Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

нужна мне беспощадность. 51 страница



Аглая Петровна и адмирал стояли у вагона, когда они приехали. Состав был горячий, словно вырвался из пламени, и ночь была душная, с белыми молниями, или сполохами, воробьиная, как выразился Родион Мефодиевич. Устименко взял тетку под руку, повел вдоль вагонов, под открытыми окнами, в которые глядели подавленные духотой пассажиры дальнего следования.

— Соседи наши по купе жалуются, что всюду нечем дышать, — сказала Аглая Петровна, — говорят — совсем замучились.

Устименко попросил:

— Тетка, пожалуйста, брось, не езди.

Она нетерпеливо вздернула плечом.

— Какие тебе слова нужны? — спросил он. — Как тебя убедить?

— Меня убедить нельзя, — сказала она. — Я давно убеждена в своей правоте, а не в вашей. Оставим эту тему.

— Тетка, не езди.

У него не было никаких слов. Но он знал, что прав.

— Жить сактированной? Вне партии? Ты что, можешь спокойно так думать? То есть, не обижайся, жить двумя жизнями? Двойной жизнью?

— Останься в Унчанске, — тупо сказал Владимир Афанасьевич. — Не знаю, не понимаю, но варится какая-то чертова каша. И если есть возможность…

— Нету, — оборвала она, — для меня нету. Я добьюсь самого Берии, лично Лаврентия Павловича…

С тем они и уехали — в давящую воробьиную ночь, в душный мрак с белыми молниями, в грозу, которая никак не могла народиться. Отгрохотали колеса длинного состава, в последний раз прогудел, тревожно и беспокойно, мощный паровоз, зажглись багровые огни.

Несмотря на жару и духоту, Варя вздрагивала. Он крепко взял ее под локоть и прижал к себе. В другой руке у него была палка.

— Ты понимаешь, что происходит? — спросила Варвара.

— Нет, — ответил он печально. — А работать-то надо?

— Надо…

— И много — вот в чем вся штука.

— Но как работать, если…

— А это вы, товарищи, оставьте, — вдруг с бешенством сказал он. — Оставьте! Я это и слушать не желаю. Во всех условиях, всегда, что бы ни было, — с полной отдачей, понятно вам, Степанова? Какие бы кошки ни скребли, какие бы величественные и горькие мысли вас ни посещали, как бы вы ни сомневались — работайте! Работайте до последнего, до того, что называется — край, точка. И тогда… — Он остановился и полез за папиросами. — И тогда… тогда, может быть, полегчает.

— Тебе полегчает? А вообще? Другим? Как в «Дон-Кихоте», да? Наши несчастья так долго продолжаются, что должны наконец смениться счастьем. Вот такая логика?

— Что же ты предлагаешь? — горько спросил он.



— Ничего. Ничего, милый. Все минует.

Швейцар вокзального ресторана в ливрее и галунах широко распахнул перед ними дверь. Последний поезд нынче прошел, и здесь было совсем пусто, только повара в колпаках, сдвинутых набекрень, выпивали и закусывали за служебным столиком.

— Горячего, очевидно, быть не может, — сказала Варвара плешивому официанту, кивнув на гуляющих работников кухни. — Проходит спецзаказ?

Официант поклонился с холодным достоинством.

— Холодные блюда, согласно меню.

— А жалобную книгу?

— У директора. Директор же ушедши.

— Круг замкнулся, — сказала Варвара. — Но мы не уйдем, правда, Володя? Мы отравим их гомерическое веселье своим присутствием…

Устименко не слушал, смотрел на дальние, зеленые и красные, огоньки в раскрытое окно.

— Значит, так, — заговорила Варвара, — значит, таким путем, папаша: всего самого лучшего вдвойне. Например, икра зернистая — четыре порции, и все дальнейшее в том же духе.

Официант неможно удивился. Повара, мешая друг другу, сбиваясь и не в лад, завели какую-то дубовую песню.

— Что мадам располагает выпить? — осведомился официант, держа голову набок и стараясь туловищем заслонить непотребных поваров.

