Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Полина Дмитриевна Москвитина 14 страница



– Не вино, а самогонку пили, наверное. Ну, в малой мере вино пить можно, господин хорунжий, – успокоил Василий Кириллович. – И сам Христос вино пил на свадьбе в Канне Галлилейской.

– Читал про Канну Галлилейскую, но не сказано, что спаситель вино пил. Воду обратил в вино – правда, а чтоб пить – про то не сказано.

– Не пил! Не пил! – подхватила супруга Василия Кирилловича. – Это пьяницы придумали, чтоб на Христа ссылаться.

– Но если Христос воду превратил в вино, для кого же он совершил подобное превращение? Для людей же, чтоб потребляли в малой мере. Одно беда: никто не знает, где кончается малая мера и начинается большая, после которой человек не только в свинью превращается, но и хуже того, в зверя. Ну, а за сим, за ваше здоровье и благополучное возвращение в отчие края, Ной Васильевич!

Ной поморщился, будто хватанул ложку уксуса.

– Господи прости, до чего же горючее снадобье. И как только пьют его в большом количестве?

– Пьют, пьют да похваливают. Мой винный завод, например, не успевает напоить один наш маленький город. А ведь по деревням и селам самогонку гонят. Это же чистейший яд!

Закусив, Василий Кириллович вспомнил:

– Так какую же карательную службу вы должны были править своим полком в Петрограде? Когда вы туда прибыли?

Ной рассказал о всех злоключениях сводного Сибирского полка со дня его формирования в Пскове и до демобилизации в Гатчине, умолчав о разгроме мятежного женского батальона. Солдаты бегут со всех фронтов, в Самаре – светопреставление в некотором роде, и эшелоны с чехословацкими войсками при боевом укладе, а в Смольном – Ленин – Владимир Ильич Ульянов заглавный большевик, да вот сама Россия, как поглядел Ной, вроде с копылков слетела.

– Неслыханно! Неслыханно! – поддакивал Василий Кириллович, успев выпить вторую рюмку коньяка. – Никто не думал о большевиках, а вот, пожалуйста: любите и жалуйте – Совнарком и с Лениным во главе! Я вот читал книжицу господина Троцкого про «перманентную революцию». И если вникнуть в ее суть, то революция, которую начали мы в России, будет продолжаться вечно – до полной победы так называемого «мирового пролетариата». Экая чушь, господи прости! Такой ереси не писали даже во Франции, искушенной тремя революциями. Ну, а народ как, русский и прочий, населяющий Россию? Сдюжит эту самую «перманентную революцию» Троцкого!..

Анечка с присущим ей темпераментом горячо заступилась за мировую революцию, чтоб на земном шаре восторжествовали социализм, свобода, равенство всех наций без буржуазии и проклятого капитализма.



– Чушь, Анечка! Чушь! – отмахивался Василий Кириллович. – Ты даже мысленно себе не можешь представить, что это такое. – И, обращаясь к Ною, поинтересовался: – Ну, а Ленин как, за эту «перманентную революцию» Троцкого или за какую другую?

Ной затруднялся ответить.

– Про «перманентную» не слыхивал. А вот как были мы в Смольном и Ленин разговаривал с нами, то я так понял своим малым умом: он за то, чтоб мир установить в России. Про то и декрет есть Совнаркома.

Анечка удивилась:

– Но как же вы так, Ной Васильевич! Ленин – вождь мировой революции. Об этом пишут во всех большевистских газетах.

– Газет не читал, извиняйте, Анна Дмитриевна. – И, чтобы враз определить границы неприятного разговора, Ной сообщил: Кроме евангелия, ничего не читаю.

– Евангелия? – еле промигалась Анечка.

– Вот славно-то! Вот славно-то! – похвалила хозяйка.

– Вы это, конечно, в шутку про евангелие? – обиженно спросила Анечка.

– Почему в шутку? Я с ним по всей позиции прошел, и худого в том ничего не вижу для себя.

– Странн-но! Для революционера это очень даже странно!

– Для революционера – само собой, а я из казаков. В партию не вступал.

