Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Кровавое солнце Граммаршвица



Кровавое солнце Граммаршвица

 

Грохот пушки возвещает о начале нового дня. Двенадцать ударов: к третьему я просыпаюсь окончательно, к седьмому привожу себя в порядок, на десятый я уже одет, а с двенадцатым уже сижу в гостиной и поглощаю нехитрый завтрак: омлет с сосисками и кофе. Крепкий напиток окончательно приводит меня в равновесие. После трапезы в моем распоряжении лишь полчаса – за это время нужно успеть экипироваться по-военному, проверить оружие, дать распоряжения горничным и выйти из дома. И, разумеется, самое главное – спуститься в подвал…

… как меня угораздило влюбиться в это создание, спрашиваю я себя снова и снова, и каждый раз ответ ускользает от меня, как угорь из рук. В империи страха и подчинения, в мире, где нет места таким, как он, в моей жизни не должно было возникнуть этого человека. Я иду по направлению к подвалу и вспоминаю.

… вот наша бригада врывается в города, прочесывая улицы – так проходил захват власти и зачистка населенных пунктов. Молодые люди, в элегантной черной форме с повязками на руках, револьверами на поясе и с увесистыми томиками словарей в планшетках, под предводительством старших командиров перехватывали население, задавая несколько вопросов холодным, лишенным эмоций тоном. Правильные ответы гарантировали жизнь, пусть даже прерываемую сотней проверок в дальнейшем, неправильные влекли смерть от пули в голову. Таков был путь становления нашей идеологии, нашего движения – граммар-нацизма. Все мы верили, что наш фюрер, господин Розенталь, ведет нас к свету, и просвещение было нам дороже всех горизонтов мира, которые требовалось захватить. Военный строй, знание правил языка наизусть, строгая иерархия и контроль над теми, кто осмеливался противостоять нашей растущей империи – вот что мы были такое. Я возглавлял одну такую группу и проводил очередную операцию по зачистке, когда в одном небольшом городке страны я наткнулся на семью из двух человек – брата и сестру…

… вот мой помощник, герр Стервенинг, задает девушке вопрос за вопросом, стараясь при помощи скорости сбить ее с толку. Я слышу ее дрожащий голос, пока что правильные ответы, но мне нет до этого дела, я ведь смотрю на ее брата. На тебя. Что стало с моим сердцем? Как будто всю кровь выкачали из моего организма, заставляя строптивый орган метаться, требуя вернуть жизненно важную жидкость, обдирать стенки о ребра и подскакивать до самого горла. Ты смотришь смело, но в твоих глазах я отчетливо вижу – правил языка ты не знаешь вовсе. Ты завалишь первый же вопрос. И в этот момент, когда твоя сестра все-таки ошибается, в последнем шаге от кратковременной свободы, и пуля разносит ее череп, я резким голосом приказываю не трогать тебя. Уставившись на Стервенинга в упор, я заявляю:



- Я хочу лично им заняться. Забираем его с собой.

Стервенинг едва не шипит от злости, но мой тяжелый взгляд не позволяет ему раскрыть рот. Мы забираем пленника. Остальные жители города расстреляны в своих жилищах.

… вот я проворачиваю операцию с риском для собственной репутации: выдаю сожженный труп нарушителя орфографии за твое тело, а затем вытаскиваю тебя из подполья и доставляю в свой особняк. Бросив тебя в подвал, я ухожу на балкон и закуриваю, пытаясь понять, зачем мне все это. Я не нахожу логичного объяснения. Быть может, удастся сплавить тебя подальше из моей страны, дабы ты остался жив, решаю я и иду спать, выкинув окурок. Перед сном я навещаю тебя – лишь затем, чтобы оставить тебе миску с едой и уколоться о насмешливый взгляд, вновь ощутив нехватку крови в жилах.

… вот наутро в газетах сообщают о возведении стен вокруг нашего государства. Высота их поражает – порядка двадцати метров, поверху пущена колючая проволока и электричество. Охрана расставлена по периметру, и попасть за эту границу возможно лишь по личному пропуску главного министра культуры, господина Ожегова. Я чувствую, как пальцы до боли сжимают газетный лист. Теперь выкинуть тебя наружу не получится никакой ценой, даже собственной жизни. Я офицер, но чин мой не позволит мне выехать за стену, да еще и с пленником в сопровождении. Все внутри меня противится пониманию, что отныне ты будешь жить в моем доме… хотя не все. Какая-то крохотная частичка кувыркается, переворачивая все внутри, и злорадно торжествует. Ты никуда не денешься от меня, и это разжигает ее радость.