— Мадам располагает выпить… — немножко растерялась Варвара.

— Могу предложить коньяк грузинский четыре звездочки…

— А побольше? Скажем — шесть, семь?

— Не имеется.

— Тогда шампанское, — сказала Варя. — Сухое и замороженное. И рюмку водки для моего кавалера. Кавалер, так?

— Так, — сказал Владимир Афанасьевич.

Официант ушел.

— Перестань, Володька, — попросила Варя. — Невозможно во всем чувствовать себя виноватым. Не думай… И, в конце концов, ты доктор, тебе есть за что отвечать и так. Тебе хватает, понимаешь?

Он долго молча вглядывался в ее глаза. Потом сказал:

— Я тоже так стараюсь думать. Но это нисколько не помогает. Невозможно не отвечать за все.

Шепча себе под нос, официант стал расставлять закуски.

— Семужки четыре, балычка четыре, нарезики…

— Что не доедим, то возьмем с собой, — сказала Варвара. — На завтрак.

Шампанское выстрелило, официант заметил — к счастью. Пена побежала по бутылке, он ловко взмахнул салфеткой, налил искрящееся вино в высокие фужеры, пожелал здоровья и успехов в работе…

— Пусть они перестанут завывать, ваши соратники, — попросила Варвара, — мы же не обязаны слушать эту панихиду.

— Веселая у вас супруга, — льстивым голосом произнес официант, — с такой и в цирк ходить не надо, не соскучаешься…

— А он скучает и все ходит, ходит, — сказала Варвара. — Какой-то кошмар, правда? Старый, седой человек непрестанно ходит по разным циркам…

В ее голосе вдруг послышались слезы, официант опасливо отошел, Устименко положил ладонь на ее локоть. За окнами прогрохотал товарный состав, в свете вокзальных фонарей было видно, что где-то уже лился дождь — вагоны потемнели от воды.

— Лучшие же годы нашей жизни, — сказала Варвара, — ты подумай… И, быть может, мы никогда так не будем сидеть в ресторане, это первый наш ресторан, и мы… мы должны… бояться за Аглаю Петровну! Почему?

— Славненько посиживаем, весело, — перебил Устименко. — Умеем развлечься. Ладно, Варюха, все. Кончили. Мы с тобой пришли в ресторан, ты права. Ты, впрочем, всегда права. И была когда-то права, и нынче права, и будешь права!

— Товарищ официант, можно вас на минуточку! — крикнула Варвара.

Он подошел мгновенно:

— У вас есть книга отзывов и пожеланий?

Официант молчал с почтительным выражением лица.

— В вашу книгу нужно записать, что я всегда права. И в прошлом, и в настоящем, и в будущем…

— Обязательно, — сказал официант. — Между прочим, можно сделать горячее для такого гостя, как Владимир Афанасьевич… Шеф вас лично узнал, у его женка находилась под вашим руководством… В смысле грыжи…

— Я не Владимир Афанасьевич, — сказал Устименко, — это ошибка. Нас часто путают. Принесите мне еще водки. Ясно?

— А не нарушится картина? — спросила Варвара.

— Немножко, — сказал он. — Совсем незначительно.

— Возьми меня к себе в больницу, — вдруг попросила она. — Ляле можно работать со Щукиным, а мне нет? Я добросовестная, Володя, очень добросовестная. Ты не смейся, правда, в своем деле я ничего не открыла, но там, где я работала, уже никто ничего не откроет — наверняка. Возьмешь? Что-что, а вытягивать людей, когда им плохо, я умею.

— Возьму, — сказал он, — со временем. Но пока что побудь дома. Пока. Ты знаешь — мне очень нужно, чтобы ты была дома, когда я прихожу. Прости меня, но сейчас я без этого пропаду.

Он чуть-чуть наклонился. Клок волос упал на его лоб. А Варвара смотрела в его глаза.

— Человеку нужно возвращаться в дом, — слушала она и кусала губы, так ей было счастливо это слушать. — Человеку, когда ему плохо и он едва волочит ноги, Шарику. Ты же умеешь выхаживать, ты Шарика выходила. Вытяни меня.