– Слышала, Анечка? Туда ли ты заехала, головушка! – сокрушалась тетушка. – Вот рассудите, Ной Васильевич. Она для нас – красное солнышко в окошке. Любим-то мы ее с Васей – души не чаем. А вот закружилась головушка, закружилась. И все от политики проклятущей! Отец мой, Влас Поликарпович, еще сорок лет назад сослан, был в Минусинск за «Народную волю». Ну, прижился в городе, поднялся на ноги. Брат мой, Дмитрий Власович Ковригин, извозом промышлял, а потом купил дом в Красноярске и переехал туда на жительство. С того и начался распад его семьи. Сперва сына в депо арестовали за политику, а потом подросла дочь Прасковея, фельдшерицей теперь, и тоже отведала ссылки. Вся семья брата погрязла в безбожестве и политике. А к чему то девицам, господи! Ты бы, Анечка, подумала о себе и как жить дальше. Вот приехала учительствовать к нам в город, а все наши учителя забастовали – ни денег им не платят, ни пайков не дают. А она, – кивнула на племянницу, – одна школу тянет. И мало того, в партию большевиков записалась. К чему то девице, господи!..

Ной вспомнил комиссара Селестину Ивановну Гриву и ничего не сказал.

– Смутные, смутные времена настали! – поддакнул супруге Василий Кириллович. – Ни власти истинно сущей, ни державы твердой, а так, бог весть кто и что верховодит тарантасом России. И то, что вы, Ной Васильевич, обсказали нам про Смольный, Совнарком и Ленина, весьма печально, служивый. Ленин не та личность, чтобы вытащить Россию из бедствия. Твердая рука нужна. А что у нас происходит? Одно упразднили, другое – не утвердили, и мы располземся кто куда. К социалистам-революционерам, а их у нас в Минусинске полным-полна коробочка!.. Есть еще меньшевики.

– От эсеров туман да пакости, – вспомнил Ной заговорщиков в Гатчине. – Ленин призывает к миру, и чтоб от разрухи живыми вылезти. Не воевать меж собою, а жизнь налаживать.

– Будем еще воевать! – упрямо ответил Василий Кириллович. – Будем! Большевики, служивый, развалили государственный строй. А к чему то привело, смею вас спросить?

– Строй этот был тюремный, самодержавный! – вмешалась Анечка.

– Те-те-те! Поехали!.. Нет, Анечка, не в ту сторону крен держишь. Расползется Россия по всем швам. Нужен военный кулак, чтоб одним ударом поставить все на свои места. И не Ленину то свершать! Не Ленину! Не пойдет за ним народ.

– Так ежели судить по Гатчине и Петрограду, за Лениным вся бушлатная революция, то есть матросы, а так и рабочий люд, – возразил Ной. – Потому как Ленин за мир, чтоб из разрухи живьем вылезти. Куда далее воевать?

– Будем еще воевать! – упрямо напомнил старик. – Да-с! А вам я присоветую по старшинству: умалчивайте о своем собеседовании с Лениным в том Смольном. – Ни к чему то, как вы есть казачий хорунжий. С Дуни, например, какой спрос? Она с охотностью махнет к большевикам, а завтра – к их противникам. Не спросил, как вы с ней в Питере повстречались?

– Не в Питере, а в бою. Евдокия Ивановна…

– Елизаровна.

– Евдокия Елизаровна была пулеметчицей восставшего женского батальона и дралась отчаянно…

– Те-те-те! – ожил старил. – Гляди ты, мать, какова Дунька-то у Елизаровича! Ай-я-яй! Во тебе и Дунька! Пулеметчица. А? Такую бы я, будь на позиции, к Георгию представил!

Ной сказал, что у Дуни есть солдатский Георгий четвертой степени.

– Гляди ты, мать! А? Какова? И ни слова! Ну и ну! Ай, да Дуня! Гляди ты! – радостно кудахтал старик и еще выпил рюмочку. – Ну, а вашим сводным полком кто командовал? Комиссар от большевиков?

Ной не сподобился лукавить:

– Был комиссар, да он командовал матросским отрядом. А казачьим полком командовал я, как председатель полкового комитета.

