадцать пуговиц, начав пониже украшенного вышивкой воротника. С пуговицами пришлось повозиться. Дыхание Исмаила и Хацуэ перемешивалось; пока Исмаил медленно расстегивал пуговицы, она взяла его верхнюю губу своими губами и так держала. Наконец платье было расстегнуто; Исмаил потянул вверх лифчик, высвобождая груди, и провел языком по соскам.

— Хацуэ, давай поженимся, — шепнул он. — Я хочу, чтобы мы поженились.

В Хацуэ было слишком много пустоты, чтобы ответить ему; она не могла говорить. Казалось, голос затопили слезы, и не было никакой возможности извлечь его на поверхность. Поэтому Хацуэ молча провела кончиками пальцев по спине, по бедрам… и обеими руками почувствовала сквозь ткань его возбуждение. На мгновение ей показалось, что Исмаил перестал дышать. Руки сжались; она поцеловала Исмаила.

— Хацуэ, давай поженимся, — повторил Исмаил; только теперь она поняла смысл его слов. — Я… я хочу, чтобы мы поженились.

Хацуэ не остановила Исмаила, когда его рука скользнула ей в трусики. Он начал стягивать их; она все еще тихо, незаметно плакала. Исмаил поцеловал ее и стянул с себя трусы до колен. Кончик его плоти уперся в нее; Исмаил обхватил ладонями лицо Хацуэ.

— Скажи «да», — шепотом просил он. — Одно «да», ничего больше. Прошу тебя, скажи.

— Исмаил… — прошептала она в ответ.

Он вошел в нее целиком, без остатка, заполняя всю собой, и Хацуэ вдруг поняла, что все это неправильно, не так. Понимание явилось неожиданностью и в то же самое время чем-то таким, что она всегда знала, только знание это до поры до времени оставалось скрытым от нее.

Хацуэ отстранилась, отталкивая Исмаила:

— Нет! Нет, Исмаил! Никогда!

Он не стал удерживать ее, он был чутким и внимательным, Хацуэ знала это. Исмаил натянул брюки, застегнулся и помог ей надеть трусики. Хацуэ поправила лифчик, справляясь с застежкой, и застегнула пуговицы платья. Надела пальто и принялась тщательно выбирать из волос ниточки мха.

— Прости, — сказала она Исмаилу. — Но это было неправильно.

— Мне это казалось правильным, — ответил Исмаил. — Как будто мы с тобой вступаем в брак, как будто ты и я женаты. Мне это казалось единственной свадьбой, которая между нами возможна.

— Прости меня, — Хацуэ продолжала выбирать мох из волос. — Я не хочу, чтобы ты был несчастным.

— Я уже несчастен, я просто в отчаянии! Завтра утром ты уезжаешь!

— Я тоже несчастна, — ответила Хацуэ. — Я так устала от всего этого, и мне так плохо. Я больше уже ничего не понимаю.

Он проводил ее до дома, до кромки полей; они постояли за стволом кедра. Сумерки сгущались, и все вокруг охватила неподвижность, какая бывает в марте: деревья, гниющую древесину, облетевшие клены, камни, валявшиеся на земле…

— Прощай, — сказала Хацуэ. — Я напишу тебе.

— Останься! — взмолился Исмаил.

Когда же они наконец расстались, уже совсем стемнело. Хацуэ вышла к полям, твердо решив не смотреть назад. Но, пройдя шагов десять, она не выдержала и обернулась. Онасобиралась попрощаться с ним навсегда, сказать, что они никогда больше не увидятся, что она расстается с ним потому, что в его объятиях ей не хватает ощущения собственной цельности. Но не сказала. Не сказала, что они были слишком юны и мало что понимали, что поддались очарованию леса и пляжа, что все с самого начала было заблуждением, что она была не та, за которую себя выдавала. Вместо этого она пристально посмотрела на него, не в силах причинить боль, которую должна была причинить, и все еще по-своему любя его, таким, какой он есть, любя его доброту, серьезность, великодушие. Исмаил стоял у кромки полей и смотрел на нее в отчаянии — таким она его и запомнит. Пройдет двенадцать лет, а она будет видеть его именно таким — он стоит на краю клубничных полей, под кронами молчаливых кедров, красивый мальчик, и, протягивая к ней руку, умоляет вернуться.