— Я тебя люблю, — сказала она. — Ты мое сердце. Ты моя жизнь. Если сможешь, потом, когда-нибудь, когда тебе стукнет девяносто, на досуге, не отвлекаясь от дела, запишись со мной в загсе. Мне это надо. Я хочу быть твоей женой. А пока купи мне диадему. Маленькую. Паршивенькую. Дешевенькую. Я ее буду всем показывать и говорить, что это подарок моего любовника, доктора Устименки. А лет через пятьдесят мы оформим наши отношения окончательно. Если ты меня, конечно, не бросишь. Не бросишь?

— Нет, — сказал он, — хватит нам этих цирков.

— Рекомендую покушать горячее, — сказал официант из-за плеча Устименки. — Шеф очень расстраивается. Он вашу личность не может перепутать.

— Сердечный привет шефу, но мы уходим, — сказала Варвара. — Мы торопимся — вот в чем дело. Заверните нам в бумажки то, что мы не докушали, и то, что вы еще не успели подать. Обстоятельства таковы, что у нас есть своя квартира, понимаете? Мы еще официально не женаты, но сейчас твердо договорились, что лет через пятьдесят запишемся. Он обещает — этот двойник Владимира Афанасьевича. И у него нет иного выхода, так как у нас общее кровообращение.

— Как? — спросил официант.

— Вот так, — ответила Варвара, поднимаясь. — А в общем, спасибо за гостеприимство.

Уже стоя, она допила шампанское. И опять спросила, как спрашивала все это время:

— Мне ничего не причудилось, Володя?

— Нет, — ответил он. — И мне ничего не причудилось. Причудилась та чепуха, которая тянулась все эти годы.

— Вот таким путем, — сказала Варвара. — Поздравляю вас, я пьяная.

 

 

Глава двенадцатая

 

ОНИ ЕЩЕ ОБО МНЕ ВСПОМНЯТ!

 

Там трубку положили сразу. Аглая Петровна еще ждала. На нее смотрели все — и Родион Мефодиевич, и Лидия Александровна, и сам Цветков — он стоял у двери с фуражкой в руке.

— Ну? — не без плохо скрываемого раздражения в голосе спросил он. — Беседа была короткой, но содержательной?

Лидия Александровна с укором взглянула на мужа.

— Не понимаю, — уже нисколько не сдерживаясь, воскликнул он, — убейте меня — не понимаю. Впрочем, дело ваше. Что же все-таки было сказано?

— Мне выпишут пропуск в одиннадцать ноль-ноль.

— И все?

— Все.

— Вы можете немедленно уехать из Москвы? — обернувшись в сторону передней — нет ли там шофера, — быстро и тихо сказал Цветков. — Еще не поздно. В их сумятице и неразберихе они забудут. Не ходите вы на Лубянку, Аглая Петровна, поймите…

Она усмехнулась. И, ничего не ответив, покачала головой.

— Не поддается пониманию, — стуча себя по лбу ладонью, уже со злобой заговорил Цветков. — Вы же подведете целый ряд людей — хотя бы вашего Штуда, или Штуба, как он там… И Гнетова, про которого вы думали, что он из ЦК. Вы подведете врача, который вас сактировал, начальника милиции, который выписал паспорт. А, да что! — Он махнул рукой. — О чем тут говорить!

— Ты опаздываешь, — сказала ему жена.

— Я приехала за правдой, и я ее добьюсь, — твердым и каким-то словно ослепшим, словно оглохшим голосом произнесла Аглая Петровна. — Я разоблачу врагов народа, и тогда…

Цветков подошел к ней ближе, взял ее руку, быстро поцеловал и из передней велел:

— В последний раз: не ходите туда!

Проводить себя Родиону Мефодиевичу она не позволила. И не попрощалась с ним, как делывала это в Унчанске, уходя хотя бы на час.

