Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Георгий Караев, Лев Успенский. 60-я параллель, роман, Изд.1955г. Роман «Шестидесятая параллель» как бы продолжает уже известный нашему читателю роман «Пулковский меридиан», рассказывая о событиях 5 страница



Ну, вот... Ты понял меня? Очень хорошо. Ты согласен со мною? Тем лучше. Потому что после этой немецкой победы нам придется еще вырывать из когтей у победителя нашу победу. Надо быть готовыми к борьбе за нее. Дубина, которой мы бьем врагов, не имеет права превратиться в сказочную дубинку-самобойку, нападающую на своего хозяина... А у нее, Вилли, такая тенденция есть...

Вилли Варт долго, задумавшись смотрел на генерала. Потом он молча протянул ему руку.

— Спасибо, старый друг! — сказал Дона. — Будет нелегко, но что ж поделать?

— Мне показалось, что ты высказался... еще не до конца Дона, — проговорил Варт.

Граф, не отвечая, держа в далеко отведенной в сторону руке снятое с глаз пенсне, глядел сквозь дверь веранды, в светлую ночь. Потом, точно возвращаясь к действительности, он слегка вздрогнул. Выражение его лица изменилось.

— Третье? Ах, третье — это уже мелочь!.. Это — мое, совсем личное. Убивать, убивать, убивать!? Что ж? почему не убить, если этого требует высшая необходимость? Но уничтожить целый народ, целую расу во имя безграмотных теорий невежды... Зачем? Когда понадобится, они вымрут сами, как учит Дарвин. Лишиться сотни миллионов роботов, послушных слуг? Какая чушь! Надо влить в их жилы подлинное христианское смирение... Так и поступают мудрые янки... Конечно, в данный момент об этом не приходится и говорить. Но потом... О, ты увидишь: я добьюсь своего!

Взяв со стола большое продолговатое яблоко, граф Дона осторожно чистил его фруктовым ножичком. Странная улыбка забрезжила на его костлявом лице.

— Я не раз слышал, Варт, что русских большевиков, особенно их молодежь, нельзя обратить в рабство… Ну, так вот: я не верю в это! Слышишь? Таких «необратимых» на свете нет! Человек — большая дрянь в конце концов. И я сделаю сначала опыт. Где-либо на поле боя, в огне, среди пожарищ, я вырву из рук смерти одного из них, юношу или девчонку. Нужно только, чтобы это был всё же настоящий человек, умный, честный, гордый, преданный своей родине и своим идеям. Ни в коем случае не один из тех прохвостов, которых всегда великое множество бежит за армией-победительницей; с такими пусть возится твой Эглофф.

Так вот, я намерен заарканить волчонка, чтобы твердо, властно, без всяких жестокостей, — строгостью, но и лаской, непреклонностью моей воли сломить его душу. Приручить его, унизить его гордыню. Заставить его полюбить во мне господина. Сделать так, чтобы волк превратился в собаку, в верного пса, готового по первому кивку моей головы вцепляться в своих диких родичей, бежать по их следу, зубами защищать от них меня, своего повелителя! Вот чего я хочу, Варт. Потому что, в конце концов, там потом нам они нужны будут не мертвые, а живые!



Я и сделаю этот опыт, как только представится случай. Если это удастся один раз, удастся и миллионы раз. Тот мир, в котором я хочу жить, будет населен господами и рабами. Но господином там будет не Эрни Эглофф, о нет! Эглофф был рабом и навсегда останется им. Господином там буду я. Или ты, Вилли... Мы с тобой и такие, как мы. Скажи, разве я не прав и в этом?

Художник Вильгельм Варт в эту минуту, вглядевшись в последний раз в свои наброски, закрыл этюдник и аккуратно завязал тесемочки.

— Что ж, я не спорю. Может быть, ты прав, Дона... Но, видишь ли, меня тут смущает одно... Чтобы всё это стало возможным, необходимо... Вот посмотри, граф Дона. Вон на столике сегодняшняя газета «Кёнигсбергская почта». Пока вы говорили за столом, я всё смотрел на ее заголовок, а думал я, знаешь, о чем?