Глава 15

В понедельник в семь утра армейский грузовик увез Фудзико и ее пятерых дочерей к причалу паромной переправы Эмити-Харбор; на причале солдат выдал им ярлычки для чемоданов и верхней одежды. Было холодно; они сели, окруженные вещами, и стали ждать, а соседи-хакудзины, стоявшие на причале вперемешку с солдатами, глазели на них. Фудзико заметила Ильсе Северенсен, облокотившуюся о перила и сложившую руки перед собой; Ильсе помахала семье Имада, когда те проходили мимо. Эта женщина переехала на остров из Сиэтла; десять лет она покупала у Имада клубнику и с Фудзико говорила как с какой-то крестьянкой, экзотической жительницей острова, которую можно показатьдрузьям, наезжавшим погостить из Сиэтла. Доброта Ильсе была снисходительной, она всегда немного приплачивала за клубнику, будто бы совершая акт благотворительности. И в это утро Фудзико попросту не хотела замечать ее, не хотела видеть ее глаза, хотя Ильсе выкрикивала ее имя, дружелюбно махая. Фудзико упорно смотрела вниз, не поднимая взгляда.

В девять всех сопроводили на борт судна, а белые зеваки глазели с возвышавшегося холма. Восьмилетняя девочка, дочь Гордона Танака, упала и заплакала. Заплакали и другие, а с холма донесся голос Антонио Дангаран, филиппинца, всего два месяца как женившегося на Элинор Китано.

— Элинор! — выкрикнул он и, когда она подняла голову, бросил букет красных роз; розы, подхваченные ветром, мягко опустились в волны, плескавшиеся среди причальных свай.

В Анакортесе всех посадили на поезд и повезли во временный лагерь — конюшни на ярмарочной площади в индейской резервации Пьюаллеп. В конюшнях они спали на армейских раскладушках; в девять вечера их загнали внутрь, а в десять приказали тушить свет — голую, без абажура лампочку, по одной на семью. В конюшнях было холодно, мороз пробирал до костей, и когда ночью пошел дождь, пришлось передвинуть раскладушки, потому что крыша начала протекать. На следующее утро в шесть часов они побрели по грязи в лагерную столовую; им дали финики в консервах, белый хлеб и кофе в жестяных кружках. Все это время Фудзико удавалось сохранять чувство собственного достоинства, но, когда пришлось на глазах у других женщин справлять нужду, выдержка начала изменять ей. Когда она опорожняла кишечник, лицо исказилось в гримасе, и это было унизительно. Она сидела на унитазе, опустив голову, стыдясь звуков, издаваемых собственным телом. Крыша протекала и в туалете.

Через три дня их погрузили в поезд, медленно потянувшийся в сторону Калифорнии. Вечером солдаты военной полиции прошли по всем вагонам, распорядившись задернуть шторки на окнах, и всю ночь ехавшие ерзали на сиденьях, стараясь не жаловаться. Поезд остановился, потом снова тронулся и задребезжал, не давая заснуть; перед туалетом все время стояла очередь. У многих, в том числе и у Фудзико, после кормежки во временном лагере совершенно расстроился желудок. Сев на место, Фудзико почувствовала жжение в прямой кишке, голова стала какой-то легкой, мозг точно болтался в черепной коробке, а на лбу выступил холодный пот. Фудзико крепилась как могла, избегая говорить с дочерьми о неприятных ощущениях, — она не хотела, чтобы они узнали о ее страданиях. Ей хотелось лечь куда-нибудь, уютно устроившись, и долго-долго спать. Потому что если и удавалось заснуть, в уши лезло назойливое жужжание зеленых мух и плач трехнедельного младенца Таками, у которого был жар. Вопли младенца действовали на нервы, Фудзико затыкала уши пальцами, но это не помогало. Ее жалость к ребенку и всей семье Таками ускользала вместе со сном, и она втайне начала даже желать смерти младенца, лишь бы наступила тишина. Фудзико ненавидела себя за такие мысли, гнала их прочь, но вместе с тем все больше и больше раздражалась, ей хотелось швырнуть ребенка в окно, прекратив мучения окружающих. И когда ей казалось, что в следующую секунду она уже не выдержит, младенец вдруг замолкал. Фудзико успокаивалась, закрывалаглаза, с невероятным облегчением погружаясь в сон, и тут младенец снова начинал вопить.

