Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Полина Дмитриевна Москвитина 35 страница



– Может, вернусь, – ответил Демид.

И вот они расстались, друзья детства, недавние враги, от души пожелав друг другу счастья и успехов.

«Он ее будет ждать, свою Анисью Головню», – невольно подумал Степан.

АПОЛОГ

Счастье!..

Какое оно, и в чем? Кто изведал глубину счастья и может сказать: «Вот оно, мое счастье! И пусть оно продлится навсегда!»

Рог молодого месяца вспарывает синее брюхо неба, плывет под звездами и уходит за горизонт.

Так и счастье. Бывает, что оно проплывает мимо, как лучистый рог месяца. Глаз видит, да зуб неймет! Но если бы счастье висело на вешалке, как пальто, наверно, никто бы не подумал о нем. Если надо – подошел и снял с вешалки.

О счастье написано много песен, а еще больше – про несчастье. Они, как близнецы-братья, всегда рядышком.

И кто знает, у кого какое счастье?

Когда озверелые бандеровцы в гестапо Житомира выжгли каленым железом на груди Демида пятиконечную звезду и Демид все-таки остался жив, он подумал: «Я еще счастливо отделался, могли бы угробить».

Потом концлагерь в Дахау, в тридцати километрах от Мюнхена, и знаменитый блок № 7, откуда вела прямая дорога в газовую камеру. Три месяца Демид валялся в бетонном блоке, и каждую ночь его товарищи уходили в вечность, а он все еще жил. И жил ли? Ни о чем не думал и ничего не ждал. «Скоро я сам дойду, без газовки», – утешал себя Демид и все-таки нашел в себе силы бежать из блока по канализационной трубе. И еще один концлагерь в Мозбурге. Военнопленные работали на развалинах города. Днем и ночью город бомбили англичане и американцы. Однажды фугаска взорвалась в середине колонны военнопленных в тот момент, когда их только что вывели из ворот лагеря. На месте взрыва остались изуродованные трупы. Стон и крик раненых перемежался взрывом бомб, а Демид, оглушенный, без единой царапины, лежал на земле и отупело смотрел в небо. Оно было удивительно спокойным, сине-синим!..

Еще концлагерь перемещенных лиц с Востока. И опять побег. Долгожданная свобода! Но какой ценой? Овчарка выдрала глаз, изжевала до кости правую руку. Но не лютость зверя, обученного людьми, была страшной. Ужас перед лютостью людей поселился у него в сердце. И этот ужас часто преследовал его даже во сне тем же видением: зверь рвет его на части, жует мышцы и кровь льется ему в глаза, ослепляет весь белый свет!.. Да и свободу ли он обрел, если сердце стало камерой для пыток?..



Долго скитался в поисках пропитания. Рука заживала медленно и нудно. Дошел до Франции, устроился работать грузчиком в Марселе. А душа тянулась на родную землю.

Как зверь уползает в свое логово залечивать раны, так рвался Демид на Родину. Пусть судьба с самой юности бросила на его весы совсем крохотную частичку счастья. Но это было его счастье – его мед и яд! Услышать знакомый говор, увидеть свое – не чужое небо, ощутить каждой клеточкой тела мудрый, благословенный покой тайги, где он возрос! Наконец, узнать жива ли мать, Агния… Все это стало его самым вожделенным желанием. И что греха таить – боялся возвращаться на Родину. Во французских газетах писали, что по приказу Сталина всех военнопленных судят как изменников Родины… Но сила любви к тому, что тебя вспоило и вскормило, сильнее страха!

И вот – Демид дома…

По первопутку, в декабре, Демид приехал из города и вскоре стал снова работать в леспромхозе. Он, конечно, не ждал особенного счастья, и вдруг оно само пришло. Счастье принесла дочь Полюшка. Как-то под вечер, у конторы леспромхоза, Полюшка остановила отца.

Падал снег. Мягкий, пушистый.

– Папа, я хочу спросить, – начала Полюшка и запнулась на слове, потупя голову. Ее беличью шапочку запорошил снег. – Можно, папа, я буду с тобой жить. Ты же совсем один? И-и я хочу записаться на твою фамилию.

