Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Всеволод Владимирович Крестовский 19 страница



– Готово.

 

– Извольте продолжать, сударыня: «сроком на один месяц, по прошествии коего, буде не внесу в уплату вышеозначенной суммы, то лишаюсь всякого права на обратное получение оной вещи…»

 

– Но… как же это так?.. Помилуйте! – изумленно вскинула она на него голову.

 

– «…то лишаюсь всякого права на обратное получение оной вещи», – докторально-методическим и сухим тоном повторил Морденко.

 

Женщина вздохнула и написала требуемое.

 

– Далее-с… «и обязуюсь нигде не искать судом на такие действия господина Морденки, признавая их, с своей стороны, совершенно правильными». Теперь выставьте, сударыня, внизу, в сторонке-с, год, число и час. Который час у нас теперь? – добавил он, взглянув на карманные часы. – Без семнадцати минут одиннадцать. Итак, напишите-с: «десять часов и сорок три минуты пополуночи».

 

– Это для чего же? – спросила женщина.

 

– Для того-с, что как ежели через месяц явитесь в означенный срок с уплатой, то и вещицу свою получите, – объяснил ростовщик и подал своей клиентке несколько ассигнаций и несколько мелочи, присовокупив: – Перечтите-с!

 

– Вы ошиблись, – сказала та, пересчитав врученную ей сумму.

 

– Никак нет-с, сударыня, я не могу ошибиться, – улыбнулся он, с несокрушимым сознанием полной своей непогрешимости.

 

– Но тут только двадцать два с полтиной?!

 

– Так точно-с: двадцать два с полтиной. Проценты за месяц вычтены вперед.

 

– Но ведь в расписке уже написаны проценты?

 

– То само собою, а это для верности, на тот конец, ежели вы не выкупите вещь – так за что же пропадать моему законному? Согласитесь сами!..

 

Женщина горько улыбнулась, Морденко ответил тоже улыбкой, только самого ростовщически-любезного свойства.

 

– Теперь не угодно ли вам подписать свое имя, фамилию и звание, – предложил он.

 

Женщина, очевидно, пришла в большое затруднение. Она колебалась. Морденко опять подал ей обмокнутое перо.

 

– Зачем же это? – нерешительно спросила она.

 

– Помилуйте-с, как же это «зачем»? Ведь это документ… без того силы не имеет.

 

Женщина взяла перо, и Морденко стал следить за ее рукою. «Княжна Анна Чечевинская», – прочел он и отшатнулся. Теперь уже он вспомнил, почему ее лицо показалось ему знакомым, и на губах его мелькнула злорадная улыбка. Морденко видел ее раза два у Шадурских и знал от Татьяны Львовны об отношениях Анны к своему патрону. «А!.. барская кровь!.. – подумал он с нервическою дрожью. – Это неспроста… Сам бог помогает моей цели… Начало доброе!» И он в волнении стал ходить по комнате, не заметив даже, как княжна молча ему поклонилась и вышла за двери. Морденко был мнителен и суеверен. В этой случайности он видел доброе предзнаменование, нечто таинственное, мистическое, и с этой минуты уже твердо дал себе клятву – до конца преследовать свои цели. Прошел месяц, княжна не явилась за выкупом, и цепочка навсегда осталась у Морденки, который хранил ее как первый памятник своей индустрии, как начало задуманной мести. Да, ему трудно было только начало, трудно было задавить только первый человеческий порыв своего сердца, а потом уж стало все легче и легче, так что через год, когда много уже довелось ему видеть в своей квартире и скорби, и нужды, и горя, и слез человеческих, сердце его было уже сухо и глухо, и сам он весь зачерствел, превратясь в какую-то ходячую железную машину, в автомата, выдающего деньги и принимающего заклады. Теперь уже ни один стон человеческий не в состоянии был дойти до его сердца, ни одна горькая слеза не могла прожечь черствую кору, под которой гнездилась только одна мысль, одно лихорадочное желание – отомстить его сиятельству князю Шадурскому.



 

Привычка – дело великое! Но паче всего и легче всего можно привыкнуть к человеческому горю и страданию. В подобной школе человек скорее всего становится закоренелым циником. Так привык и Морденко к сценам, почти каждодневно повторявшимся у него в квартире.