Там, в Берлине, в главном штабе, мобилизованы сейчас огромные силы. Собраны лучшие специалисты, крупнейшие ученые. У всех у них спрашивают одно: как пойдут дела завтра, через месяц, через год... Что случится в будущем? И они, по своему разумению, отвечают: «Вот то то!»

Но, согласись, Кристи, разве не было бы нам всем — и вам с вашими надеждами, и мне с моими опасениями, — разве не было бы нам в миллион раз полезнее, если бы могло произойти простое чудо? Несложное, пустячное чудо. Если бы ветер сдунул в окно эту вот «Кёнигсбергскую почту» с ее сегодняшней датой и бросил на стол другой газетный листок, — тот, который выйдет здесь в такой же день летнего солнцестояния через десять, даже через пять лет! В июне сорок шестого года? Разве не отдал бы ты всего на свете, Дона, чтобы хоть одним глазом заглянуть, что будет написано в этой газете про нас?

Граф Дона снял пенсне и пристально, шевеля тонкими губами, вгляделся в собеседника.

— Лейтенант Варт! — произнес он затем с неясно на что направленной насмешкой. — Желание, выраженное вами, не только невыполнимо, оно вдобавок к тому кощунственно... Будущего не ведает никто, даже, — он снова надел пенсне и прищурился, — даже... фюрер германского народа!

Однако, Вилли, тебе пора!.. Я вызову мотоцикл. Из этого смутного будущего к нам приближается завтрашний день. Он-то ясен. Будем готовы хоть к нему!

 

Глава V. «ВОЛНА БАЛТИКИ»

 

 

«21июня 1941 года

Милый мой Лодик! Дорогой сынище!

Вот уже третий месяц, как я здесь, а только сегодня, получив твое письмо, выбрал, наконец, время подробно описать тебе свою жизнь.

Всё это потому, что дел у нас всех очень много.

Ты знаешь уже, что я служу на «Борисе Петровиче». Так у нас все зовут «БП», то есть бронепоезд. Наш «Борис Петрович» — почтенный и заслуженный ветеран. Говорят, будто он в 1919 году назывался «Ленин» и ходил в бой против Юденича, под командованием Ивана Газа. Потом долгие годы он стоял не у дела. Теперь, с освобождением Латвии, он снова вернулся в строй.

Поезд немедленно пошел в ремонт, а паровоз механики вызвались отремонтировать сами. Наш командир — большой хитрец: он очень хорошо знает всё, что делается в душе у краснофлотца; он сам долго был краснофлотцем. Он позволил им сделать это и только проворчал себе под нос, как обычно: «Ну, сами — так сами... Только уж... Чтобы не оконфузить флот!..»

Этого оказалось достаточно. Механики себя превзошли. Зато теперь в паровозной будке — блеск, порядок и чистота такая же, как в машинном отделении любого нашего военного корабля.

Когда ремонт был закончен, пришел приказ. Нашему бронепоезду присвоили гордое имя: «Волна Балтики». Он стал «сухопутным крейсером». И мне немного смешно иногда слышать это, но все моряки, служащие на нем, с тех пор так всерьез и считают его кораблем.

Пол в вагонах, где мы живем, никто не называет полом: это палуба. Подножки у вагонных площадок — трапы. Обыкновенные купе, в которых размещаются командиры, именуются каютами, кухня — камбузом, кашевар, который там работает, — коком.

Если бы началась война, нам предстояло бы, двигаясь по берегу, воевать с неприятельскими судами, мешать вражеским десантам высаживаться на берег. Понятно это тебе? Но будем надеяться, что до этого еще далеко!

«Борис Петрович» — «Волна Балтики» состоит из паровоза, нескольких бронеплощадок с орудиями, двух «контрольных площадок» и вагонов для экипажа и командиров. «Контрольными площадками» называются тяжело груженные баластом платформы; они идут впереди и сзади состава; они проверяют путь, — не заложены ли в нем мины, не расшатались ли рельсы?..