А он сел в пустой квартире на стул и стал ждать. В тишине и жаре, один, сидел и ждал. И представлялось ему крыло мостика, как он стоит там и сквозь дремоту, в свисте холодного ветра вслушивается — это смена румба на генеральном курсе или противолодочный зигзаг? И еще виделись ему транспорты, камуфлированные белыми и черными красками, и сигнал «твердо» — воздушная тревога, и катящиеся навстречу водяные валы. И голос в репродукторе трансляции слышался ему: «По шкафуту ходить осторожно, держаться за леер!» А потом запели матросы:

Раскинулось море широко,

И волны бушуют вдали.

Товарищ, идем мы далеко,

Подальше от нашей земли.

Он вздрогнул, огляделся.

 

Нет, он не задремал, времени прошло всего ничего — минуты. Но по-прежнему слышался уютный и могучий гул воздуха в турбовентиляторах. По-прежнему параваны подрезали мины. По-прежнему вился на ледяном ветру брейд-вымпел командира дивизиона. И в стальной поверхности скатанных палуб отражались солнечные блики. Но это было уже не в Баренцевом море, это было в Бискайском заливе, когда «курносые» строем клина врезались в машины со свастиками, там, высоко, в жарком небе Испании.

— Вся жизнь, — сквозь зубы сказал он. — Вся жизнь.

А теперь он сидел в чужой квартире и ждал. Ждал и боялся. Боялся, как не боялся никогда и ничего. Как это могло сделаться? Когда? Как случилось, что он, награжденный звездой Героя, теперь превратился в труса? Это он-то? Он, который спокойно покуривал, когда гремели лифты, поднимая боезапас после команды «к бою приготовиться»?

— К черту! — сказал он своим мыслям. — К чертовой бабушке.

И вновь приступил к трудной работе ожидания.

В три пополудни позвонил Константин Георгиевич и осведомился — что слышно?

— Ничего, — мертвым голосом ответил Степанов.

— Совершенно ничего?

— Совершенно.

В пять позвонила Лидия Александровна.

— Нет, — сказал Родион Мефодиевич, — не было. Не звонила.

— А вы… как? — с трудом выдавила из себя Лидия Александровна.

— У меня все, — сказал Степанов.

Она не поняла. Но он уже положил трубку. Не отрываясь, он смотрел на циферблат. Обе стрелки свесились вниз. Потом они стали подниматься. Белые стрелки на выпуклом, черном циферблате. Еще зазвонил телефон, Степанов схватил трубку, у него спросили, будет ли брать Лидия Александровна рыбу.

— Какую рыбу?

— Ну, как обычно, она же берет у нас.

— Не понимаю, — сказал Степанов, — непонятно.

Ему вдруг показалось, что именно в это мгновение Аглая Петровна звонит сюда из автомата, как они условились: «Все в порядке».

Но она не звонила.

В одиннадцать приехали Цветковы. Ни о чем не спрашивая, генерал налил себе и Степанову коньяку. Родион Мефодиевич отрицательно покачал головой. Шел двенадцатый час ночи.

— Стопку, — посоветовал Цветков. — Помогает.

— Не поможет, — ответил Родион Мефодиевич. — Сейчас ничего не поможет.

— Ей не надо было идти.

— Я бы на ее месте — пошел.

Он все еще смотрел на белые стрелки. Половина двенадцатого. Может быть, все-таки? Вдруг? Вдруг сейчас позвонит?

С трудом он выпил чашку чаю и прилег, но так, чтобы видеть черный циферблат. Утром Аглая Петровна тоже не пришла. И никто не позвонил. Весь второй день Родион Мефодиевич пролежал на диване и неотступно, как когда-то в море на трудной вахте, смотрел вперед, только теперь это все кончалось черным циферблатом с белыми стрелками. Дальше ничего не было. И ничего не будет — он это знал.

И как бы оцепенел.

Ужасная усталость подавила его, навалилась на плечи, даже лежать было ему трудно. И какое-то забытье накатывалось порою — вдруг казалось, что входит он, еще молодой, в штурманскую рубку своего корабля, обтирает сырые, холодные щеки, садится в кресло и с наслаждением закрывает измученные морем и светом глаза. Делается совсем спокойно, и дремлется ему под уверенное, мерное, жесткое цоканье одографа, выписывающего путь эсминца. А кто-то поблизости, лихо и хитро, напевал:

Едет чижик в лодочке,

В адмиральском чине.