 

Сына своего тотчас же по взятии от акушерки поместил он к майору Спице. Отсюда его знакомство с Петром Кузьмичом, который, имея свою специальную отрасль промышленности, дававшую ему кое-какой доходец, не приходил с Морденкой в столкновение по части ссуд и закладов, а потому оба сии мужа и состояли в благоприятельских отношениях. Они иногда навещали друг друга, но Морденко чаще захаживал к майору под предлогом взглянуть на сына, а в сущности затем, чтобы даром напиться чужого чаю. К сыну он был совсем равнодушен, даже втайне находил, что лучше бы было, если б мальчик поскорее протянул ноги; тогда, по крайней мере, за воспитание не платить бы, и сумму, данную на этот конец княгиней, отчислить навеки к своему капиталу. Но мальчик жил, и – волей-неволей – приходилось его одевать, обувать и платить за ученье. В отношении этого ребенка в сердце отца существовала какая-то странная двойственность: иногда пробивалась в нем теплота родительского чувства, голос крови, иногда же беспричинно переносил он на него свою ненависть к «барыне-матери», которая все-таки родила этого ребенка на свет, все-таки он сын ей приходился. Из этого источника и истекала его постоянная холодность.

 

Время шло – дни за днями, годы за годами – капитал ростовщика накоплялся и принес уже плоды сторицею против своей первоначальной стоимости, а вместе с тем накоплялась и ненависть. Это уже было единственное живое существо, наполнившее собою, если можно так выразиться, весь организм старика. Вне этого чувства и вне задуманного плана для него ничего не существовало. Капитал его возрос уже до двухсот тысяч, а он, еженедельно сводя свои счеты, все еще бормотал своими старческими губами: «Мало… мало… мало…» и все еще считал недостаточным для осуществления своей цели…

 

Это постоянное преследование одной и той же мысли перешло у него наконец в род помешательства. Он никому никогда не высказывался в ней – и тем-то, стало быть, сильнее и глубже развивалась его idee fixe. Под влиянием ее он состарился преждевременно, погнулся, высох как мумия, пожелтел как пергамент. По временам на него находил страх смерти, и он мучился, терзался и до исступления молился богу, чтобы не послал ему смерти преждевременной, ранее окончания задуманной цели. Страшно бы было взглянуть тогда на эти сверкающие глаза и шевелящиеся губы посреди почти мертвенно неподвижного лица полоумного старичишки. Думая, что денег все еще мало и мало, он стал отказывать себе во всем, даже в необходимом – в пище, в одежде, в тепле, и под конец сделался отчаянным скрягой, даже начал ходить по вечерам за христорадною милостынею, мечтая этими скудными грошами пополнить свой капитал.

 

В Петербурге есть несколько особого рода магазинчиков, приютившихся большею частию по подвальным этажам на улицу. В маленьких окнах этих магазинчиков вы можете увидеть и хорошую картину, писанную масляными красками, и оружие в дорогой оправе, бронзу и хрусталь с севрским фарфором, женскую шляпу и мужской пиджак. Тут же лежит черешневый чубук рядом с отделанным в кружева зонтиком и биноклем, разбросаны всевозможные безделушки, вроде яшмовых пресс-папье, костяных точеных шахмат, малахитовых подсвечников и тому подобных вещей комфортабельного домашнего обихода. Войдите внутрь магазинчика (дверь обыкновенно с пронзительным колокольчиком), и вы увидите куски материй, лампы, статуэтки, блонды и кружева, меха и книги, женские платья, несколько стенных и столовых часов, мебель и даже цветы. Вы бы наверное не поняли, что это за сброд продается тут, если б не вывеска над входом. А вывеска эта обыкновенно гласит, что «здесь покупают, перепродают и берут на комиссию различные вещи», а иногда она ограничивается весьма остроумным и лаконическим: «Продайте и купите». В эти-то магазинчики преимущественно сбывают ростовщики остающиеся у них за невыкупом вещи, которые иногда сбываются ими и в другие руки – ювелирам, портным, меховщикам и тому подобным ремесленникам. Продается вещь всегда за цену вдвое или втрое больше той суммы, какая была отпущена под ее залог, и все-таки покупатель остается в барышах очень хороших.