Экипаж у меня — молодцы, один к одному; быстрые и точные молодые крепыши. Почти все они кончили среднюю школу; многие, когда отслужат срок, пойдут в вузы; другие — на заводы, в поля.

Командира моего зовут Петром Филипповичем Белобородовым. Он — капитан, орденоносец финской войны, и для меня немного загадочный человек.

Мы с тобой привыкли как-то думать, что всякий капитан должен быть обязательно этаким морским волком — силачом с зычным голосом, насупленными бровями, человеком смелым, резким, грубоватым. Но так, видимо, бывает в романах, в книгах...

Мой Белобородов ростом невелик. Голос у него совсем тихий, манеры мягкие. Он никогда не «приказывает»; он только говорит просто и ясно, что надо делать. И всё, что им сказано, беспрекословно исполняется. Как ты думаешь, почему?

У него небольшое спокойное лицо, задумчивые и внимательные серые глаза. Кажется, никто и ничто в мире не может его заставить заторопиться, разволноваться, вспылить.

Было время, многие недоумевали: «Как так? Наш капитан даже не умеет плавать! Выйдет на берег моря, разденется и моется с мылом там, где вода по колено... Какой же это моряк не плавает?! Это горе, а не моряк...»

А вот второго июня, вечером, здесь на реке Лиелупе опрокинулась яхточка с несколькими девушками-латышками. Трое из них умели плавать, но почему-то испугались, поплыли к берегу; а одна начала тонуть. Тогда капитан наш, который сидел на бережку и потренькивал тихонько на своей любимой гитаре, бросил ее на траву, кинулся в одежде в воду, легко доплыл до середины и спас изнемогавшую «яункундзе» (это по-латышски «барышня»). Ты понимаешь, как все удивились?!

На вид никак не заподозришь в нем силача. Но когда ты здороваешься с ним, он своей маленькой рукой так от души сожмет твою, что даже здоровенный Люлько, механик, всякий раз крякает, а еще более рослый лейтенант Шауляускас обязательно ворчит, глядя на свои побелевшие пальцы: «О! Это и есть настоящий русский «здравствуй»?

Краснофлотцы в нем души не чают; зовут его за глаза хоть и не орлом, как другого капитана, Рыкачева; и не Чапаем, как еще одного — Стрекалова, а просто хозяином, — но с великой любовью. Он, и верно, хозяин: знает каждого в лицо, заботится о них, наверное, больше, чем о своих детях. Всё у нас на «Борисе Петровиче» в порядке, всё идет, как не надо лучше.

В общем живем мы с капитаном хорошо. Здесь чудесно. Стоим на прибрежной дачной станции; когда-то немецкие бароны ее звали Майоренгоф; тут был известный рижский курорт. Теперь латыши это место зовут «Майори», а соседнее — «Дзинтари»; по-латышски «дзинтари» значит: «янтарь». И на самом деле в мелком белом песке на берегу я сам, купаясь, нашел уже десяток галечек настоящего балтийского янтаря, лучшего в мире. Я привезу их тебе, для твоей коллекции.

Приехать до окончания моего сбора, думаю, мне не удастся, сын; потерпи. Август скоро, а сразу же, как вернусь, возьму отпуск, и мы отправимся с тобой куда-нибудь в замечательные места. Так и маме Мике скажи; на этот раз и она не отвертится; дома ее не оставим ни за что, хоть она и артистка!..»

 

 

Письмо это осталось неоконченным и вот почему.

В тот вечер, в субботу, накануне летнего равноденствия, немного парило; казалось, быть грозе.

Андрей Андреевич Вересов, молодой еще ученый, но уже известный специалист по самоцветам, едва ли не лучший в Европе знаток изумрудных месторождений, почувствовал себя усталым. Трудовой день на «Волне Балтики», где, в звании старшего лейтенанта и в должности командира тяжелой батареи бронепоезда, Вересов отбывал учебный сбор, подошел, впрочем, к концу.

Оборвав письмо на полуслове, старший лейтенант снял китель, лег на вагонный диван, закинул руки за голову и задумался. Да, вот... Не очень-то просто всё это: сын и жена... Вторая жена, мачеха...