Поезд остановился в местечке под названием Мохаве, посреди безмолвной пустыни, бескрайней насколько хватало глаз. Утром в восемь тридцать всех распределили по автобусам и по запыленной дороге повезли на север; через четыре часа они приехали в другое место под названием Мансанар. Фудзико, закрыв глаза, представляла, что песчаная буря, осаждавшая автобус, была дождем в Сан-Пьедро. Она задремала и проснулась как раз, когда они подъезжали к территории, огороженной колючей проволокой, с рядами темных бараков, подернутых песчаной зыбью. Ее часы показывали двенадцать тридцать; они приехали как раз вовремя, чтобы выстроиться в очередь на обед. Ели стоя, из армейских мисок, развернувшись к ветру спиной. Во всем — и в арахисовом масле, и на белом хлебе, и в финиках, и в стручках фасоли — был песок, он скрипел у нее на зубах.

Днем всех выстроили в очередь и сделали прививки от брюшного тифа. Сложив вещи рядом, они ждали посреди песчаного ветра, потом встали в очередь на ужин. Семью Имада приписали к блоку 11, бараку 4, выделив комнату размером шестнадцать на двадцать четыре фута; в комнате висела голая лампочка, стояли маленький масляный обогревательи шесть армейских раскладушек с шестью набитыми соломой матрасами и дюжиной армейских одеял. Фудзико присела на край раскладушки; ее мучили спазмы от лагерной едыи прививки. Она сидела, не снимая пальто, обхватив себя руками, а дочери тем временем били по бугристым матрасам, выравнивая их, и включили обогреватель. Даже с включенным обогревателем, под одеялами и в одежде Фудзико все равно дрожала. Пролежав до полуночи, она больше не могла терпеть и, встав вместе с тремя дочерьми, которым тоже было плохо, выбралась из барака в ночную пустыню и побрела в сторону туалета. Ее поразило, что в такое время у туалета стояла длинная очередь, пятьдесят или даже больше взрослых женщин и девочек, одетых в теплые пальто и развернувшихся спиной к ветру. Одну из женщин в начале очереди обильно стошнило; запахло финиками, которыми всех их кормили. Женщина долго извинялась по-японски. Потом стошнило другую. И вновь установилась тишина.

Войдя в туалет, они увидели на полу дорожку из экскрементов; повсюду были разбросаны мокрые, в пятнах салфетки. Все двенадцать туалетов, установленных попарно, были почти до краев заполнены испражнениями. Но деваться было некуда, женщины в полутьме присаживались над отверстием, а очередь смотрела на них и зажимала носы. Когда подошел черед Фудзико, она присела, низко опустив голову, и, обхватив живот, стала тужиться. В туалете было корыто, чтобы помыть руки, но мыла не оказалось.

Ночью пыль и желтый песок задувало в щели между стенных досок и через дверь. К утру одеяла оказались в пыли и песке. Фудзико встала; там, где лежала ее голова, подушка оставалась белой, вокруг нее нанесло слой мелких желтых песчинок. Она чувствовала песок на лице, в волосах, даже во рту. Ночью было холодно, и у соседей за тонкой стеной плакал ребенок.

На второй день пребывания в Мансанаре им выдали швабру, веник и ведро. Главный в их блоке, бывший адвокат из Лос-Анджелеса, был одет в пыльную шинель. Один ботинок у него развязался, очки в железной оправе сидели криво, лицо было небритым. Он показал им, где находится колонка с водой. Фудзико с дочерьми вымели пыль и в жестяной миске для супа постирали белье. Они убирались, но песок тут же снова оседал на чисто вымытых сосновых досках пола. Хацуэ вышла наружу, где задувал ветер, и вернулась с кусками толя — их прибило ветром к мотку колючей проволоки, лежавшей на противопожарной просеке. Толем они закрыли щели в дверном косяке, закрепив его кнопками, позаимствованными у семьи Фудзита.