 

Морденко все свои вещи точно так же сбывал в одну из подобных лавчонок, с хозяином которой вел дела уже в течение многих лет, и оба были как нельзя более довольны друг другом, ибо, при взаимной помощи, сильно приумножили капиталы свои.

 

Пятнадцать лет спустя после начала ростовщической деятельности в руках Морденки появилось несколько значительных векселей князя Шадурского. Долгие годы слишком роскошной жизни понизили кредит князя Дмитрия Платоновича. Многие заимодавцы его с некоторого времени стали весьма призадумываться в возможности получения с него всей суммы сполна со следуемыми процентами. Морденко, не перестававший исподволь наблюдать за ходом денежных дел и обстоятельств своего ex-патрона, ловко воспользовался минутой раздумья этих заимодавцев и понемножку стал скупать у них, по выгодной для себя цене, векселя князя. Дмитрий Платонович, узнав об этом, очень обеспокоился и послал к Морденке своего поверенного – проведать, с какою целью делается им эта скупка и что он намерен предпринять. Морденко, во всяком случае ожидавший со стороны князя подобных вопросов, принял на себя умильно-огорченный вид и с чувством видимого чистосердечия просил передать своему «благодетелю», что он не забыл, сколь много был взыскан, во время оно, княжескими милостями, благодаря которым имеет теперь некоторый капиталец; но что в жизни его было «некоторое обстоятельство», вследствие которого он сознает, что бесконечно виноват перед своим благодетелем и, чувствуя угрызения совести и искреннее раскаяние, желает хоть сколько-нибудь загладить свою прошлую вину.

 

– Скажите его сиятельству, пусть они не изволят беспокоиться, – говорил он поверенному. – Я взысканиями своими тревожить их не стану, а скупил бумажки эти по той собственно причине, как проведал я, что недоброжелатели их сиятельства хотели было потеснить моего благодетеля, – так пускай же лучше находятся бумажки эти в моих руках, чем причинят огорчение князю. Я с ними делать ничего не хочу.

 

Прошло более двух лет. Морденко, действительно, ничего не предпринимал против князя: он был спокоен, потому что векселя перед отходом в его руки уже протестовались прежними заимодавцами, стало быть, для него имелось впереди еще десять лет полного спокойствия. Не тревожился также и Шадурский, увидевший из двухлетнего бездействия своего бывшего управляющего подтверждение слов, сказанных им поверенному.

 

ИВАН ВЕРЕСОВ

 

 

Доводилось ли вам когда-нибудь наблюдать характеры людей, с детства потерявших отца и мать, выросших на чужих руках, в чужих людях, лишенных материнской ласки, заботы и влияния? В таких характерах, сообразно личному темпераменту, господствуют две резкие противоположности.

 

Сангвиник как-то спартански закаляется в этой суровой житейской школе. В нем развиваются сильный, стойкий, энергический характер, железная, непреклонная воля. К людям у него какое-то инстинктивное недоверие, иногда и некоторая мизантропия даже; он ни в чем на них не полагается, потому что верит только в себя и в свои силы. Он не согнется ни пред какой грозою, и без протекций, без поддержки пробивает себе дорогу в жизни своим умом, своими боками. Такие люди – по преимуществу вечные борцы нашей жизни; им ничто не дается даром: каждый шаг, каждый глоток свободного воздуха они должны отстаивать и брать себе с бою, должны завоевывать себе право жить. Из них, при счастливом направлении, часто выходят государственные мужи, полководцы, законодатели; ими же, при направлении неблагоприятном, укомплектовываются сибирские рудники и каторжные арестантские роты.

 

Лимфатик представляет явление совершенно противоположное. Мне сдается, что именно про него-то и была сложена пословица: «На бедного Макара все шишки валятся». Это – человек приниженный, робкий, забитый, никогда не смеющий гордо поднять свою голову, смело возвысить свой голос. Его удел – вечно терпеть, вечно томиться своим одиночеством и пассивно выносить суровые тычки людей и житейских обстоятельств. Все, что может выйти из него для жизни, – это честный труженик, который тихо и незаметно сойдет в могилу среди своих кропотливых и часто неблагодарных занятий. В нем, точно так же как и в первом, с младенчества засело недоверие к людям, даже боязнь людей, но сердце его всегда остается мягким, добрым, сострадательным. Первый для достижения своей цели не задумается свалить десятки, сотни людей, чем-либо замедляющих его ход. Второй – даже мухи никогда не обидит. Он никогда и ни с чем не борется, как баран на заклание, подставляет свою безответную голову; протест его слаб, сокрыт в глубине его души и разве тем только иногда проявляется, что бедняга либо запьет себе мертвую, либо руки на себя наложит, но… никогда никому не выскажется. Сердце его часто полно любовью, хочется кому-нибудь протянуть свои братские объятия, и случается, что во всю его неприглядную жизнь никто не откликнется на эту любовь – так весь век и пройдет в тщетных исканиях. Это наши тихие, смирные обыденные люди, разыгрывающие в жизни плачевную роль библейского козла отпущения.