… вот наш первый разговор оканчивается моим бегством: ты столь язвителен, так сильно и беспощадно выбрасываешь против меня запас своего цинизма и остроумия, что мне только и остается, что ретироваться, кипя от злости. Я считаю несправедливым твое отношение: в конце концов, я же тебя спас? Мне это стоило многих усилий, но ты не считаешь нужным быть благодарным за свою сохраненную жизнь. И что же я могу сделать с тобой? Выкинуть на улицу, в лапы патрулей, избить, приковать цепью? Ты лучше меня знаешь, что я не могу этого сделать. Я уже не понимаю, кто у кого в плену, потому что наши разговоры неизменно кончаются моей капитуляцией.

… вот наступает пора, когда я считаю трусостью бежать от разговоров, и причина тому кроется в смене темы. Теперь мы разговариваем о сути граммар-нацизма, иногда даже обсуждаем правила языка, и ты начинаешь задавать вопросы. Тебе самому пришло в голову избрать предметом наших бесед теорию, и я готов к сражениям, но… черт бы тебя побрал, твои вопросы столь вопиюще глупы, что я не могу сразу дать на них ответ. В самом деле, ну что может быть нелепее, чем фраза «да кому будет плохо, если я пишу «жи-ши» через Ы»? И есть ли более странный вопрос, нежели «а чем отличается деепричастие от причастия»? И когда я подробно объясняю тебе, зачем существует то или иное правило и в чем отличие одной части речи от другой, ты смотришь на меня, как экзаменатор в Академии имени Фюрера, и усмехаешься краем рта. Эта усмешка связывает мне руки и одновременно с тем бесит. Что ты о себе возомнил, жалкий безграмотный отступник? Но ты атакуешь меня новыми и новыми нелепостями, и я вынужден обороняться. Я не знаю, зачем пытаюсь тебя научить – ведь это бесполезно. Наш Фюрер всегда говорил – грамотность не привьешь без желания. Именно поэтому мы истребляем взрослых отступников – если они до сих пор не выучили правила языка наизусть, то их это не интересует. Именно поэтому они отступники. Они – враги нашей системы, и одного такого врага я собственноручно укрываю от властей в своем подвале. Я – преступник похлеще тебя. Ты это наверняка понимаешь.

… вот ты уже освоился, и я решаю устроить тебе экскурсию по дому, пока нет горничных и садовника. Мы проходим по комнатам, коридорам, заглядываем в разные помещения, и я, сам того не замечая, выбалтываю тебе историю семьи, свою собственную, повествую о разных случаях из жизни. Никогда не думал, что смогу болтать попугаем, но ты такой хороший слушатель, что я не могу остановиться. В полутемном колонном зале я уже начинаю рассказывать о каком-то троюродном дедушке, героически сражавшемся за свободу маленькой республики, где жители даже не умели ни читать, ни писать, как вдруг замечаю, что ты стоишь совсем близко. Твои губы складываются в столь режущую по сердцу улыбку, а глаза остаются серьезными, и я ощущаю, как темнота сгущается перед моим взглядом, когда ты целуешь меня, с небывалой силой прижав к колонне.

… вот ты пытаешься заставить меня праздновать месяц со дня нашего первого поцелуя. Странно, мне казалось, что ты не обращаешь внимания на даты, однако в любом случае я не могу ответить на твой порыв – у меня патрулирование. Впервые я выхожу на службу с ощущением легкого стыда: ты провожаешь меня таким болезненно-горьким взглядом, что сердце в очередной раз сжимается, требуя больше крови. Удивительно, как оно еще не лопнуло.