Юсков поперхнулся на слове, закашлялся:

– Звон ка-ак! Свой свояка бьет наверняка. Те-те-те! Печально то, служивый. Такого, чтобы казачий хорунжий мог командовать полком от какого-то неслыханного комитета, да еще принять большевиков за мое поживаешь, такого в голову не вместишь. М-да-а! Времена и лета нынешнего света! Да-а! Ну, а в каком же отношении вы с Евдокией Елизаровной, прошу прощения?

Ной изрядно взмок под напором престарелого подъесаула.

– Как в один край ехали.

– Угу, – кивнул старик и, не попрощавшись, ушел к себе на второй этаж.

Покуда разговаривал старик с хорунжим Ноем, Анечка пожирала рыжечубого казака распахнутым взглядом синих глаз, жадно впитывая каждое его слово.

Ной поблагодарил хозяйку за хлеб-соль, та отвела ему комнату – отдыхайте после дальней дороги.

Да разве отдохнешь? Ждал Дуню до позднего вечера, походил по городу, а Дуни все нет и нет. С тем и спать лег. И вдруг среди ночи проснулся от ее рева. Наспех оделся и вышел в гостиную. Дуня сидела за столом, растрепанная, взмокшая, с красными глазами.

– Да не плачь ты, Дунюшка, не плачь, – утешала старушка Юскова. – Живая она, живая!

– А я, тетечка, над своей судьбой слезы лью. Тошно-то мне как, если бы вы знали! Вот приехала, а куда мне сунуться? Чем жить, тетя?

– Что приключилось, Евдокия Елизаровна? – неловко топчась возле стола, спросил Ной.

– А! Это ты? Спаситель мой… непрошеный! Боженька, сколько раз спасать меня будут, а я все тону и утопиться не могу?!

– Что ты, Дунюшка! – всплеснула руками старуха Юскова. – Да разве можно так говорить? На себя-то!

– Ах, тетечка! Такое ли я могу сказать! Тошно мне, тошно! И ты, Ной Васильевич, иди спать. Уезжаю я завтра в деревню, сестра моя утопилась…

На другой день Дуня собралась в Белую Елань. Ной не отпускал ее одну – но разве есть такая сила, чтоб урезонить своенравную Дуню? Она не хотела, чтобы Ной присутствовал при ее встрече с родными. Пусть Ной Васильевич едет к себе в Таштып – там его ждут, а у Дуни свои горечи и печали…

– Доехали, и слава богу! Пора и разъехаться, Ной Васильевич.

И – разъехались…

ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ

В доме Юсковых справлялись поминки по утопшим. Потчевались на одиннадцати столах родичи, единоверцы-федосеевцы, работники со своими бабами и чадами; для всех пшеничной кутьи хватило.

Каждый, кто уходил с поминок, с некоторым страхом заглядывал в малую горенку. На круглом столе, крытом черным бархатом, лежали вещи утопшей: дошка, шаль, платье, часики, и горели толстые восковые свечи в позолоченных подсвечниках. В большой гостиной, где отводили поминки, в переднем углу под старообрядческими иконами мотали свои желтые язычки восковые свечи, хотя и без них было светло от двух ламп-молний, свисающих с потолка.

Во всем доме держался приторно сладкий запах тлена, как будто всюду лежали покойники.

Поминальную службу по федосеевскому обряду справил старший из братьев Юсковых, Феоктист Елизарович, и тут же ушел со старухой – расхворался.

На час после поминального бдения остались свои: Михайла Елизарович с супругой Галиной Евсеевной; женишок горбатой Клавдеюшки прыщеватый детина Иванушка Валявин, покорный сын своей родимой матушки Харитиньи Пудеевны; чуть в сторонке супились золовки – Фекла Андриановна и Марья Никаноровна, жены братьев Потылицыных, арестованных ревкомом.

– Вот оно как привалила беда-то, – кряхтел Михайла Елизарович.

Говорили вполголоса, неторопко, чтоб не потревожить витающие над миром души утопших.

Александра Панкратьевна, как и дочь Клавдеюшка с домоводительницей Алевтиной Карповной, во всем черном, вспоминали, какая была Дарьюшка в живых: умница, писаная красавица, и сколько же было достойных женихов! Хоть бы тот же есаул, Григорий Андреевич.