Демид дрогнул, прижал Полюшку к себе и отвернулся, чтобы она не видела, как у него от боли и радости перекосилось лицо. Полюшка прильнула к нему, как к единственной опоре, бормоча сквозь слезы, что она не будет жить с матерью и Андрюшкой и что она никогда не станет Вавиловой, Какая-то потаенная боль толкала Полюшку. Быть может, она надеялась помирить Демида с матерью?.. Склеить разорванное на две половинки свое счастье?.. Кто знает?!

И вот еще что удивительно. Как только Полюшка поселилась в доме Боровиковых и они с отцом заняли комнатку, где когда-то во времена оные собирались «тополевцы» на торжественную службу, Демида будто кто подменил. – К нему вернулось прежнее веселье, неугомонность и непоседливость. Полюшка стала, действительно, Боровиковой. Демид боялся, что Агния будет возражать, но ничего подобного не случилось. За неделю до Восьмого марта Демид порадовал Полюшку новой метрикой, где было записано: «Полина Демидовна Боровикова родилась восьмого марта 1938 года»…

Демиду никогда не забыть то раннее утро пятого марта, когда Полюшка подняла его на зорьке, сказав всего два слова: «Сталин умер».

Сон как рукой сняло. Демид сперва не поверил, но Полюшка, всхлипывая, твердила свое: «Умер, умер!» Потом в дом влетел Павлуха Лалетин, остановился в дверях, что-то хотел сказать, но только обалдело таращился на Демида, потеряв дар речи. Слышно было, как в горенке Мария ревела в голос, а сам Демид, босоногий, в нательной рубашке, поеживаясь от холода, сидел на кровати.

И вот свершилось нечто чрезвычайное, когда человек, как будто замерев на месте, вдруг оглянется и подумает: «Ну, а дальше что?».

Одно было ясно Демиду, что между Вчера и Сегодня пролегла невидимая грань и что дальше непременно будет Завтра…

И долго-долго еще Демид будет вскакивать с постели в холодном поту, хватать воздух разинутым ртом, как рыба на мели, не в силах унять бешеный стук сердца. Но Демид верил, что мудрость, выстраданная многими, сделает будущее Завтра светлее и радостнее, чем оно было у него, у Мамонта Петровича, у Анисьи…

В мае 1954 года по амнистии вернулись трое рабочих из леспромхоза. Демид с нетерпением стал ждать Анисью. И Полюшка догадалась, что отец ждет Анисью Головню.

– Папа, ты ее ждешь? – как-то спросила Полюшка.

– Кого?

– Головешиху! – выпалила Полюшка.

– С того света еще никто не возвращался, Полюшка.

– Я не про ту Головешиху, а про другую. Которая работала в леспромхозе.

– А! – И Демид ничего не ответил. Не мог же он сказать дочери, что действительно ждет Анисью-Уголек. Ждет с того дня, когда в последний раз принес ей передачу в тюрьму, получил от нее ответную записку: «Спасибо, Демид. Передачу получила. Но дороже всего для меня ты. Один-единственный на всем белом свете. И всегда будешь один. Люблю тебя. Пишу и слезы льются. Сама кругом запуталась. Прости меня, прости!»

С той поры – ни единой вести. Анисья как в воду канула.

Где она, Анисья?

Настало лето.

Все цвело, тянулось к солнцу, отцветало; пробивалась новая поросль жизни там, где вчера еще гремели трактора на взмете пара. Над отрогами таежного синегорья колыхалось марево, похожее на легкую, невесомую газовую ткань.

По обочинам дороги пестрели цветы – розовые, фиолетовые, лиловые, синие с желтыми длинными тычинками, оранжевые, неприглядно-лохматые, колючие с шипами, как у осота, дурно пахнущие медвежьи вонючки, махрово-грубые, нагло открытые, стыдливо свернутые головками вниз, – пестрели они то там, то сям, распространяя окрест медово-терпкий запах. По низинам цвел разлапистый донник, словно обрызганный молочной пеной. На дороге лежала толстым слоем пыль, и даже от слабого ветра она поднималась облаком, густо припудривая сочную зелень трав.