Конечно, больше всего на свете он любил сына, Лодю. Лодина мать, Катюша, умерла в тридцать первом году. Так уж оно, к его беде, случилось.

Он в то лето работал на Алтае в экспедиции, а своих отправил на дачу в Великолуцкую область (она тогда была еще Калининской). Лоде исполнилось два года... Нет, три!

В июне мальчик заболел дифтеритом. Катя, вместе с Клавой, сестрой Андрея Андреевича, выходила его, но заразилась сама. Когда, по отчаянной Клавиной телеграмме, он самолетом и поездом примчался туда, — под березами на Михайлово-Погостском кладбище желтела свежая песчаная насыпь, да на Клавиных неумелых руках сидел не то очень удивленный, не то сильно встревоженный, не по возрасту серьезный мальчуган — Всеволод, Лодя.

Вот, так... Сначала он, Вересов, был уверен, что так навсегда и останется со своим горем по умершей, со своей любовью к ее и его сыну. Что же делать? Когда такое случается в книгах, там люди умирают от отчаяния и скорби, а в жизни — живут. У него остался сын, осталась родная душа, близкий человек, сестра, сама еще почти девочка. Осталось большое, нужное, давно любимое дело; он сам его себе выбрал. Было чем жить и о чем думать. Значит, и нужно жить.

Лодю пока поселили под Ленинградом, в Малиновке, у деда с бабкой. Вересов с головой ушел в работу. Его бросало по самым нежданным местам; он побывал везде, где за долгие миллионы лет таинственные силы природы накопили в недрах земли россыпи золотисто-зеленых кристаллов изумруда. Он съездил в Бразилию, в Венецуэлу и в ту самую Кохинхину, которая почему-то всегда особенно поражала людей, впервые заглядывавших в его анкеты. Лодик рос. Всё шло хорошо. Но разве можно предусмотреть будущее?

Вот заболела и умерла мать инженера Вересова. Потом Клава встретила на своем девическом пути замечательного человека, летчика-испытателя Слепня, полюбила его и вышла замуж. У них родился сын — рыжий Максимка, Максик.

А еще полгода спустя настал жаркий день в Крыму, когда сам Андрей Андреевич, в Ялте на берегу моря, под палящим солнцем, увидел впервые молоденькую, но уже довольно известную киноактрису — Милицу Симонсон, Мику. На ней в тот день был полосатый, черный с желтым, купальный костюм и смешная клеенчатая шапочка на белокурых волосах. И плавала она так же хорошо, как сам Вересов.

За год до этого Мика Симонсон кончила институт. Только что на ее долю выпало счастье: она снималась в фильме «Детдом № 73» и сразу стала знаменитостью. Ее испуганное девичье личико глядело теперь с цветных плакатов по всем улицам страны; заплаканные большие глаза умиляли и грузин, и белоруссов, и сибиряков. Девочки со всех концов страны слали ей горячие письма: когда они вырастут, они непременно станут такими же смелыми, благородными, беззаветно преданными товарищам и Родине, как она, Маринка из «Детдома № 73».

Конечно, инженер Вересов не был такой восторженной и наивной девочкой, как они. Он знал, что Маринка и Мика Симонсон — это не одно и то же. Но, наверное, кино слишком волшебное искусство: ему тоже показалось, что разница между этими двумя лицами не так уж велика. И только гораздо позже, когда Мика уже стала его женой и новой Лодиной матерью, он уверился окончательно: нет, она не пылкая Маринка, совсем нет...

Трудно кому-нибудь было в чем-либо упрекнуть Милицу Владимировну Вересову-Симонсон: она стала примерной женой и образцовой мачехой маленькому Лоде, Она деловито заботилась о муже, умно гордилась им. Наверняка, она любила его, только по-своему, тоже умно и деловито.

Лодя слушался мачеху безропотно: может быть, он ее уважал, может быть, чуть-чуть побаивался. Ну и что же? Разве это плохо? Не жаловался он на нее никогда; а вот любил ли?