 

К этой последней категории принадлежит сын Морденки и княгини Шадурской – Иван Вересов.

 

Вскормлен он был у майора Спицы на соске да на коровьем молоке и, как известно уже читателю, с самой минуты своего рождения на свет лишен материнской ласки и заботы. У майора имелись свои собственные дети, так что майорше и со своими-то пострелятами по горло было возни, а маленькому приемышу, по обыкновению, доставались первая колотушка и последний кусок. Ходил он, кое-чем прикрытый от влияния стихий, вечно в обносках: старая рубашонка и старые башмачонки его сверстников для него сходили за новые, да и за то еще воспитательскую руку в благодарность целовать заставляли. Бывало, майорские пострелята нашумят, нашалят, разобьют что-нибудь – а первому все же Ваньке достается. Когда же подросли все они настолько, что мало-мальски смыслить стали, так и сами начали то щипком, то тычком ублажать своего сотоварища. Ребенок вечно чувствовал свое одиночество и с этих уже пор приучался видеть людскую неправду.

 

От отца тоже не видал ласки, потому – если тот и придет к майору проведать своего сынишку и внести следуемую за воспитание сумму, так первым вопросом у него было: «Не шалит ли, постреленок? а буде шалить, так драть его, каналью, розгачами да дыхание слушать: жив – дери его снова!» Во всем этом было очень мало утешительного – недоставало родной души, привязаться сердцем не к кому.

 

Раз как-то вздумал он приласкаться к отцу – тот поглядел с суровым удивлением: черты ребенка живо напоминали черты матери, – Морденку зло разобрало.

 

– Это что за нежности! С чего это? притворяться, поди-ка, вздумал? Врешь, меня не надуешь! Садись-ка лучше за букварь! – проворчал он – и ребенок с этой минуты боялся уже подходить к нему.

 

Другой раз, возвращаясь домой, застал он его на дворе в слезах: остальные ребятишки дразнили своего сотоварища.

 

– Чего нюни распустил? – остановился Морденко.

 

Мальчик отнекивался.

 

– Ну, отвечай, не скрывайся!

 

Оказалось, что они его побили.

 

– А! побили? А ты не дерись, веди себя скромненько, не задирничай! Вот пойдем-ка к Петру Кузьмичу, пускай он тебя взъерепенит по-военному, для острастки, да и своих пострелят тоже, чтоб не дрались!

 

Но пострелятам ничего не досталось, а Ванюшку по уходе родителя точно взъерепенили на все четыре корки, потому – жаловаться не смей.

 

Другого бы все это ожесточало, а забитого Вересова только пуще запугивало да, как улитку, заставляло еще сильнее замыкаться в свою тесную раковинку.

 

Очень рано, между прочим, стал занимать его вопрос: почему это у других детей есть матери, а у него нет? отчего это нет? где она находится? зачем про нее никто никогда не упоминает? Однажды как-то он решился спросить об этом отца, в одну из редких минут его ласковости.

 

Отец тотчас же нахмурился и отвечал:

 

– У тебя не было матери.

 

– Как же это не было?.. У других есть ведь.

 

– То – другие, а то – ты!.. У тебя не было, и молчи, значит.

 

– Она умерла? – решился мальчик еще на один вопрос.

 

Морденко задумался, помолчал с минуту и отрывисто ответил:

 

– Умерла.

 

– Как же она умерла?.. отчего умерла?

 

– Молчать! – закричал он, стукнув кулаком по столу так, что мальчик, весь дрожа, в испуге отскочил от него на несколько шагов – и с тех пор расспросы о матери более уже не возобновлялись.