Анисью не радовал ни веселый щебет птиц, ни разлив летних цветов, ни лесной простор, ни торная дорога в Белую Елань, по которой она шла, – все было точно чужим, впервые встреченным, хотя на обочинах дороги ей знаком был каждый кустик.

Кто ее ждет здесь, в Белой Елани? Кому нужна Анисья из заключения, да еще с ребенком на руках! Ее ребенок! Сейчас она и сама не понимает, зачем зарегистрировала сына именем Демида? Что скажет Демид, когда узнает, что она назвала своего первенца его именем! Поверит ли он? Ведь между ними фактически была близость только несколько раз. Мало ли женщин возвращается из заключения с ребенком на руках?..

Анисью как детную мать освободили осенью 1953 года. Потом она работала вольнонаемной, а к весне в лагере осталось мало заключенных, и его ликвидировали. Анисья стала собираться домой. Судимость с нее сняли.

За три года она не послала ни одного письма в Белую Елань. Кому писать и о чем? О том, что у ней в феврале 1950 года родился сын? А вдруг Демид не поверит, что это его сын?.. Или написать Мамонту Петровичу о том, что на следствии выяснилось, чья она дочь? Мамонт Петрович и без того все знает. Одна! Кругом одна.

И вот торная дорога в Белую Елань…

Анисья стояла на берегу. А с парома стаскивали какие-то ящики, скатывали бочки. Маленькая, щупленькая старушонка в клеенчатом нагруднике, босоногая и простоволосая, принесла ей для ребенка бутылку молока.

– Вот тебе, дева, стерлядка, – сказала старушка, заворачивая в газету жареную стерлядь. – У те сродственники в Белой Елани али знакомые?

– Знакомые.

Подошел Трофим, дымя вонючим самосадом.

– Анисья! Вот те и раз! Возвернулась, стало быть. Да еще с приплодом! Ну, дева, значит, в нашем полку прибыло!

Трофим переправил ее на лодке через Амыл в деревню. Она отдохнула на крылечке почты и пошла дорогою в тайгу.

Ухабистая дорога, извиваясь по мыскам, увалам, текла к реке. Невдалеке чернели конусообразные ели. Мост через речку был отрезан разливом воды. Анисья постояла, потом разулась и побрела с сыном на руках, оголив по колени ноги.

Кижарт пенился, беснуясь в сваях. Коренная вода, хлынувшая с Белогорья, вышла из берегов, заливая низины, курьи, отстаиваясь в логах, отражая в себе кудреватый ивняк с клейкой пахучей листвою и красный кустарник. Толстые тополя, увитые лебяжьими сережками пуха, стояли по левому берегу за мостом, как титаны, оберегающие утреннюю прохладу и сумрак зеленоватых вод. Птицы порхали с дерева на дерево, проносились плотными стаями, мелькая в косых лучах солнца черными хлопьями крыльев. Воздух был прозрачен и звучен. Где-то стучали топором, а чудилось, что стучат в тридцати местах с обоих берегов.

Шел лесосплав. Бревна, ободранные и зализанные водою, тесня друг друга, ныряли под мост, как огромные щуки. Хватаемые мощным потоком, они то перевертывались, как соломины, то вставали торчмя, то бухались в воду, ударяясь в сваи. Мост вздрагивал и, казалось, вот-вот рухнет. На берегу суетились сплавщики, словно литые из бронзы, по пояс голые, загорелые, мускулистые, в мокрых закатанных штанах, иные в резиновых сапогах с длинными голенищами. Ловко прыгая с бревна на бревно, балансируя баграми, они направляли лес под мост. На берегах, на отмелях, виднелись целые штабеля леса, вытесненного во время затора.

Работа сплавщиков трудная. Уж она-то знает! Необходимо иметь не только ловкость, смекалку, но и проворство. Малейшая оплошность – можно угодить под лес. Сплавщиков подстерегала опасность на каждом шагу, на каждом прыжке.