Не выпить ли водочки

По такой причине?

 

И еще слышалось:

— Право десять, дальше не ходить, прямо руль…

На десятый день Степанов уехал в Унчанск, оставив записку о том, что «чрезвычайно благодарен за причиненное беспокойство». В вагоне он часто посматривал на часы и думал одну и ту же тяжелую думу, додумать которую до конца не решался, только морщился, словно от боли, и покряхтывал порою.

А Константин Георгиевич, прочитав записку, порвал ее в мелкие клочья, позвонил жене, что вызван на срочную консультацию, и уехал на дачу Кофта. Вера Николаевна встретила его, как обычно, сухо. Но ему не было до нее никакого дела. Ему вообще не было ни до чего никакого дела. Он должен был выговориться, а лысый Кофт умел слушать. И не помогать в трудных случаях жизни, разумеется, нет, кто тут может помочь, — он умел лишь слушать. И Кофт, разумеется, выслушал про то, что Аглая Петровна вполне могла назвать телефон Цветкова и проболтаться про то, как он сдуру отговаривал ее идти «туда». Короче говоря, ничего хорошего он для себя не ожидал от этой Аглаи Петровны и ее адмирала…

Кофт слушал, как водится, молча.

Но на одно мгновение Цветкову вдруг показалось, что его наперсник улыбнулся. Презрительно и холодно.

— Вам смешно?

— Смешно? — удивился Кофт. — Нисколько. Но страхи ваши, Константин Георгиевич, пожалуй, излишни. Такие люди, как названная вами Устименко, ничего не скажут в том смысле, чтобы повредить другим. Никогда, ничего, нигде, я так полагаю, впрочем, возможно, что я и ошибаюсь. Устименко ведь родственница бывшего супруга Веры Николаевны?

— А какое это имеет значение?

— Вера Николаевна мне кое-что рассказывала о своем бывшем муже. Весьма своеобразный характер.

Здесь же, в саду, они выпили две бутылки сухого вина. Кофт понемножку, а Цветков жадно, большими глотками. Потом Вера Николаевна принесла коньяк и какую-то бестолковую закуску. Цветков без кителя, в подтяжках на белоснежной сорочке, сильно ступая сапогами по газону, сказал ей:

— Вы бы, прелестница, дали развод своему Устименке. Хватит человеку мучиться.

— А чем он так особенно мучается? Завел себе, простите, бабу…

— Аглая Петровна опять арестована, — глядя в сторону, произнес Кофт, — вам совершенно незачем такое родство…

— Ах, в этом смысле, — не сразу ответила Вересова, — в этом… если в этом, то надо подумать.

Вот каким путем случилось, что, покуда Родион Мефодиевич еще только возвращался в Унчанск, Горбанюк Инна Матвеевна уже знала то, что заставило ее в нынешних трудных обстоятельствах вновь поднять голову и собрать свои резервы для последнего, решающего броска в сражении, которое она не могла не выиграть.

В этом она была совершенно убеждена, переговорив по междугородному с Верой Николаевной.

Забили барабаны, заиграли горны.

Пестрая масса мыслей товарища Горбанюк стала приобретать форму, складываться в колонны, строиться и перестраиваться, обеспечивая тылы, фланги и все прочее на исходных позициях.

— Пора! — так сказала себе Инна Матвеевна. — Я должна наконец обороняться. А лучшая оборона — это нападение или наступление, что-то в этом роде. Они еще обо мне вспомнят!