 

Однажды старик пришел к майору в особенно приятном расположении духа.

 

– Ну, Ваня, поди сюда! – обратился он к сыну. – Тебе теперь пошел десятый год, грамоте ты знаешь, каракули тоже строчишь кой-как – пора, брат, в науку. Отец вот за тебя ходи тут да клянчай, да кланяйся у начальства в прихожих, чтобы сынка на казенный счет приняли, а сынок, пожалуй, и не чувствует… А все зачем? – чтоб из тебя человек вышел, а не болваном бы вырос. Учись же, каналья, а станешь лениться – три шкуры спущу, заморю под лозанами!.. Ступай одевайся!

 

И, наградив сына родительским благословением, он тотчас же отвел его «в казну», где и сдал на попечение дежурного чиновника.

 

Этою «казною» было училище театральной дирекции.

 

Для Вересова началась новая эпоха, новая жизнь, несколько лучшая в материальном отношении, но в сущности столько же неприглядная, как и прежде. Одели его в синюю курточку и повели пробовать голос; голосу не оказалось никакого, слуху тоже; вместо скрипичного ut Ваня издал звук, напоминавший скрип несмазанной двери; учитель выругался, класс откликнулся хохотом – и сконфуженного Ваню послали вон из учебной комнаты, с замечанием, что в хоры он совершенно негоден. Те же результаты были и в музыке и танцах. Наука батманов и всевозможных па оказалась решительно неприменимой к большому и вдобавок сильно застенчивому мальчику, который от нетерпеливых криков француза-учителя и смеха товарищей терялся уже окончательно, делаясь действительно смешным и жалким. Оставалась последняя надежда – на искусство драматическое. Спустя уже года четыре по вступлении в школу ему предстояло в первый раз выйти на подмостки домашнего школьного театра.

 

Готовил роль добросовестно, надеялся отличиться, и – провалился. Как вышел на сцену да увидел блестящие первые ряды, как услышал в последних рядах сдержанное хихиканье товарищей – так до того оробел и потерялся, что, смешавшись на первом же слове, стал истуканом и уже не произнес больше ни одного звука. Занавес тотчас же было велено опустить, учителю сделан строгий выговор, а Вересов отправлен в карцер для исправления. Насмешки удесятерились с этой злосчастной минуты и не прекращались до самого выпуска из заведения.

 

Это полное фиаско так подействовало на мальчика, что он заболел. Отец, дня через два придя в дирекцию узнать, каков был дебют, нашел сына в лазарете и страшно озлился.

 

– Ишь ты, барская кровь! неженка какой! – ворчал он стоя перед его постелью. – Болеть умеешь, а трудиться нет!

 

Вересов ничего не отвечал ему на эти укоры и лежал, с головой укутавшись в байку. Отец постоял, плюнул и ушел; а между тем в голове сына гвоздем засели его слова – «барская кровь». Вспомнил он, что в детстве еще Морденко под сердитую минуту презрительно обзывал его иногда «барчонком» – и в душе мальчика тревожно возник прежний вопрос: кто же наконец была его мать, и отчего ему не говорят про нее? Почему фамилия отца – Морденко, а его – Вересов? И уж отец ли он ему?

 

Чем дальше вдумывался он во все эти вопросы, тем более терялся; по одним соображениям казалось, что Морденко точно его родной отец, даже некоторое фамильное сходство убеждало в этом; по другим – Вересов склонен был думать, что он не сын ему, что тут кроется какая-то тайна, загадка, которую тщетно силился он разгадать. Но ничего не узнал он ни до выхода, ни после выхода своего.

 

Выпустили его из школы, как неспособного, «на выход», то есть на бессловесные амплуа народа и гостей, и назначили четырнадцать с полтиной в месяц жалованья. На эту сумму надлежало ему жить; нанимать комнату, кормиться и «прилично одеваться».

 

Отец ни одной копейкой не помог ему при выпуске и жить к себе тоже не принял, так что Вересов первое время должен был ходить ночевать все в ту же театральную школу. Старый скряга ограничился одним только родительским наставлением, что «ты, мол, теперь взрослый человек, получаешь казенное жалованье, стало быть, приучайся жить аккуратнее и не ропщи. Уж если старшие положили тебе такое жалованье, значит, и с ним жить можно: я, мол, в твои лета и того не имел. Ступай себе с богом, а от меня помощи не проси: я баловству не потворщик».