На мосту стоял человек в полосатой косоворотке и в брезентовых штанах, вправленных в болотные сапоги. Он внимательно глядел вниз, изредка покрикивая: «Левее, левее! Эге-ге, Матюшин, не прыгай, черт тебя, не видишь, что ли! Эй, верхние, чего вы там спите!..» На мосту он стоял, вероятно, давно. Брезентовая куртка, плащ-палатка, полевая сумка без ремней лежали на перилах. Сапоги его были выпачканы илом. Рядом с ним торчал воткнутый в плаху длинный багор.

Взглянув на Анисью, он пригнул голову и развел руками:

– Горячкина?

– Таврогин! – узнала Анисья.

Таврогин крепко пожал руку Анисьи.

– А ты что здесь, Григорий Иванович? Ты же работал мастером на лесопункте.

– Э! Когда еще. Два года как на сплаве. С Демидом Боровиковым заворачиваем. Знаешь такого?

– Да, – тихо ответила Анисья.

– Теперь у нас во какой порядок! В прошлом году мы закончили лесосплав к десятому июля. А нынче к первому числу управимся. Хвост гоним. Порядок! Кривой умеет организовать дело. И черт его знает, откуда он черпает энергию? Только что сейчас был здесь со своей красавицей Полиной и помчался в Белую Елань.

У Анисьи захолонуло внутри. Что еще за «красавица Полина» с Демидом? Наверное, жена!..

– Сын? – кивнул Таврогин.

– Сын.

– У нас теперь в леспромхозе новое начальство. За два года вышли на первое место. Особенно по сплаву.

– Кто теперь в Сухонаковой?

– Начальником Гомонов. Знаешь?

– Мастером работал?

– Ну да. Техноруком – Исаков Антон Кузьмич. А ты что, в Сухонаково вернешься?

– Нет, наверное, – вздохнула Анисья.

– А что, давай! Исаков, слышал, собирается уходить. Не по вкусу пришлась ему наша тайга. А, знаешь, Сухонаково скоро ликвидируют. Полезут в верховья по Кизыру и Казыру. И весь наш леспромхоз полезет в верховья, к Саянам. Сейчас тут кругом работают геологи. – И, взглянув вниз, прокричал: – Перекур!.. Эге-ге-ге, Матюшин! Перекур!.. Разводите костер, обедать будем. – И, повернувшись к Анисье, сообщил: – Крепкая бригада, один к одному, как на подбор. У Боровика ленивый не задержится. Моментом отчислит. В прошлом году моя бригада двенадцать тысяч премиальных отхватила. Здорово? Ну, а ты как? По чистой? Понятно! Жалели тогда тебя. Ни в чью врезалась.

Анисья ничего не ответила. Таврогин поскреб в затылке, покачал головой и, закуривая, пригласил Анисью к артельному котлу. Но она отказалась и пошла дальше.

Навстречу ей из тайги ползла лиловая туча. Сталкиваясь с упругими лучами солнца, она нехотя сворачивала в сторону, еще более ширилась, погромыхивая вдали глухими и долгими раскатами. На ее фоне темнела уродливая крона сосны и особенно ярко выделялась плакучая береза, распустившая до земли нарядные сережки. В зените стояло косматое черное облачко, похожее на папаху горца. Оно как будто поджидало лиловую тучу, чтобы сообща с нею обрушиться на землю лавиной дождя.

Анисья часто останавливалась, спуская сына на траву, что-то показывала ему, снова брала на руки и шла, усталая, докрасна обожженная солнцем. По ее лицу скатывались солоноватые градины. Заплечный узел оттянул ей ключицы. Сердце все сильнее стучало. Лицо у нее было смугло-розовое, еще совсем девичье, хотя у глаз успели сбежаться тонюсенькие морщинки, а углы губ чуть опустились, как у человека, не стряхнувшего с плеч горе. Маленький, вздернутый нос с едва заметной горбинкой, широкий лоб и особенно глаза – думающие, тревожные, говорили о ее упорстве, выносливости.

На избитой дороге волчками вспыхивали вихри, оставляя крошечные воронки в пыли. Взад-вперед сновали жирные суслики. Вертясь в воздухе, то внезапно падая, то стремительно взвинчиваясь вверх, пели жаворонки, как это всегда бывает перед грозой и дождем. А солнце жгло. Оно будто хотело выплеснуть на землю все тепло, какое недодаст потом в непогодье.