– Н-не судьба, в-ид-но, – начала, заикаясь, Любовь Гордеевна, женушка Игната Елизаровича; слова ее были пухлые, надутые, как мыльные пузыри, да и сама она была сдобная, точно подоспевшее пасхальное тесто. – В-вот м-маменьк-ка по-пок-койница г-говаривала: от судьбы н-не от-творачивайся, в-везде найдет.

– Судьба, – она завсегда, начал было и тут же кончил Иванушка, поглядывая на горбатую невесту Клавдеюшку: приданое-то обещано не горбатое. Да вот как теперь будет? Сам Елизар Елизарович в банде, а тут еще утопленники. Как бы приданое мимо рыла не проехало. – Вот тебе и судьба!..

– Не судьба, а муть земная закружила Дарью, сказала престарелая Галина Евсеевна; глаза ее уперлись – один в передний угол, второй косил к двери. – А всему причиною – ведьма Ефимия.

– Оно так! – поддакнул Михайла Елизарович. Он сидел под двумя чеканными лампадками – на лысину его падала тень от божницы; по жилетке – золотая цепь.

Стряпуха Аннушка с дочерью Гланькой, тоненькой, как веретено, с льняной косой через плечо по цветастому ситцевому платью, собирали со столов грязную посуду, а работницы Мавра и Акулина уносили ее на кухню.

Слышно было сквозь двойные рамы, как кто-то подъехал к дому; Иванушка заглянул в окно, отвернув штору, но матушка Харитинья торкнула его локтем в бок, и он сразу принял прежнее почтительное положение.

Алевтина Карповна угощала вином и закусками.

На час бдения для близких стряпуха Аннушка с Гланькой собрали два стола со всевозможными закусками и винами в толстых бутылках и даже французским коньяком.

– Хоть бы Дунюшка сыскалась, – покручинилась Александра Панкратьевна. – Может, тоже в живых нету?

– Жива, должно, – буркнул Михайла Елизарович.

– Не про Дуню вспоминать в такой час, – пропела Алевтина Карповна. – Если бы вы знали, как она собой распорядилась в городе. Лучше бы такой дочери на свете не было. Стыд и срам.

Как раз в этот момент из прихожей вошла женщина в пестрой собачьей дохе. Воротник дохи поднят и завязан на сыромятные ремешки – лица не разглядеть.

– Про Дуньку што толковать, – поддакнул Михайла Елизарович. – Не приведи бог, до чего верченая была. Не я ли отвез ее в скит, чтоб образумилась! Што она там наделала? Игуменью поленом умилостивила, и – бежать.

– Гланька, спроси-ка! – кивнула Алевтина Карповна на гостью в дохе, будто примерзшую к половицам у порога.

Шустрая Гланька, игривая и веселая, как молочная телка, заглянула в чернущие глаза гостьи, спросила: чья, откуда? Та ни слова.

– Глухая, што ль?

Гостья развязала тесемки, сбросила доху прямо себе под ноги, стянула суконную шаль с меховой шапочки, и тогда уже, расстегнув крючки, не торопясь сняла желтую шубу, и тут у всех перехватило дыхание.

Дарьюшка!

Истинная Дарьюшка. Это ее углисто-черные брови, черные влажно-блестящие глаза, румяное впалощекое лицо с ямочкой на подбородке, вздернутый носик, рост и перехват талии…

Дарьюшка!

Знакомыми движениями рук сняла шапочку, поправила пышный узел кудрявившихся волос, взяла лакированную сумочку с блестящим замком, перекинула ремень на сгиб левой руки и ни слова. Ни здравствуй, ни прощай. Стоит и смотрит, как будто вяжет всех в кучу одной веревкой.

– Свят! Свят! – испугались золовки Потылицыны.

– Господи помилуй! – перекрестился Михайла Елизарович.

– Чего испугались? – спросила гостья, тиская ладонь ладонью. На ней была расклешенная кашемировая юбка до носков поярковых сапожек, бордовая кофта в талию, с пышными плечиками, длинными рукавами, в мочках ушей золотые дутые серьги, как у цыганки. – Дуню судите, слышу, – тягуче проговорила она. – А за судью-то кто у вас?