Старший лейтенант Вересов слегка повернул голову. Над его диваном висели на стене они оба: сделанный акварелью маленький и очень хороший портрет Мики и Лодина фотография. Да, хороша у него жена, так хороша, что... Но ведь есть же в этом нежном милом лице какой-то странный холод, что-то такое, что всегда напоминало ему (никогда ни одним намеком он не проговорился об этом никому) прекрасную и недобрую мачеху из какой-то сказки Гримма, Да, именно Гримма, не из русской.

Милица Симонсон называла себя полуангличанкой. Это было не совсем точно: ее отец, Владимир Иванович, экономист по профессии, действительно был наполовину англичанином, наполовину русским, а мать, Луиза Альбертовна, — рижской немкой. И, возможно, это отчасти сказывалось,

Лодю мачеха воспитывала очень умело и правильно, но только на особый, «западный» лад, «без всяких телячьих нежностей», как она говорила. Это давало отличные результаты: к тринадцати годам мальчик говорил, как по-русски, по-английски и почти так же свободно — по-немецки. Без всякого труда Лодя стал отличником в школе; даже математикой Мика занималась с ним сама. С шести лет он научился плавать, к двенадцати — поехал на велосипеде. Ни он сам, ни отец, ни даже тетя Клава ни разу не имели случая сказать, что Лодя наказан несправедливо или не получил должной награды за хорошее поведение.

Но бог его знает, мальчишку; если спросить у него по душам, не кажется ли ему, что его наказывает, награждает, целует в лоб по вечерам, запрещает бегать босиком по берегу Невки очень усовершенствованный, отлично работающий красивый автомат?

Эх, Мика, Мика!..

Сам Андрей Андреевич не всегда и не до конца понимал жену. Бог с ними, с этими ее многочисленными приятелями с кинофабрик! Они просто были людьми, для которых он не интересен. Да, конечно, почтенный человек — видный ученый, завтра — лауреат, в хронике снимать придется... Но — инженер; ограниченность, знаете, удивительная. «Ему предлагают ехать куда-то в Гвиану, в Южную Америку, а он, понимаете, отказывается! Урал его больше влечет! Родные осины всего краше!»

Другое хуже: у Мики всегда был чуть-чуть скучающий вид, и это вовсе не было показным, внешним. Ей действительно было скучно с ним. Она ценила прекрасного мужа, инженера Вересова. Она воспитывала его сына, Лодю, неплохо воспитывала. Но любила ли она их по-настоящему? Вот этого Андрей Андреевич до сих пор не знал. Да может ли она, Мика, вообще полюбить кого-нибудь или что-нибудь, кроме самое себя?

Старший лейтенант Вересов приподнялся на локтях. Да, вот она смотрит на него ясными своими голубыми глазами, — на него и сквозь него; на портрете, как и в жизни. Маленький нос чуть-чуть вздернут, розовое ухо выглядывает из-под золотистых волос... Неужели не любит? Эх, Андрей Вересов, Андрей Вересов!

Занавесочка, висевшая на вагонном окне, надулась под легким вечерним бризом. Старший лейтенант Вересов встал, встряхнулся, широко развел руки. Гм! Неприятно, стыдно было думать об этом, а... Он не знал, как ему быть. И вот, Лодик особенно...

Чтобы отвлечься от таких мыслей, ему захотелось выйти на улицу, «на палубу», как упрямо говорили краснофлотцы, подышать немного вечерним воздухом.

Он спрыгнул со ступеньки на землю, прошел вдоль вагона, сел на скамеечку под окном. Немного спустя и капитан вышел из того же «пульмана», с любимой гитарой в руках, «покуковать маленько по зорьке», поиграть...

Стоял тихий, теплый, как парное молоко, мирный вечер. Хорошо поется про такие вечера:

 

Слети к нам, тихий вечер,

 

 

На мирные поля.

 

 

Тебе поем мы песню,

 

 

Вечерняя заря!

 

Капитан напевал про себя и, видимо, думал... так, обо всем...