Не было никакого смысла обсуждать происходящее с другими — все оказались в одинаковом положении. Люди бродили под караульными вышками, точно призраки; со всех сторон лагеря виднелись неясные очертания гор. Оттуда дул резкий ветер, швыряя песок через колючую проволоку прямо в лицо. Лагерь построили лишь наполовину, бараков навсех не хватало, и некоторым приходилось строить жилье самим. Повсюду были толпы, тысячи людей согнали на одну квадратную милю пустыни, изъезженной армейскими бульдозерами, и уединиться было совершенно негде. Все бараки выглядели одинаково — на второй день, в половине второго ночи, на пороге комнаты Имада возник какой-то пьяный; он все извинялся, а в открытую дверь задувало песок. Оказалось, он заблудился. А еще в их комнате не было потолка, и они слышали, как ругаются в соседних бараках. Через три комнатушки жила семья, где муж гнал самогон из риса и консервированных абрикосов, которые давали в столовой. На третью ночь пребывания в лагере Имада слышали, как он плакал, а жена ругала его. Той же ночью на караульных вышках включили прожекторы — сноп света мазнул по единственному в комнате окну. Утром они узнали, что один из охранников решил, будто заключенные задумали побег, и поднял по тревоге пулеметчиков. В четвертую ночь молодой парень из семнадцатого барака, лежа в постелис женой, убил ее и застрелился сам — ему каким-то образом удалось раздобыть пистолет. «Сиката га наи», говорили вокруг. «Такое должно было случиться».

Одежду развесить было негде, и они складывали все в чемоданы и коробки. Пол под ногами был холодный, и они ходили по комнате в обуви. К концу первой недели Фудзико перестала различать своих дочерей. Все выглядели одинаково в выданной им военным департаментом одежде: зеленых куртках, вязаных шапках, хлопчатобумажных носках, наушниках и шерстяных штанах цвета хаки. Только две младшие дочери ели с матерью, трое старших общались со сверстниками и в столовой стояли за другими столами. Фудзико отчитывала их; они выслушивали ее, но потом опять пропадали, уходя рано и возвращаясь поздно; в их одежде и волосах было полно песка. Молодежь гуляла по всему огромному лагерю, вдоль противопожарных полос и сбивалась в группы с подветренной стороны бараков. Однажды утром после завтрака Фудзико шла в баню и увидела среднюю дочь, которой было всего четырнадцать. Дочь стояла в группе подростков; четверо парней были в аккуратных курточках с нагрудными карманами. Фудзико знала, что они из Лос-Анджелеса; большая часть заключенных прибыла оттуда. Эти прибывшие не отличались особой сердечностью и на Фудзико почему-то смотрели сверху вниз — она и словечком не могла с ними перекинуться. Фудзико на все реагировала молчанием, уйдя в себя. Она все ждала письма от Хисао, но пришло другое письмо.

Когда Сумико, сестра Хацуэ, увидела конверт с обратным адресом «Класс журналистики, школа Сан-Пьедро», она не удержалась и распечатала письмо, хотя на конверте и стояло имя Хацуэ. Сумико училась в десятом классе, и письмо было для нее весточкой из дома.

Сумико прочитала письмо Исмаила Чэмберса, стоя перед сколоченным из толя помещением для собраний Христианского союза молодежи, рядом с лагерным свинарником; она перечитала письмо еще раз, смакуя фразы, поразившие ее более всего.

 

Милая моя Хацуэ!

Днем я все так же прихожу к нашему кедру. Закрываю глаза и жду. Я чувствую твой запах, вспоминаю тебя и все жду, когда ты вернешься. Я думаю о тебе каждую минуту, мне так хочется обнять тебя, прижать к себе. Без тебя так тоскливо, ты как будто забрала с собой частичку меня.

Мне грустно и одиноко, я все время думаю о тебе. Ответь поскорее. Не забудь в обратном адресе написать имя Кении Ямасита, чтобы родители ничего не заподозрили.

Все здесь ужасно и печально, просто жить не хочется. Надеюсь, хоть в твоей жизни есть какая-то капелька радости. Пусть даже совсем небольшая. Мне же станет хорошо, только когда ты снова будешь рядом. Теперь я понял, что не могу без тебя, ты стала частью меня. И ты — единственное, что у меня есть.4апреля 1942 г.Люблю и целую, Исмаил.

 

Полчаса Сумико все ходила в раздумьях и, лишь перечитав письмо в четвертый раз, решилась показать его матери.

— Вот, — протянула она письмо. — Знаю, что поступаю подло, но я должна показать это тебе.

Мать прочитала письмо Исмаила Чэмберса, стоя посреди хибары из толя, держась рукой за лоб. Она читала, быстро шевеля губами и часто моргая блестевшими глазами. Прочитав, она опустилась на край стула, вздохнула и сняла очки.