– Спаси Христе! – ахнула Галина Евсеевна, втискиваясь в мягкое кресло.

Александра Панкратьевна вскрикнула и повалилась на лавке; Клавдея успела поддержать маменьку. Гостья подскочила к ним, обняла мать и попросила воды. Никто не сдвинулся с места.

– Дайте же воды! Оглохли?!

Прислуга Гланька подала стакан воды, а у самой глазенки, как два бесика – туда-сюда, туда-сюда.

Клавдеюшка нежданно опознала:

– Дуня же это! Дуня! Маменька! Дуня приехала.

Дуня спрыснула лицо матери, та очнулась, и руки ее сами собой потянулись к дочери:

– Дунюшка!..

– Маменька!..

– Как ты меня испужала, господи. Слава Христе, возвернулась. А у нас-то горюшко какое! О-ох!..

Дуня выпрямилась, хрустнула тонкими пальцами и опять быстро взглянула на всех родичей, передернула губы, а мать ей, помяни, мол, деданьку Елизара и сестрицу Дашеньку; ни слова в ответ, только вздох на полную грудь.

– Помяни, помяни!..

Дуня с омерзением уставилась в белые тускловатые глаза Алевтины Карповны, и та отпятилась в тень резного буфета.

Клавдеюшка молвила, что инженер Грина, супруг Дарьюшки, по наущению-де ревкомовцев проклял Дарью.

– Не Грива, а Боровик-злодей измытарил, – ловко повернула оглобли Галина Евсеевна.

Дуня щурилась и молчала; пухлые губы кривились в злой усмешке. На столах печенье, варенье, кутья в хрустальной вазе, золотые ложечки, серебряные приборы, причудливые рюмки в потеках красного вина, рябчики, тетерки, остатки зажаренных в собственном соку молочных поросят, бутылки с вином и марочным коньяком.

Жирно.

Дуня взяла со стола бутылку коньяка, вынула пробку и налила не в рюмку, а в тонкий стакан. Все узрились, как текло улыбчатое золото до кромок стакана. Тонкие пальцы обняли резной стакан; на пальцах кольца, суперики; браслет с инкрустациями на запястье.

Встряхнула головою – кудряшки волос затрепыхались на всю грудь.

Подумала секунду, стакан мелко вздрагивал в смуглой руке. И так, ничего не сказав, выпила до дна и стакан об пол: звон раздался.

– Спаси, Христе! – ахнули родичи.

Мать привычно запричитала; Клавдеюшка тонюсенько вторила, как подголосок в церковном хоре.

Галина Евсеевна, ворочаясь в кресле, сказала, что варначье отродье, Тимофей Боровиков, большевик, а вместе с ним всякая рвань и шваль поселенческая превратили землю в камень, и что от Боровиковых только и мог выползти такой лютый волк, как душегуб Тимофей. Говоря так, она испытующе поглядывала на Дуню: истая Дарья! Говорят, клиентов любовью одаривала, с рук на руки шла; а как себя держит?! Будто из заморского променада пожаловала в чине генеральши.

– Оно так, под немцами и жидами ходить будем, – ввернул Михайла Елизарович.

Тут и посыпалось. И немцы, и большевики, и поселенцы с ревкомовцами, всех свалили в одну яму – лопаты бы только в руки.

– Всех, всех передушат!..

– Врете! – вдруг оборвала Дуня разноголосую сумятицу голосов. И топнула – стекло под ногою хрустнуло. – И на Боровикова врете. На всех врете и не краснеете.

– Вот так гостьюшка!

– Не успела ноги перенести через порог…

А Дуня свое вяжет:

– Да не шипите вы, как змеи. Не шипите! Видела я этого «злодея» – знаю. Не злодей он вовсе, а добрый человек. Душевный. И глаза у него светлые, открытые, добрые, понимаете? Добрые! Это вы злодеи! Всю мою и Дарьюшкину жизнь искалечили. Не папаша ли измывался надо мной? И выкинул из дома, а ты, дядя Миша, благостный, увез меня, связанную, в скит, чтоб я там сдохла в монашках?! А, чтоб вам всем провалиться!