На пригорке росли березы, отбрасывающие тень на сочное дикотравье. Четыре березы росли из одного корня. Внизу они сплелись, а потом оторвались друг от друга, устремляясь каждая по-своему вверх. Средний ствол, затемненный двумя крайними, изогнулся коленом до земли, обойдя третью крутым изгибом и потом затемнив ее своей развесистой шапкой, отчего третья зачахла, вся покрывшись сучьями. Две крайние вытянулись, как по уровню, – стройные, без сучков до вершин.

Анисья долго смотрела на семейство берез, будто понимая их, как им трудно было вырасти из одного корня, как они воевали друг с другом за тепло, солнце, как ненавидели тень одна другой.

– Мама, чис, чис! – сказал сын, покачиваясь на кривых ножках. Он показал на цветок в траве.

– Это цветок, Дема, – пояснила мать, но сойти в густую заросль разнотравья побоялась.

Взяв сына на колени, она принялась кормить его степлившнмся молоком, давая прикусывать рассыпчатое печенье. Наевшись и напившись, сын стал играть в тени берез, а она все еще сидела на обочине дороги, устремив взгляд вдаль, о чем-то задумавшись. Она не видела, как туча, захватив половину неба, вплотную приблизилась к солнцу, как, винтясь, на осинах завертелись листья, не видела, как молния, чиркнув за ее спиною, на миг разрезала лиловую тучу на две половины. Она смотрела дальше, за пределы видимого и осязаемого. В ее глазах не отражалось ни горечи, ни восторга от картины лета с надвигающейся грозой – глаза ее светились ожиданием чего-то значительного и важного. Казалось, они так широко были открыты потому, что где-то, быть может, вон за той разлапистой сосной, за стеною пихтача и ельника, там, где небо смыкается с землею, вот так же ищуще глядела другая пара глаз, заглядывая ей в душу через пространство и тревожа ее сердце. Теплый ветерок обдувал ее лицо. Темные, красноватые волосы застилали ей то щеку, то лоб, но она все так же глядела вдаль странным взглядом.

Вдруг сразу все потемнело, будто землю накрыли черной шалью. Туча наползла на солнце, маленькое облачко слилось с большим. С ложбины потянуло волглостью, но птицы все еще пели. Жаворонок, как дымок выстрела, кувыркнулся в воздухе и комком упал в траву.

Ударил гром, будто лопнуло небо. И раз, и еще раз свирепо рыкнул голодным псом.

– Мама, мама! – испугался сын, обхватив шею матери руками и прильнув к ее груди, как к единственной защите от всех напастей.

И сразу же, словно из промоины, хлынул дождь – крупный, прямой. Дождевые горошины, падая на пыльную дорогу, взметнули вулканчики. Демка захныкал. Она опять остановилась, вытащила из узла суконную шаль, укутала сына и пошла дальше. И странно, в то время, когда она смотрела на тучу издали, она боялась ее. Но как только над головою прогремел удар грома, она успокоилась. Лицо ее стало серьезным, готовым встретить любую напасть. Дождь лил и лил, а она все шла и шла. Когда на танкетки налипло много грязи, она сняла их и пошла босая, печатая маленькими ступнями размякший чернозем. Мокрое штапельное платье, обтянув ее тело, холодило плечи и спину.

На мостике через Татарский ключ Анисья споткнулась и чуть не уронила сына, завязив ногу между досками. Поднявшись на пригорок к развесистым кустам черемухи, она укрылась здесь под листвой, поеживаясь от капели с веток.

Кто-то ехал верхом, сутулясь в седле и насунув на голову капюшон дождевика. Высокий, нескладный седок. Прямые плечи его топорщились, как у ястреба крылья. Он бы проехал мимо, если бы не заметил женщину с ребенком под черемухой.

«Папа, папа!» – узнала Анисья, не в силах вымолвить слово.