 

И стал себе Вересов с тех пор перебиваться из кулька в рогожу.

 

Был у него один только талант – рисовать и лепить, – и он отдался ему с жаром, не пропускал ни одного класса в рисовальной школе, а у себя дома почти все время проводил над куском глины или за картоном. В этом искусстве видел он для себя единственный честный кусок хлеба, единственный исход из своего грустного положения. А положение в самом деле было донельзя грустное. Чтобы хоть как-нибудь хватало денег дотянуть до конца месяца, расплатиться с лавочником и квартирною хозяйкой, он принужден был работать на уличных продавцов гипсовых статуэток. Но знаете ли вы, как ничтожно оплачивается этот труд? Есть в Петербурге несколько антрепренеров, из немцев и из наших православных, которые ведут торговлю гипсовыми вещицами. Всякий из них имеет двух-трех несчастных, закабаленных художников, да кроме того держит еще нескольких ходебщиков, которые, шатаясь по городу, обязаны сбывать его товар покупателям. Каждая Венера или Нимфа, проданная за целковый, наверное была приобретена антрепренером за десять, много за пятнадцать копеек серебром. Мелкие же вещицы оплачиваются тремя, а иногда и одной копейкой. Но, несмотря на столь скудную плату, места у антрепренеров постоянно заняты охочими работниками, так что приходится еще добиваться постоянных заказов, и к каждому антрепренеру обыкновенно похаживают два-три голодные бедняка, в ожидании милостивого позволения брать постоянную помесячную работу, которая, в общей сложности, приносит труженику пять-шесть рублишек в месяц. Из-за этих-то вот пяти-шести рублишек и бился Иван Вересов.

 

В последнее время ему особенно круто пришлось. Жалованье в дирекции забрано вперед; антрепренер требует вылепки каких-нибудь новых фигурок, потому что старые Венеры да Купидоны уже надоели; буде не выдумает новых, то совсем перестанет пользоваться заказами. Хозяйка тоже требует за квартиру, не топит печку и грозит выгнать, если не принесет хоть сколько-нибудь деньжишек. Вересов уже вторые сутки не обедал; его начинала бить лихорадка. Боязнь заболеть и через то окончательно лишиться заказов у антрепренера побудила его обратиться к одному товарищу по рисовальной школе. Товарищ, на беду, сам сидел без гроша, но, к счастью, пользовался обедом в кредит. Вересов, утолив кое-как свой двухсуточный голод, нашел у товарища целый портфель фотографических снимков с замечательнейших статуй европейских музеев. Издание было изящное и стоило порядочных денег, а к товарищу попало по случаю очень дешево. Разглядывая фотографии, Вересов схватился за возможность вылепить по ним новые группы, и, вместе с этою счастливою мыслью, представилась ему перспектива получения денег и новых заказов от антрепренера. Он выпросил себе у товарища на время, для работы, его дорогое издание и, уже совсем почти успокоенный, пошел было к себе домой, как вдруг вспомнил угрозу хозяйки выгнать его с квартиры и повернулся в обратную сторону.

 

«Без денег нечего и думать возвращаться. А хорошо бы теперь прямо засесть за работу – да как работать в холодной комнате и без свечи?» Размышляя таким образом, пошел к своему антрепренеру – но не застал его дома; значит, и эта надежда лопнула. Оставалось последнее и уже самое крайнее средство – попросить у отца.

 

Вересов долго не решался; но ведь не бродить же целую ночь по улицам в одном холодном пальтишке, и – нечего делать – он направился к Средней Мещанской.

 

Встреча его с Морденкой у ворот грязно-желтого дома уже известна читателю.

 

ЧАЮЩИЕ ДВИЖЕНИЯ ВОДЫ

 

 

Едва успел старик налить себе стакан настою из целебных, пользительных трав, как в прихожей раздался стук в наружную дверь.

 

– Алчущие и жаждущие, – заметил он не без довольной улыбки.

 

Вошла бедно одетая женщина с лицом, истощенным заботою и нуждою.

 

– Чем могу служить? – произнес Морденко свою обычную в этих случаях фразу.