Вот — вечер... В такой субботний вечер, конечно, полагалось бы попросту спокойно отдыхать. Но сегодня с утра ему вдруг ни с того ни с сего в голову полезли неясные тревоги.

Ну как же? Положение-то на поезде трудноватое! Не должно бы этого быть!

Подразделение только что сформировано. Правда, ремонт сделали на «отлично», вооружились полностью, а... многого всё-таки еще нет.

Команда некомплектная. Вторую неделю со дня на день обещают замполита, а где он — замполит? Надо занятия проводить с краснофлотцами; международное положение сложное. Конечно, он сам — коммунист, член партии. Он сам, он сам!.. Далеко не всё он сам знает так, как надо!

Ну, пока всё стоит на месте, — туда-сюда. А если что-нибудь? Маневры; учебную тревогу объявят по району; прикажут куда-либо идти подальше? Как без замполита?

Команда, правда, отличная, молодцы-ребята. Да, по правде сказать, что-то не встречал он на своем веку на флоте неподходящих людей... Рассказывали, — бывают, но ему не попадались. Иной, верно, придет бирюк бирюком... А ничего; поговоришь с ним по душам, присмотришься к нему, найдешь, где его слабое, где сильное — и меняется человек. Каждый хочет быть хорошим; командирское дело — помочь этому...

Нет, команда — один к одному; с такими людьми на край света!.. Но некомплект — всегда некомплект! Командиров вот определенно не хватает. Батареей легких пушек командует Токарь, сержант. Что ж, Токарь?! Токарь — прекрасный парень; и не глуп и отважен; а не положено сержанту быть комбатаром. И остальные: Вересов, Шауляускас, Карл Робертович; а дальше всё «временные» да «заместители»... Неладно! Радиста нет. А как в нашем деле без радиста? Нет, трудновато, трудновато! Тревожно! Всё может случиться!..

Смущаемый такими мыслями, капитан всё не ложился спать. Не спали и краснофлотцы. Сквозь окна вагонов-кубриков, завешенные от комаров шевелящейся на ветру бумажной бахромой, слышалось приглушенное бормотание — задушевные матросские разговоры с койки на койку перед сном; понятные, знакомые разговоры; «Сам был матросом, сам разговаривал так, — знаю!»

Вечер был очень тих; так тих, что сердце щемило. Из-за ближних берез, с сырого луга пахло остро и нежно — ночными цветами. И гитара мурлыкала, точно сама, — так сладко.

В другое время капитан окончательно разнежился бы, но сегодня что-то всё невнятно беспокоило его; как-то нехорошо, не тихо было на сердце... То ли забыл он приказать что-то важное, то ли упустил какую-то необходимую предосторожность?..

Он всё чаще поглядывал в сторону вересовской скамеечки. Может быть, и у комбатара тоже неспокойно на душе? Вон, тоже сидит, о чем-то думает.

Мысли комбатара прервались, потому что капитанская гитара, всё время приятно ворковавшая у соседнего вагона, вдруг смолкла. Капитан Белобородов встал.

— Андрей Андреич! — негромко и, как всегда, неофициально позвал он. — Времечко-то не детское! Вы, как хотите, а я, — он с удовольствием потянулся, — пойду, лягу. Кто его знает, может быть, завтра дела много будет. Уж я это всегда накануне чувствую, как барометр! Может, комфлота приедет? Нет, вы сидите, пожалуйста... В случае чего, дежурный знает...

Он ушел в вагон.

Ночь вдруг сделалась совсем высокой и неподвижной.

В кустах за кюветом насвистывал поздний июньский соловей: свистнет и прислушается; должно быть, огорчало его, что гитара сдалась.

От песчаного карьера веяло сухим жаром; от болотца — теплой влагой. Из-за вагонных колес нет-нет, да и вздыхало недалекое море. Было во всем этом что-то такое простое и умилительное, клонящее к задумчивости, что Вересову вдруг вспомнилось сразу многое, далекое.