– Эге! Гостья? – спросил Мамонт Петрович, остановившись на середине дороги. Чалый породистый конь махал головою, бряцая железными кольцами уздечки. – Издалека? – И, наклонив голову к плечу, Мамонт Петрович пристально поглядел на Анисью. Он ее не узнал сразу. Вернее – не думал встретить вот так, на дороге, да еще с ребенком.

Сверкнула молния, точно лезвие кривой шашки. Резко и коротко лопнул снаряд – грозовой удар. Чалый конь, натянув повод, попятился к мостику.

– Плутон, Плутон, стоять! – приказал Мамонт Петрович и спешился.

И еще один миг – миг молчаливой встречи. Мамонт Петрович, наконец-то, признал Анисью. Выпрямился, застыв на месте.

– Э? – проговорил он, удивленно помигивая.

– Папа!..

– Господи помилуй, Анисья! Пропавшая грамота! Драматургия! – бормотал отец, размашисто шагнув навстречу дочери. Та кинулась к нему. Он ее облапил своими длинными руками, целовал в мокрые щеки, в лоб, приговаривая: – Одна-разъединственная моя радость! Солнце мое, Вселенная моя! – И заплакал, по-мужски сопя в нос.

– Папа, папа! Ну что ты! Папа, папа!

– Как же я тебя ждал, господи помилуй! Одна ты у меня радость, одна моя звезда. И вечерняя, и утренняя… Вот она какая драматургия жизни!

Анисья смотрела на отца сквозь слезы. Губы ее тряслись.

Только сейчас Мамонт Петрович обратил внимание на сына Анисьи.

– Э? – сказал он, вздернув бровь.

– Мой сын, папа.

– Э? Твой сын?

Секунда молчания.

– А другая половина чья? Природа завсегда из двух половинок – мужской и женской. Может, на прочих планетах есть люди из одной половины, про то пока ничего неизвестно, а наша планета двуглавая – скрозь из двух половинок.

Белая лента молнии, раздвоившись вилкой у тучи, резанула зигзагом мутный свод неба. Вслед за молнией, глухо ворчнув, ударил гром с раскатом, словно по небу протарахтели по булыжнику железные бочки. Дождь полил как из ведра, пригибая ветви черемух и прибивая траву обочь дороги. Татарский ключ вздыбился пузырями. С пригорка с шумом бежал мутный поток, набирая силу.

– Хоть бы письмо написала! Как же так можно, а? Ждал, ждал. И вот она – пропащая грамота. А! – Мамонт Петрович помрачнел.

И вдруг, вспомнив не менее важное, сообщил:

– Неделю назад мое заявление разбирали в райкоме. Теперь я чистенький, как новый рубль. В партии восстановили с моим стажем – с тысяча девятьсот девятнадцатого года ноября месяца.

Из-за поворота дороги выехала пароконная телега с железными бочками. Напахнуло керосином.

– Посторонись, Мамонт Петрович! – крикнул человек с телеги. Анисья узнала Санюху Вавилова.

– Давай, давай, Санюха. Поторапливайся. Там тебя ждут с горючим. – И, взглянув на Анисью, сообщил: – Теперь у нас в колхозе все работают. В прошлом году трудодень вытянул на три рубля семнадцать копеек и хлебом кило восемьсот. Смыслишь?

Пара разномастных лошадей, чавкая грязью, фыркая, прошла так близко возле черемух, что Анисья попятилась в глубь кустов. Санюха поглядел на нее.

– Кажись, Анисья Мамонтовна?

– Она самая, – подтвердил Мамонт Петрович.

– Ишь ты! Ну, здравствуй, Анисья Мамонтовна. С приездом тебя. Заходи в гости.

– Спасибо.

– Отец-то сокрушался, а ты вот она – заявилась. И проехал мимо за мостик, протарахтев по плахам.

Мамонт Петрович смотрел на дочь и все еще не верил глазам своим. Его дочь, Анисья Мамонтовна, вот она!

– А ты ничуть не переменилась.

– Что ты, папа. Мне кажется, я такая старуха.