Тишина. Сопение. Вздохи.

Маятник настенных бельгийских часов откачивает медное время. И в этом медном времени бьется голос:

– Ну, што же вы молчите, как сычи, на похоронах? Судите? Ненавидете? Судите, рядите, а Дарьюшки-то больше нет! Ах, если бы я застала Дарьюшку!.. Я как будто чуяла, погибнет она с вами.

Дуня быстро ходила от стола к двери в горенку, тиская в руках лакированную сумочку. Лицо ее раскраснелось, будто щеки натерли суконкой.

– Он звал ее белой птицей!.. А што вы, благодетели, сделали с этой птицей? Вы у нее крылья вырвали с кровью, и душу ей захаркали. Асмодеи!

Часы начали бить медью, как в похоронный колокол. Семь раз ударили.

Прыщеватый Иванушка – сын родимой матушки Харитиньи, разинув рот, усердно лицезрел воинственную сестру горбатенькой Клавдии: до чего же она писаная красавица?! Ну, как принцесса из бабушкиной сказки. Экая, а! Больно тонкая в перехвате и шея высокая, но зато!..

Харитинья торкнула Иванушку в бок и молча кивнула на дверь: пора, мол, выметаться вон, от греха подальше. Иванушка нехотя поплелся за нею.

Злющие, ненавидящие глаза Дуни жгли щекастое, пунцовое лицо Алевтины Карповны и жалили, как крапивой.

– Как ты разъелась-то! Бесстыжая морда. Тебе ли судить меня?! Не ты ли моталась с Иваницким и с Урваном? Не ты ли подкатилась к папаше в полюбовницы и хозяйкой стала?

Алевтина Карповна задохлась:

– Как ты смеешь, потаскушка! – взвизгнула она. – Знайте, она желтобилетница!

– Желтобилетница? – вцепилась Дуня. – А ты проститутка благородная? А скажи, благородная, сколько тысяч выдавила ты из Иваницкого, из старого дурака Пашина, когда выкрала у него векселя и продала Иваницкому? Сколько взяла у папаши-душегуба? На какие деньги купила двухэтажный дом в Минусинске? Каким местом деньги заработала?

– Господи!..

– Святые угодники!..

– К черту святых, – топнула Дуня. – Ишь, как вы раздулись, пауки!

Потолок не рухнул, лампы не оборвались с медных стержней, но воздух стал горячим, как будто Дуня раскалила его.

– Экий срам!..

– С ума сошла, гулящая! – сказала Галина Евсеевна, подтягивая ревматические ноги – в суставы ударило.

– Гулящая? – Дуня так круто повернулась, что подол ее юбки раздулся колоколом. – А вы благородная, тетенька? Когда благородной-то стали, скажите? Может, с того раза, когда Зыряна упекли на каторгу за «полосатую Зебру»? Благородные! Плюнуть хочется на такое благородство!

Глянула на столы:

– Жирно живете, вижу. Ишь, какие вы все тощие – морды так и трескаются. А в Питере, во всей России, люди пухнут с голоду. Ребятишки умирают. А вам хоть бы хны. Пусть хоть все передохнут.

– Ты што же это, вертихвостка, вытворяешь? – ополчился Михайла Елизарович, двигаясь из-за стола. – Кого срамишь, спрашиваю? А ты что смотришь, Александра? Потакаешь беспутнице?

– Дунюшка, Дунюшка! – перепугалась мать. – В уме ли ты, осподи? На поминках-то экое несешь на родственников.

– Родственники? Ха-ха-ха! Лопнуть можно. Не от таких ли родственников сестра в полынью кинулась?

– Свят, свят!..

Завопили, завопили, перебивая друг друга. И такая, и сякая, и разэтакая… Не иначе как с цепи сорвалась. Алевтина Карповна выкрикнула, что Дуня, может, еще сифилисная!

Любовь Гордеевна возмутилась – ее даже злой татарин не оскорблял так, как вот эта гадина, и она отныне ноги не перенесет через порог юсковского дома. Золовки Потылицыны в свою очередь шипели и дулись, поспешно одеваясь.