Он вдруг увидел давным-давно промелькнувший перед ним на короткие минуты пейзаж — красные скалы у входа в бухту Рио-де-Жанейро. Нос катерка разламывал на большом ходу зеленоватую воду; мелькали чужие лодки, чужие перистые пальмы на берегу, чужие улыбки людей в белых костюмах, толстяков с сигарами во рту. И вдруг резнул умилением по сердцу наш — единственный наш в этом чуждом мире! — красный флаг, гордо взнесенный на торчащую из-за холма мачту корабля.

Вересов зажмурился, чтобы прояснить воспоминание. Но флаг потускнел, превратился в его письменный стол, там, в Ленинграде, в портрет учителя — академика Ферсмана — на стене... Портрет задрожал, а из-за него, улыбаясь так, что ему вдруг стало горячо на сердце, посмотрела на него она, — Мика... Он вздрогнул и открыл глаза.

Над его головой, свистнув, опустилась оконная рама. Белобородов в тельняшке (он всегда носил ее под офицерским кителем) выглянул из окна.

— Андрей Андреевич... Не помешаю? Простите, что мысли перебил, но... скажите, вам ничего не слышится?

Вересов поднял голову.

— Нет, товарищ капитан. А что?

— Да как будто стрельба. Далеко где-то... Не чуете? Вересов прислушался. Однако нет: ночь была тиха до полной немоты. Даже соловей умолк. Только песчаный сверчок сонно поскрипывал в темноте, под ближней шпалой.

— Ничего не слышу, Петр Филиппович.

Но в этот миг из крайнего окошка краснофлотского кубрика высунулась еще одна голова. Девушка-военврач, открыв двери тамбура, кутаясь во что-то легкое, выглянула наружу.

— Товарищ капитан! — сказал ее удивленный голос. — Вроде как зенитная...

— Слышу! — негромко ответил капитан. — Добудьте, голубушка, мне лейтенанта Шауляускаса; он нынче дежурный по поезду. И телефонист пусть срочно свяжется с Козловым... Явно — стреляют.

Теперь уж не надо было ни к чему прислушиваться. В теплой тишине ночи, оттуда, с юго-запада, катился смутный, но постепенно нарастающий гул.

Секунд пять он походил на шум идущего где-то очень далеко поезда. Затем первая розоватая зарница осветила вдруг низкую тучу над соснами; ее перебила вторая, третья, десятая... Небо впереди замелькало перебежкой коротких молний, а считанные мгновения спустя — частый грохот ворвался в уши командиров бронепоезда.

Сомневаться больше было не в чем: это одна за другой, упираясь в небо холодными щупальцами прожекторов, вступали в общий хор зенитные батареи. Что такое? Почему?

Андрей Вересов вздрогнул. Брови его сошлись. Что? Не может быть...

Оттуда, из окрестных сумерок дохнуло на него вдруг сразу и холодом и жаром: «Война!?»

Он успел подумать только это. В следующее мгновение он уже не раздумывал, он действовал. Его захватил и понес могучий поток событий.

Он слышал, как громко, взволнованно закричал впереди старшина Токарь, временный командир батареи сорокапятимиллиметровок: «К ору-ди-я-ам!» До него донеслись изо всех вагонов хриплые ревуны боевой тревоги.

Скрипя ботинками по песку, застегиваясь на ходу, к площадкам, точно выброшенные из вагонов неведомой силой, легко, стремительно уже бежали краснофлотцы. Капитан, словно бы и не торопясь, — а ведь мгновенно! — соскочил с подножки на бровку насыпи.

А вокруг уже всё гремело. Шесть или семь прожекторов поймали «его», и уже «вели его» там; наверно, вели не выпуская... Ударила батарея на мысу за бухтой... Бешено заколотил воздух тяжелый спаренный пулемет возле водокачки.

И последнее, что геолог Вересов, любимый ученик Ферсмана, захватил с собой из того мирного мира, было бледное девичье лицо случайной его соседки, военврача. Лицо девушки — белое с большими черными глазами, которые больше всего (но тщетно!) хотели не показаться испуганными; оно закружилось перед ним, это маленькое лицо, закачалось, дрогнуло и исчезло. И на его место надолго — ох, как надолго! — встал тяжкий хобот стомиллиметровой корабельной пушки, медленно движущейся снизу вверх и слева направо...