– Ишь ты! Побольше бы таких старух. Ну да я тебя великолепно понимаю. Это завсегда так бывает, когда человек выходит на свет жизни из драматургических переживаний. Я вот вспомнил, как я сам возвернулся в сорок седьмом с Колымы. шел и ноги не несли. А тут еще с Дуней такая история! Впрочем, с ней завсегда происходили истории. – И, секунду помолчав, двигая рыжими бровями, признался: – Сколько лет прожил с ней, а с душой ее так и не сблизился. Двойную жизнь вела с самого начала.

– Не надо, папа!

– То есть? – И, недоумевая, покосился на дочь. – Умолчание в таком вопросе, Анисья, никак немыслимо. Оно, понятное дело, мать и все такое протчее. Ну, а кто виноват, скажи, если покойница мою и твою жизнь грязью закидала? Мало я поимел от нее переживаний? Тебе это неизвестно, как я ее отбелил? И в тридцатом отвел от нее беду. Ее бы надо на ссылку отправить как по ее происхождению, так и по ее душе, а я ее заслонил своим авторитетом. Душой покривил перед партией! Вот какая вышла драматургия! А что получил? Полное непонимание! Она жила сама по себе, я сам по себе. Да еще тебя к себе притянула. Две жизни под удар подвела. Легко ли? И в тридцать седьмом самолично сделала показание на меня – наскрозь лживое. Можно ли такое прощать, и даже мертвым?

Анисья потупила голову, сдерживая слезы.

– Мне так тяжело, папа! Если бы ты знал!..

– Не принимай тяжесть на себя! Не принимай! – запротестовал отец. – Я к тому говорю, что, значит, итог жизни подбить надо. Чтоб в дальнейшем началась светлая жизнь. Такое настало время теперь. Ты вот придешь в Белую Елань, а на душе у тебя муть. Встряхнись! Ты должна быть светлая, как вот этот Татарский ключ. Потому – сына имеешь. Ему жить. Смыслишь?

И как бы в ответ на слова Мамонта Петровича сын Анисьи потянулся рукою к длинной гриве чалого Плутона.

– Мама, мама! Дай-ка, дай-ка…

– Э?

– Это конь, – пояснила мать сыну.

– Конь! – повторил сын.

– Удивительный вопрос! От горшка три вершка, а руку тянет к Плутону. Современность. Люди зреют не годами, а часами. Молодец, парень! Время – кровь жизни, не выцеди ее напрасно, пока сидишь на руках матери. Ну, садись с ним на Плутона, а я пойду пешком.

– Что ты, папа. Так дойдем.

– Бери тогда Плутона за чембур, а мне давай внука. Как его звать?

Анисья смутилась и ответила с запинкой:

– Дема.

– Э?

– Демид.

– Демид?! Позволь, позволь! Разве, э?

– Нет, нет, папа. Просто записала так.

– А по фамилии как?

Вот они самые неприятные вопросы, которых так боялась Анисья.

– На свою фамилию записала.

– Э?

– Головня. Другой у меня фамилии нет.

– Господи помилуй! А отчество?

Анисья ответила так тихо, что отец не расслышал.

– Как ты сказала?

– Мамонтович.

Мамонт Петрович от такой неожиданности чуть не упал.

– Не врешь?

– Я же говорю, записать могла только на свою фамилию и на свое отчество.

– И метрика честь честью?

– Все, все! И гербовая метрика, и сам Демид Мамонтович Головня налицо. Люби и жалуй, дед!

– Слава те господи! – воскликнул Мамонт Петрович, торжественно приподняв внука, как знамя. – Живет моя фамилия! Хоть я неверующий, а воспою аллилуя. Услышал бог мою молитву. Это же, это же событие государственного значения! Вот оно, у меня на руках, не Уголек, а целая Головня мужского рода. И жить будет эта Головня на радость всей Вселенной, начиная со спутника Земли – Луны до отдаленного Юпитера и Плутона, а так и Марса с Венерой, едрит твою в кандибобер! Живи, Головня! Преображай Вселенную, а так и нашу Землю. Ты поспеешь как раз вовремя. Работы на твой век хватит до полного утверждения коммунизма! Живи, Головня! Не скупись на тепло.

«Головня Вселенной» – светлоглазый Демка перепугался от неожиданных полетов на руках деда и заревел.

– Папа, папа! Он боится.