 

– Пришла вещь свою выкупить.

 

Лицо ростовщика приняло угрюмый оттенок: он очень не жаловал выкупов.

 

– Фамилия? – отрывисто спросил Морденко.

 

– Иванова.

 

– Что заложено?

 

– Кольцо обручальное.

 

– Это, матушка, не ответ. Мне надо знать, какое: золотое или серебряное? У меня ведь не одна ваша вещь хранится, – внушительно выговаривал он.

 

– Золотое, – сообщила женщина.

 

– Когда было заложено?

 

– Месяц назад.

 

– Ровно месяц?.. Стало быть, сегодня срок… Хорошо, поглядим, поищем, – говорил он, вынув из ящика большую конторскую книгу и отыскивая в ней нужную ему запись; женщина с спокойным равнодушием следила за его указательным пальцем.

 

– Что ж вы, матушка, понапрасну меня беспокоите? – с неудовольствием поднял он на нее свои совиные очки.

 

Женщина чутко встрепенулась.

 

– Срок вашему закладу давно уже прошел, а вы требуете, сами не зная чего!

 

– Как прошел?! да ведь ровно же месяц?! – тревожно изумилась та.

 

– Гм… месяц… Извольте взглянуть! – Он подал ей другую книгу, по величине и виду совершенно равную первой. – Это ваша расписка? ваша рука?

 

– Моя… Что ж из этого?

 

– Месяц истек вчера… прошли уже целые сутки… Стало быть, вы изволили просрочить и, по закону, лишаетесь своей вещи! – С этими словами он запер книги в свой ящик и сухо поклонился выкупщице.

 

– Господи!.. Да неужели же вы за такую малость захотите отнять у меня вещь? – тихо проговорила она.

 

– Я не виноват, сударыня, я не виноват… Сами на себя пеняйте – зачем просрочили… Я люблю аккуратность и точность; двух минут против срока не потерплю; а делай-ка я поблажки, так самому с рукой ходить придется… Не могу, матушка, извините!

 

– Так неужели ж ему пропадать за два целковых?

 

Морденко пожал плечами.

 

– Я вам сделал одолжение, – возразил он, – я вам оказал доверие, а вы доверия моего не оправдали… сами просрочили, да сами на меня и плачетесь. Это, матушка, нехорошо-с! Эдак я от вас в другой раз, пожалуй, и не приму закладу.

 

– Да уж мне и закладывать больше нечего – последнее снесла, – проговорила женщина с глубоким вздохом и какою-то подавленной, горькой иронией.

 

– Это уж ваше дело, матушка, ваше дело; вам уж про то и ведать.

 

– Да ведь это – обручальное… это ведь навек человеку! – приступила она к нему с мольбою.

 

– Для меня это все единственно, матушка, все единственно, – возражал Морденко. – Я уж тут ничего больше не могу для вас сделать и прошу вас – оставьте меня, пожалуйста!.. Я человек хворый, а вы меня раздражаете… Уйдите лучше, матушка, уйдите!..

 

Женщина с минуту еще молча стояла на своем месте. По щекам ее катились обильные крупные слезы; она тихо повернулась и тихо ушла из квартиры Морденки.

 

Вся эта сцена произвела на Вересова томительно-тяжелое впечатление. Сердце его болезненно сжалось и щемило. Он на себе самом чувствовал печальное положение ушедшей женщины.

 

– Вот и делай людям добро! вот и одолжай их! – расхаживал Морденко по комнате. – Сами же нечестно с тобою поступят, а потом мытарем да лихоимцем, процентщиком обзывают!.. Мытарь… А мытарь-то господу богу угоден был – вот оно что!..

 

Не успел он еще кончить своего монолога, как в прихожей раздался стук в двери.

 

– Эк их нелегкая там разносила!.. Что ни говорят, а все к мытарю… все к мытарю ползут!.. Ох, люди, люди – фарисеи вы!..

 

В комнату робко вошел мужчина и, отвесив почтительный поклон, остановился у дверей. Морденко, вглядываясь, поднял на него свой фонарь – и луч света упал на рыжую физиономию пришедшего, осветив особенно его глаза, которые как-то озабоченно бегали в разные стороны, словно бы искали чего. Наружность нового гостя и преимущественно его странные глаза показались старику подозрительными.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.042 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>