… вот я возвращаюсь домой после дежурства, и ты встречаешь меня отстраненностью и безразличием. Я понимаю, что это наказание за пропущенный праздник, и почему-то принимаю это как должное. Такое чувство, что я сдался без боя и отдал ведущую роль тебе. Я также понимаю, что это расплата за убитых на дежурстве отступников – ты не прощаешь меня за то, что я принадлежу к элите. Только знал бы ты, как меня самого не радует такое положение. Я бы дорого отдал, чтобы привить тебе грамотность и официально зарегистрировать отношения с тобой. А надо ли это тебе самому? Мне никогда не хватало смелости спросить.

… вот мы сидим за очередной беседой, и тебя отчаянно интересует, почему мы, граммар-нацисты, сделали сутью своей жизни соблюдение правил, зачем нам необходимо держать в узде грамотности все население, как можно столь масштабно использовать насильственные методы. Ты даже не стесняешься спросить, кто и когда проверял на грамотность самого Фюрера. Видимо, растущий страх в моих глазах подхлестывает тебя на все более дерзкие вопросы. Когда ты интересуешься, не слаба ли империя, которая зиждется лишь на шатких правилах, которые меняются по мере развития языка, я не выдерживаю и зажимаю тебе рот. Ты хохочешь в голос, отбиваясь от меня, а я не на шутку разозлен. Стоит ли говорить, что все окончилось страстным сексом?

… вот декабрьским вечером я звоню по карманному маленькому телефону, одному из тех, которые выдавались офицерскому составу месяц назад для связи с руководством, и сообщаю, что неважно себя чувствую и не смогу завтра выйти на дежурство. Я подавлен и разбит, и ты понимаешь это с первого взгляда. Слово за слово, и ты вытягиваешь из меня причину моего убитого состояния. Все дело в том, что на прошедшем патрулировании мои солдаты вырезали семью безграмотных ренегатов, среди которых были и дети, которых по закону не было необходимо лишать жизни. Они могли бы вырасти людьми грамотными и понимающими, стать под знамена граммар-нацизма, но мои парни так устали от обилия отступников, им так надоело задавать бесконечное число вопросов, что в этом доме они не церемонились и расстреляли всех. Это лишило меня покоя, и хотя я применил к ним самые строгие санкции, заключавшиеся в трехсуточном прочтении правил из третьего тома правил нашего Фюрера, без права перерыва на сон и еду, это не вернуло бы к жизни убитых детей. Трое ребятишек могли стать новыми воинами граммар-югенда. Могли. В прошедшем времени. А еще чуть погодя я сознаюсь, что самой главной причиной стало то, что меня уже тошнит от крови, заливающей брусчатку нашей страны. Я говорю и говорю, сам не понимая, как выплескивается из меня разочарование, боль, усталость, с языка слетает крамола вперемешку с вечными принципами и истинами, и останавливаюсь я только тогда, когда ты крепко прижимаешь меня к себе и, ни слова не говоря, трешься носом о щеку. Этот простой, близкий к собачьему жест заставляет меня без сил распластаться у тебя в объятиях, и я не могу ни о чем думать. Я проваливаюсь в сон, наполненный кошмарами, и каждый раз, когда я вскакиваю, крича от ужаса, ты обнимаешь меня, и тогда я замолкаю. Ты стерег мой сон до самого утра.

… вот мы лежим в постели, обоим лень говорить. В этот раз ты был пассивом, хотя обычно всегда брал на себя ведущую роль. Я вижу, как тебя что-то гнетет, и на вопрос о самочувствии ты с улыбкой отмахиваешься. Я понимаю, что правды от тебя не добиться, и удовольствуюсь твоим объяснением о странном предчувствии.

… вот очередная газета смята и летит на пол, и я начинаю в остервенении топтать ее. Это немыслимо – проверки в домах офицеров! Я понятия не имею, с кого они начнутся, и все сильнее уверенность, что дома будут выхватываться наугад, дабы никто не смог скрыть измену. Я вынужден ходить на службу, как и обычно, и всякий раз по возвращении ожидаю увидеть возле дома вооруженный отряд и твой труп, валяющийся в пыли. Я стал злобным, постоянно кидаюсь на своих же и ору, угрожая распустить своих парней к чертям собачьим. Я придираюсь к каждой запятой в документах, и не приведи Бог, хвостик ее окажется длиннее на миллиметр – виновный отправляется читать словарь на несколько суток в одиночную камеру. Ребята шушукаются между собой, и это бесит. Мне кажется, все давно обо всем знают.