– Молчи, Анисья. Парадом командую я, и Демид Мамонтович Головня мой полный единомышленник и соратник. Пет такого зла, через которое мы с ним не перешагнули бы. Вперед, вперед, на полное изничтожение гидры эгоизма!

И долго еще Мамонт Петрович разглагольствовал о всесветной путанице, с которой суждено будет сражаться Демиду Головне, а дочь чем ближе подходила к деревне, тем подавленнее было ее самочувствие. Ее пугала встреча не только с норовистой Маремьяной Антоновной, но и с Демидом.

«Он еще подумает, что я навязываюсь ему. И сына, скажет, потому Демидом назвала».

Отец что-то говорил о Степане Вавилове, о том, как к нему припожаловала Шумейка и как показал он себя стоящим председателем колхоза, а сам Мамонт Петрович с осени прошлого года работает заместителем председателя.

– Ты, папа, очень переменился!

Анисья такого отца не знала. Тот Мамонт Петрович был добродушный, терпеливый, иногда резкий, нескладный и угловатый, увлеченный планетами и астрономией, а этот – весь занят был земными делами, но вместе с тем не было мягкости, отзывчивости у нового Мамонта Петровича. Он будто не понимал, что Анисье сейчас не до колхозных перемен.

– Хэ! Переменился! Мы все, Анисья, переменились. Если бы не произошла большая перемена, ты бы сейчас где находилась?

– Папа, папа! Не надо!..

– Великолепно все понимаю и знаю. И про твое самочувствие, и про твои думы. Сам неоднократно находился в таком положении, – твердо ответил отец. – Потому и радуюсь перемене. Это же, это же – как открытие новой планеты!

Грозовая туча перевалила за Амыл и там гремела. И как это бывает летом, враз прорвалось солнце – и стало жарко.

Но где же знакомая поскотина? Ее перенесли в деревню, а тут все распахано. Мамонт Петрович сообщил, что они теперь с Зыряном в колхозе – заглавные фигуры. Сам Степан Вавилов достает стройматериалы, какие-то трубы, рельсы, автопоилки для коров, нажимает на подшефный судостроительный завод. А он мечется на своем Плутоне от одной бригады к другой, из поселка в поселок.

– Как зорька, так я на Плутоне. На коня и пошел! Годы вот только подкузьмили: разматываю шестьдесят третий.

– Значит, Степан разошелся с Агнией?

– Разошелся. Как приехала его хохлушка, так и кринки побили! Да она ничего, живет. Молодчина! Женщина, можно сказать, героическая. Показала себя лицом в деревне. Сразу, как приехал Степан, распрощалась с геологами и вступила в колхоз: сама назвалась в доярки на ферму. Может, хотела к Степану поближе быть, привязать его к себе. Да не судьба, видно! Полтора года доила коров. Натура! Нонешний год поставили ее заведующей животноводческой фермой. Андрюшка трактористом работает, а Полина – в оппозицию ударилась: переметнулась к Демиду Боровикову и фамилию отца приняла. Не девка, а гвоздь со шляпкой.

Так вот про какую Полину говорил мастер по сплаву леса…

И, как бы между прочим, Анисья спросила:

– Демид Филимонович женился?

– Хэ! Интересуешься?

– Просто так.

– Про лебедя сказка! Ишь ты, «просто так»! А что если я скажу: женился и от счастья ног под собой не чует, тогда как? Э?

Анисья не знала, куда спрятать собственное лицо от глаз отца.

– Правильно, Анисья. Какой может быть разговор про Демида Боровикова, когда вот он, у меня на руках, Демид Мамонтович? Мыслимо ли с двумя совладать? Я так и заявил Демиду Филимонычу: напрасно, говорю, интересуешься Анисьей Мамонтовной. Если бы она, говорю, имела к тебе касательство, то письмо прислала бы.

– А он что, интересовался?

– Неоднократно.

– Спрашивал?

– Говорю, неоднократно. А я ему: нет, говорю, писем и не жди.

На пригорке показались поскотина и знакомые березы на кладбище.

– Ты мне покажи, где ее похоронили, – тихо промолвила Анисья, не взглянув на отца.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>