 

МАСТЕРИЦА ВАРИТЬ КАШУ

 

Содрогнувшись плечами, вспомнила она трехдневный процесс Палия и свои показания, вспомнила, как глядел на нее из первого ряда очкастый Штуб и те его сотрудники, которые в свое время спрашивали и допрашивали ее. И полковник милиции Любезнов предстал перед нею таким, каким тоже допрашивал «гражданку Горбанюк» по поводу золота и иных ценностей, якобы присвоенных ею, а вовсе не сданных детскому дому «совместно с сахаром», как по-идиотски написала она в своей объяснительной записке. Омерзительный спекулянт Есаков при сем присутствовал и подавал свои гнусные реплики, а она должна была терпеть…

Чего только она не перетерпела за эти годы!

И вот наступил ее час!

Либо нынче, либо никогда. Или они ее, или она их! Всех вместе — единым ударом — всю банду ее гонителей и мучителей, тех, кто травил ее, одинокую женщину с девочкой Елочкой — двух сироток, обойденных радостями жизни, кто, как Устименко, даже не считал нужным, заняв должность, побеседовать с ней, кто, как он, отказался однажды анкету заполнить и только со смешком взглянул на нее — попробуй, дескать, возьми меня голыми руками.

А она стояла в его кабинете и, приветливо улыбаясь, говорила:

— Я понимаю вас, Владимир Афанасьевич, но форма есть форма. Должны же мы с нею считаться.

— Моя автобиография не изменилась с того мгновенья, когда я сюда назначен, — ответил он ей. — С Трумэном мы не породнились, и в Си-Ай-Си я не завербован. Что же касается до моего времени, то оно ограничено.

Он просто выставил ее из своего кабинета.

Теперь наступило ее время.

И у нее хватит сил, умения и даже мастерства подать куда следует хорошо изготовленное блюдо. С солью, с перцем и с собачьим сердцем. Это будет даже не блюдо, это будет букет дивного сочетания цветов и густейшего аромата…

— Сварить вам еще кофе? — осведомилась она.

Бор. Губин поднял на нее непонимающие глаза. Он уже более часа писал на ее обеденном столе, писал и переписывал — товарищ Губин, которому тоже не просто далась история с Крахмальниковым. Со «страдальцем», видите ли, Крахмальниковым, с тем самым «страдальцем», который теперь, после разоблачения Аглаи Петровны, «героини подполья», занял свое законное место в истории Унчанска.

— Кофе? — бодро спросил он. — Можно и кофе. Если он крепкий. Можно и еще что-нибудь — покрепче.

Но Инна Матвеевна пропустила его намек мимо ушей. А вытаскивать из плаща свою бутылку было как-то пока что неудобно. Первый раз в доме, да еще в этом аккуратном, подсушенном, стерильном.

И что за мысли лезли в его голову, покуда он строчил свои «заметки». «Тушенка» — так бы назвала его размышления Варвара. Или «повидло»!

Впрочем, больше оптимизма, товарищ Губин, больше живинки в тематике, ищущий да обрящет — как поучал его по щелкающему и трещащему телефону товарищ Варфоломеев, — поучал из областного центра в глубинку. И Борис Эммануилович старался. «Бодрая, веселая песня теперь навечно прописалась в нашем Большом Гридневе», — вот каким стилем овладел нынче скептический Бор. Губин, мастер многих колючих строк в недалеком прошлом. «Знатная доярка Нина Алексина подружилась с наукой», — такие он отхватывал строчки в своих статейках «от собственного корреспондента». От собственного — и все. Чтобы не лезла в глаза фамилия.

Но и оптимизм не помогал.

Ни оптимизм, ни полосы со стишками, с уголком доброго юмора и раешником за различными подписями («актив газеты»), а на самом деле, конечно, продукция рукомесла Бор. Губина, — ничего не помогало, не заладилась нынешняя его жизнь, хоть плачь, хоть волком вой, хоть из шкуры лезь!

И две брошюры ничему не помогли, две плотненькие книжечки: одна — написанная якобы знатным машинистом Обрезовым, другая — старухой Глазычевой, чудесницей, мастерицей по откорму поросят. Брошюры были с портретами и со стихотворными эпиграфами, про них хорошо отозвалась газета, но на беду и старуха, и машинист поверили во все то, что сочинил про них Губин, и даже гонорар забрали целиком в свою пользу. Борис Эммануилович взвился, но Всеволод Романович посоветовал «не высовываться». И сказал тогда при личном коротком свидании так.