… вот в один из своих выходных я срываюсь на тебе. Невольное обвинение повисает в воздухе. Ты, только ты виновен в том, что я трясусь за свое будущее, как мышь в норе. Я кидаю слова тебе в лицо, совершенно не заботясь об их правильной связи и правильных склонениях. Ты же просто смотришь на меня. Лицо твое не выражает ничего, и я боюсь, страшно боюсь, и страх мой прячется за криком. В конце концов, когда голос мой хрипнет, ты поворачиваешься и уходишь. Не в спальню, не на кухню, не во внутренний двор. В подвал.

… вот я бегу за тобой.

… вот я на коленях умоляю простить.

… вот ты отвернулся и цедишь мне: «проваливай».

… вот я ухожу спустя вечность, оглушенный и уничтоженный.

… вот так просто ты идешь к своему дому и видишь, как по переулку лавиной летит отряд в черной форме, как у тебя самого, и направляются они к твоей территории. Вот тогда ты превращаешься в зверя, несешься быстрее пули, сталкивая крайних из колонны бойцов на обочину, врываешься в дом и чудом успеваешь запереть дверь. Вот что со мной случилось, и когда я хватал все огнестрельное оружие, что попадалось под руку, и сваливал в кучу, ты появился из подвала, наполненный решимостью. И я понимаю, что ты послал свои обиды к черту, равно как я сам послал далеко и надолго все заветы своего Фюрера и его самого в придачу.

- Мы будем отстреливаться? – спрашиваешь ты, твой голос звенит от напряжения.

- Да. Бери, - я кидаю тебе ствол, - я не дам им тебя забрать.

… вот мы расстреливаем последний магазин, и по звукам снаружи я понимаю, что для нашего захвата был выслан уже четвертый отряд. Они штурмуют наш с тобой особнячок, и когда возникает нежданная передышка, затишье перед очередным натиском, мы опускаемся на пол и без особой надежды смотрим на свое оружие. У тебя пистолет с шестью оставшимися пулями, у меня – с пятью.

- Ну что, вот и конец, - ты утверждаешь, а не спрашиваешь. В тебе нет страха, как не было его и при нашей первой встрече. Я киваю:

- Да. Прямо на закате, какая ирония. Прости, что не спас тебя.

- Ты спас себя. Это главное, - ты усмехаешься и целуешь меня. Я качаю головой – ты неисправим. – Зачем ты решил меня тогда оставить?

- Потому что я в тебя влюбился, - признаюсь я, - потому что если бы я позволил тебе умереть, покончил бы с собой в тот же день.

- Я тоже тебя люблю, - ухмыляешься ты, и в следующую секунду солдаты штурмуют дом снова. Ты быстро расстреливаешь свой запас. Я поднимаюсь и делаю три выстрела. Солдат снаружи, кажется, тысячи.

Я не замечаю, как трясутся руки.

- Закроешь глаза? – я улыбаюсь как зомби, вид у меня наверняка страшный. Я понимаю, что тебя не убьют сразу. Тебя будут терзать заживо и порвут на клочья.

И ты улыбаешься.

- Стреляй, - ты закрываешь глаза.

И я обнимаю тебя так крепко, как могу, целую и, не отрываясь от твоих губ, делаю выстрел тебе в висок.

Я не прекращаю целовать тебя и после твоей смерти. Взведя курок, я приставляю ствол к своей голове.

Звон оставшихся стекол, на пол падают красные лучи закатного солнца. Оно наверняка пылает алым, как всегда в такие дни. Мой выстрел теряется в сотне других, настигающих наши тела.

Сегодня вечером кровавое солнце Граммаршвица, моей великой страны, окрасило наши тела в багровый оттенок. Сегодня наши тела скинули в сточную канаву.

Да славится моя великая Родина. Да славится наш Фюрер, господин Розенталь. Да славится Граммар-нацизм!


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Кровавая станица. Хунта начала тотальное уничтожение мирных жителей донбасса | Джеймс Эшер ускорил шаг, держась поближе к серой дощатой стене рабочего барака. Запахи потревоженной пыли и пороховой гари забивались в ноздри, заглушая все прочие ароматы, по которым он мог 1 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)