— Ну уж нет! — сказала она по-японски.

Фудзико устало положила на колени очки, накрыв их письмом, и закрыла лицо ладонями.

— Соседский мальчишка, — сказала она. — Тот самый, который научил ее плавать.

— Исмаил Чэмберс, — ответила Сумико. — Ты его знаешь, мама.

— Твоя сестра совершила ужасную ошибку, — сказала мать. — Надеюсь, ты такого не сделаешь.

— Нет, — ответила Сумико. — Да и разве могла бы, когда мы здесь?

Фудзико снова взяла очки.

— Суми, — обратилась она к дочери, — ты кому-нибудь говорила? Показывала письмо?

— Нет, — ответила Сумико. — Только тебе.

— Обещай, что никому про него не скажешь, никому. Здесь и без того хватает сплетен. Обещай, что никому не проговоришься. Обещаешь?

— Обещаю, — ответила Сумико.

— Я скажу Хацуэ, что это я распечатала письмо. Так что тебя никто не обвинит.

— Хорошо, — ответила Сумико. — Я поняла.

— А теперь иди, — сказала ей мать. — Дай мне побыть одной.

Сумико вышла и побрела без всякой цели. Фудзико водрузила на нос очки и перечитала письмо. Ей стало ясно, что отношения между этим парнем и ее дочерью серьезные и длятся уже много лет. Что он прикасался к ней, что они были близки в этом дупле, которое использовали для свиданий. Значит, прогулки Хацуэ были хитрой уловкой, как она и подозревала. Дочь возвращалась домой с побегами фуки в руках и влагой между ног. Лживая девчонка!

Фудзико на мгновение задумалась о собственной жизни, о том, как ее выдали замуж за незнакомого человека, как она провела брачную ночь в общежитии, где стены вместо обоев были оклеены страницами из журналов хакудзинов. В ту, первую, ночь она не позволила мужу и притронуться к себе — Хисао был грязным, с огрубевшими руками, и за душой у него не было ничего, кроме нескольких монет. Первое время он все просил у Фудзико прощения, рассказывал, в каком стесненном положении находится, и умолял ее работать с ним бок о бок. Он говорил, что у него есть в жизни цель, что он любит трудиться, равнодушен к азартным играм и выпивке и бережлив. Хисао говорил, что нуждается в ее поддержке. Он понимает, что прежде должен заслужить ее любовь. И со временем заслужит, лишь бы она согласилась потерпеть.

— Даже слышать тебя не хочу, — бросила в ответ Фудзико.

…В ту первую ночь Хисао спал в кресле, а Фудзико всю ночь не сомкнула глаз, думая, как ей выйти из такого затруднительного положения. Денег на обратный билет не было, да она и сама понимала, что назад, в Японию, ей дороги нет — родители продали ее, заплатив процент лживому байсакунину, убедившему всех, что в Америке Хисао сколотил приличное состояние. Фудзико не спала, она злилась все больше и больше и к рассвету готова была убить Хисао.

Утром Хисао встал у изножья ее кровати и осведомился, хорошо ли ей спалось.

— И говорить с тобой не желаю, — ответила Фудзико. — Я напишу домой. И как только мне вышлют деньги, сразу же уеду.

— Мы накопим вместе, — упрашивал ее Хисао. — И если ты пожелаешь, мы вернемся. Мы…

— А как же двенадцать акров твоей земли? — накинулась на него Фудзико. — Байсакунин водил меня, показывал: персики, хурму, плакучие ивы, сады камней… Все оказалось ложью!

— Да, это неправда, — признался Хисао. — На самом деле у меня нет денег. Я бедняк, вкалываю до седьмого пота. Байсакунин солгал тебе, и мне очень жаль, но…

— Будь так добр, замолчи, — оборвала его Фудзико. — Не желаю я выходить за тебя замуж.

Только через три месяца она согласилась лечь с ним в одну кровать. И когда это произошло, Фудзико поняла, что полюбила его, если это чувство можно было назвать любовью. Лежа в объятиях Хисао, она думала, что совсем не так представляла себе любовь. Любовь оказалась чувством гораздо более спокойным и практичным, чем ей мечталось в девичестве. Лишившись девственности, Фудзико плакала — она совсем не предполагала расстаться с невинностью, принеся ее в жертву Хисао. Но она стала женой; Хисао былчеловеком надежным, и постепенно Фудзико привязалась к нему. К тому времени они многое преодолели вместе, и он ни разу не пожаловался.