— Дела твои, Бобик, рисуются мне в довольно-таки мрачном свете. Время сработало, к сожалению, не на тебя, а против тебя. Мадам Устименко здесь — на свободе. Портрет Постникова торжественно повешен в вестибюле больницы. Следовательно, покойник Крахмальников был во всем прав. На этом же самом, то есть на правоте Крахмальникова, настаивает и ныне здравствующий герой подполья Земсков, о котором, как тебе известно, мы дали подвал. Вот, Борюшка-горемыка, какая ситуация.

— Что же все-таки делать, шеф?

— Сиди в глубинке.

— Но сколько можно?

— Можно долго. Золотухин нас и по сей день твоим именем пинает.

— Опять за Обрезова и Глазычеву писать?

— Давай доярок. С ними ты нашел общий язык. Короче, исправляй ошибки, товарищ Губин…

Отхлебнув кофе, он усмехнулся: доярки-то пригодились, только, так сказать, в несколько ином ракурсе. В ракурсе, так сказать, подлинного политического лица товарища Устименки В. А. Его вежливо попросили ссудить халатами доярок для киносъемки, для того, чтобы показать ферму не натуралистически, не бытово-заземленной, а такой, какой она должна быть в самое ближайшее время. А он что? Как он на это реагировал? «В шею!» Это ответ советского человека, коммуниста? Да, еще не сшиты белые халаты всем дояркам, имеются еще трудности, кто с этим спорит, но указанные выше халаты должны быть? Случайность, что их еще нет? Из каких же соображений Устименко отказал в оскорбительной, несвойственной советскому руководителю манере?

— У вас нет с ним личных счетов? — спросила Инна Матвеевна, прочитав заявление.

— У меня? — изумился Губин так громко, что Горбанюк сразу поняла — есть.

Но это не имело ровно никакого значения. Кто будет спрашивать, если сам по себе «сигнал» не внушает никаких подозрений? И сигнал, и автор такового. Автор, который тяжело пострадал на истории с Крахмальниковым. А ведь был прав. Безусловно прав. В этом смысле она и высказалась, перечитав все шесть страниц «документа».

— У меня в кармане плаща есть коньяк, — сказал Борис Эммануилович. — И недурной. Выпьем, так сказать, для «разминки».

Инна Матвеевна посмотрела на Губина с удивлением:

— Что вы! Я не пью.

— Никогда?

— Разумеется.

Она все смотрела на него своими кошачьими глазами со зрачками поперек. «Ишь, как я ее удивил», — подумал Губин. И резко переменил тему:

— А откуда вы узнали про эти халаты? — осведомился он.

— Сам Устименко рассказывал в присутствии нескольких врачей и даже хвастался в своей обычной нескромной манере…

— Мо-ло-до-жен! — поднимаясь из-за стола, раздельно сказал Губин. — Прекрасный пример: бросить ребенка, разрушить семью, жениться и…

— Вы называете то, что там происходит, — браком?

Стоя, он отхлебнул простывшего кофе.

Пожалуй, не следовало показывать, что его все это интересует хоть в какой-то мере. И он закурил, поджидая.

— Они не оформили свои отношения, — сказала Горбанюк брезгливо. — Товарищ Вересова совершенно правильно не идет на то, чтобы развестись и тем самым развязать руки этому субъекту. Не идет и, разумеется, не пойдет никогда. Я понимаю ее: ребенок!

— Грязь! — сказал Губин.

— Вот о чем нужно писать вам, работникам печати. Вот что должно быть разоблачено, — похрустывая пальцами, сказала Инна Матвеевна. — Я тоже прошла через кошмар этого порядка. Безответственность, душевная нечистоплотность, простите, разврат ради разврата…

Губин прошелся по комнате.

— Страшно, — сказал он, — страшно. Я был неточен, отвечая на ваш вопрос — каковы мои взаимоотношения с Устименкой. Мы были друзьями в школе. И еще недавно. Но я порвал все это.

— По причинам какого характера?