Учебный сбор кончился. Началось настоящее. Война!

А под его неоконченным письмом сыну, там, в «каюте» на столике еще лежало в эти минуты другое письмо, написанное круглым ребяческим почерком:

 

«Милый папа!

Я сейчас вернулся с экскурсии. Все ребята, которые не уедут в первой партии в Светлое, ездили с Петром Саввичем в замечательное место. Это — где Пулковский нулевой меридиан пересекается с шестидесятой параллелью. Там есть две улицы — Перфильева и Железнодорожная; на их углу они и пересекаются; это вычислено с точностью до одного сантиметра!

Перфильева улица мне понравилась: на ней растет мать-мачеха, как в деревне.

С Петром Саввичем ездить хорошо. Он всё знает, как ты или как Сайрес Смит из «Таинственного острова». Он нам сказал, что Комендантский аэродром образовался сравнительно недавно, уже в четвертичную эпоху, на месте бывшего Иольдиева моря. А та горка в Удельном парке, где мы с тобой один раз сидели зимой, раньше была берегом: бил прибой, и яростно скрежетали зубами саблезубые тигры... Мне это очень понравилось!

Папа! Когда мы пришли на то место, где пересекаются меридиан и параллель, там росли анютины глазки и крапива. Петр Саввич стал над этим местом, как Паганель, закрыл глаза и рассказал про всё подробно. Про меридиан я и сам знал немного, а про параллель до этого не знал и удивился. Оказывается, — она настоящая морская линия; она тянется через Гангут, где был бой при Петре Великом; потом мимо острова Гогланд, через Кронштадт и прямо туда, где мы стояли. Отсюда она уже выходит на Ладожское озеро, в котором, оказывается, есть тюлени.

Он называл нам битвы, которые все происходили на этой параллели, потому что она проходит как раз через «окно в Европу». Когда он заговорил, что теперь это окно в безопасности, потому что его стерегут корабли доблестного Балтийского флота, я загордился, хотя ты сейчас сидишь немного пониже этой параллели. Если можешь, пришли мне карту; я забыл, как звать остров, где Кронштадт; а мою карту Мика куда-то задевала... А потом: я хочу подчеркнуть эту параллель красным карандашом.

Папа! Я тебя люблю! И мне всё-таки с Микой без тебя скучно. Разве ты не можешь приехать сюда хоть на один день до августа?

Мы с Кимом Соломиным строим мотор «С-101», и он уже получается. Я помогал ему собирать подшипник коленчатого вала. Скоро мы будем испытывать мотор на скуттере «Зеленый луч».

Погода у нас была всё время ниже всякой критики, а теперь вдруг стало лето.

Да! У нас появилась великая тайна! Я ее никому не открывал, даже Максику. И ты приезжай скорее, чтобы она не кончилась до тебя.

Целую тебя миллион и еще два раза.

А вот ты спорил да спорил, что Эверест = 8880 метров. А почему же тогда в «Глобусе» сказано = 8882 метра? Кто выиграл?

Твой Лодя.

8 июня 1941 года»

 

Лодино письмо — с меридианами, с Эверестом, с шестидесятой параллелью — еще лежало на столике в мирном, уютном вагонном купе. А снаружи уже гремел в одно мгновение изменившийся, ставший страшным, новый мир. В небе плавали хлопки зенитных разрывов. На землю дождем, с непривычным визгом летели горячие осколки. В соседнем вагоне молоденькая фельдшерица трясущимися руками впервые готовила бинты.

Началось...

 

Глава VI. БЕЛОЙ НОЧЬЮ

 

Белая ночь. Примерно ее середина, первый час... Может быть, уже в конце...

Если идти по одной из красивейших улиц Ленинграда, по Кировскому проспекту, на север, он приведет к мосту через Малую Невку, самый, пожалуй, тихий, самый зеркальный из всех протоков Невской дельты.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>