Теперь Фудзико держала в руке письмо, которое мальчишка-хакудзин написал ее дочери, в котором говорил о любви, об одиночестве, о том, как сильно скучает по ней. В котором напоминал об их уговоре: «Не забудь в обратном адресе написать имя Кении Ямасита», писал он. Фудзико задумалась — в самом ли деле дочь любит этого мальчишку илиэто подростковая влюбленность. Ей стало понятно, почему Хацуэ стала такой мрачной и молчаливой, гораздо мрачнее и молчаливее, чем ее сестры. Всем было невесело, но Хацуэ все равно казалась еще угрюмее остальных, она была какой-то вялой, все делала медленно, как будто убитая горем. Когда ее спрашивали, она отвечала, что скучает по отцу, по дому. Но никому не признавалась, что скучает по этому мальчишке-хакудзину, своему тайному возлюбленному. Фудзико открылась вся глубина обмана дочери, и такое предательство вызвало в ней материнский гнев. Гнев смешался со всепоглощающим унынием, которое росло со времени бомбежки Пёрл-Харбора, — не часто Фудзико, уже взрослая женщина, страдала от такой безутешности.

Она напомнила себе, что, несмотря ни на что, должна держаться с достоинством. Поначалу, только-только приехав в Америку, она забыла об этом, но со временем поняла, что там, в Японии, бабушка передала ей нечто весьма ценное. Пожилая женщина называла это словом «гири», плохо поддающимся переводу и означающим, что человек обязан исполнить должное, пребывая в спокойствии и невозмутимости. Фудзико села и стала взращивать в себе совершенное спокойствие, готовясь к разговору с Хацуэ. Закрыв глаза,она глубоко вдыхала и выдыхала.

Что ж, думала Фудзико, придется поговорить с Хацуэ, когда она вернется домой после бесцельных шатаний по лагерю. Придется положить этим отношениям конец.

За три часа до ужина в дверь комнатки Имада постучали. На пороге стояла стайка ребят с Сан-Пьедро; они принесли с собой инструменты и куски древесины. Ребята вызвались сколотить для Фудзико и ее дочерей все необходимое: полки, комод, стулья. В ребятах Фудзико признала сыновей из фермерских семей Танака, Кадр, Мацуи, Миямото. Она поблагодарила их, сказав, что все эти вещи оказались бы очень кстати, и ребята взялись за дело. Устроившись с подветренной стороны барака, они измеряли, отрезали, отпиливали, а ветер тем временем все дул. Миямото Кабуо прибивал кронштейны, а Фудзико сидела на раскладушке, сложив руки, спрятав за спину письмо от мальчишки-хакудзина.

— У пищеблока валяются листы жести, — сказал Кабуо. — Можно закрыть ими дыры в полу — выйдет лучше, чем с толем.

— Толь рваться… вот так… — ответила Фудзико, переходя на английский, на котором говорил Кабуо. — И совсем не помогать против холода.

Кабуо кивнул и продолжил работу, споро орудуя молотком.

— Как твоя семья? — спросила у парня Фудзико. — Как мать, отец? Как все?

— Отец болен, — ответил Кабуо. — Никак не привыкнет к этой пище.

Он замолчал, доставая из кармана следующий гвоздь.

— А вы как? — спросил он. — Как вы все тут поживаете?

— Все в песке, — ответила Фудзико. — Едим его.

В этот момент дверь открылась и вошла Хацуэ с покрасневшим на холоде лицом, стаскивая покрывавший голову шарф. Кабуо на время оставил работу, гладя, как она тряхнула головой, высвобождая волосы.

— Привет, — поздоровался он с ней.

Хацуэ еще раз тряхнула головой, собрала волосы и откинула на спину, приглаживая. Сунув руки в карманы пальто, она села рядом с матерью.

— Привет, — ответила она Кабуо, ничего больше не говоря.

Мать с дочерью сидели молча. Кабуо мастерил, сидя спиной к ним, на корточках, тихонько постукивая молотком. Вошел еще один парень, внося только что распиленные сосновые доски. Кабуо разложил доски по кронштейнам и проверил нивелиром.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>