— По причинам цинического восприятия жизни этим самым Устименкой, Инна Матвеевна, по причинам кощунственной безыдейности, делячества, нигилизма, если угодно. Он не желает видеть в нашей жизни ничего светлого, он… Впрочем, я не отрицаю, что работник он сильный, но абсолютно неконтактный эпохе. Ему бы в Америке цены не было — это возможно. А в нашем обществе, где идея…

Она ждала.

— Кажется, я становлюсь несправедливым, — с горькой улыбкой заключил Губин. — Но поймите меня правильно, нестерпимо тяжко терять друзей юности…

— Бывают потери и побольше.

— Да, это так.

Инна Матвеевна проводила гостя до двери и открыла окно: Губин успел изрядно накурить. Потом она посмотрела, как спит Елочка, укрыла ее конвертом, согласно правилам гигиены, и сделала себе бифштекс с кровью. Отдельно она пожарила к нему лук — много, до светло-коричневого цвета. И накрыла на стол с присущей ей аккуратностью. Себе, как другому, самому главному в жизни. Себе, как наиболее любимому человеку. Себе — перец, горчицу, хрен. Себе бутылку прохладного пива, нет, нет, не очень холодного. Себе красивый, тяжелый стакан.

В это многотрудное время она должна была хорошо питать себя.

Не так уж мало зависело сейчас от состояния здоровья. Следовало, по возможности, следить за собой: она же у Елочки одна. Единственная. Мамочка. А грозные гусиные лапки уже появились у глаз, и отечность она замечала, и гимнастика, обычная физзарядка утомляла ее.

Нет, здоровье, здоровье и еще раз здоровье. И пережевывать пищу методично, не торопясь, как делывал это Евгений Родионович, — где он сейчас, толстенькая птичка на коротких ножках?

Инна Матвеевна налила себе пива и выпила полстакана маленькими глотками. Бифштекс она ела без хлеба, мучное ведет к ожирению — и только. Жевала и думала про Любезнова. Если он догадается про ее сберегательные книжки в Москве? Или Есаков подскажет такую мыслишку?

«Спокойно! — сказала себе Инна Матвеевна. — Спокойно! Ты кушаешь, ты отдыхаешь, ты должна соблюдать режим. После краткого перерыва и абсолютного отдыха ты вновь вернешься к деятельности, а сейчас — спокойно, еще раз — спокойно!»

Было десять часов, когда Горбанюк вновь вернулась к тому, что она называла деятельностью. «Сигналы» Катеньки Закадычной лежали подле ее левой руки, то, что нынче написал Губин, — справа. Лампа светила уютно на чистые листы бумаги. И удобная ручка «паркер», приобретенная в Москве в комиссионном, поблескивала золотом — ждала: пиши мною, я жду тебя.

Инна Матвеевна написала цифру «один». И обвела ее кружочком. Все началось со знакомства — лорд, пятый граф Невилл. Вот тогда все зародилось. Некоторые взгляды на вещи, чуждые советскому человеку…

«Два». Путешествие на чужбину под командой этого раздраженного взяткодателя, который и сюда приезжал, спрашивается, с какой целью? Капитан дальнего плавания, несомненно, и после войны посещал иностранные порты. А если и не посещал, то его люди посещали. Тут Инна Матвеевна поставила жирный вопросительный знак.

Далее, под цифрой «три», был Гебейзен — так называемый «антифашист». Но разве мало мы знаем случаев маскировки, да еще какой! История с Палием ничего еще не доказывает. Известно, что фашисты держали в своих застенках и преданных им людей, дабы впоследствии внедрить таких в советское общество. Вопросительный знак.

(Надо отметить, что в разработке своего документа, или, иначе сказать, в процессе своей стряпни, варя кашу, Инна Матвеевна ни на чем решительно не настаивала, она лишь как бы всего только задавала вопросы, сама сомневаясь и мучаясь, как надлежит человеку, который никак не подготавливает чье-то мнение, а обдумывает, страшась и брезгуя той бездной, которая открывается перед ним совсем близко.)


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.063 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>