– Выгнать ее надо! – поднялся Михайла Елизарович, поддернув жилетку.

– Выгнать? – зло переспросила Дуня. – Какой ты благостный, дядя Миша. Лысина так и светится, как у святого на иконе. Это ты выдал меня на растерзание душегубу! Помню, дядя. И по лысине поглажу еще. Живодеры!

Михайла Елизарович позеленел от натуги:

– Акулина! – крикнул работнице. – Позови мужиков. Связать ее надо.

– Выгнать, выгнать!

– А ну, спытайте!.. – раздула ноздри Дуня. – Я затем и приехала, чтобы посчитаться с вами, родственнички. Погодите, еще получите свое. А папаша в первую очередь. Сыщут и прикончат. И тебя вместе с ним! – резанула пунцовую Алевтину Карповну. – Я ему припомню Дарью! А с тобой, дядя, нет у меня разговора. Все вы из одной квашни. Убирайтесь отсюда! Сейчас же!..

– Да ты-ты-ты!.. – Михайла Елизарович задохся; бороденка тряслась и лысина поблескивала от пота. – Где там мужики? Да я тебя, сучка!

Дядя схватил со стола горластый графин с красным вином, но не успел умилостивить племянницу, как Дуня выхватила из своей сумочки револьверчик.

– Ну, спытай судьбу! – и прицелилась в сивую бороденку. Михайла Елизарович попятился. Графин ударился об пол. Поднялся такой крик, что и не разберешь, что и кто вопит. А Дуня с револьвером понужает: – Убирайтесь все! И ты, тварь, тоже! – притопнула на Алевтину Карповну. – Иль я вас сейчас перестреляю! – И, хлопнув филенчатой дверью, скрылась в горенке.

– Ну, спасибочко, спасибочко, – хныкал Михайла Елизарович, натягивая поддевку и не попадая в рукава. – Отпотчевала племянница. Спасибочко, Александра Панкратьевна. Баскенькая у те доченька.

– Чего ждать от прости-господи! – кудахтала Галина Евееевна, наряжаясь в меховой салоп. – Ишь, сволота. Зыряна каторжного вывернула.

Алевтина Карповна не стала ждать, когда Дуня снова выйдет из горенки, умелась из дома.

Александра Панкратьевна с Клавдеюшкой, покинутые всеми, сиротливо хныкали на лавке, не зная, что делать и что сказать непутевой Дуне; погром-то какой учинила!

– Мне так страшно, так страшно, – пускала пузыри Клавдеюшка. – Дуня-то с револьвертом. А вдруг ночью понаведается папаша?..

Распахнулась филенчатая дверь, как будто птица раскинула крылья, – и на пороге Дуня, злая, немного пьяная, дерзкая, все с той же лакированной сумочкой, в которой прятала револьвер. Она услышала лепет сестры, потому и глядела на нее с некоторым презрением. Вот уж счастливая горбунья. И женишка успела выбрать – дурак дураком и лоб в угрях; сойдет для Клавдеюшки. Она-то будет жить, а вот Дарьюшки нету, и ей, Дуне, видно, не жить на белом свете!

Что они уставились на нее, отчужденно-далекие, испуганные, маменька и Клавдеюшка? Ох, маменька! Век прожила в кротости и покорности федосеевской веры, во всем послушная супругу, серым дымом стлалась у ног его полюбовницы, выглядывая на мир из подворотни, и так сгасла, ничего не изведав, не познав. Да как же можно так жить? Или папаша сразу притоптал ее, как только ввел в дом?

– Уймись, Дунюшка, уймись, – забормотала мать; она сидела на мягком пуфе у изразцовой печи.

Дуня вышла из рамы дверей, прошла по гостиной, постояла минутку, и, что-то вспомнив, вышла в прихожую, вернулась с маленьким баульчиком, поставила его на кожаный диван возле двери, где когда-то почивал дед Юсков, вынула из сумочки ключик, открыла, достала пачку папирос с зажигалкой, размяла папироску в пальцах, отвинтила колпачок на фитиле зажигалки, крутанула колесико.

Мать и Клавдия наблюдали за каждым ее движением,

– Осподи! Да ты никак куришь?! – таращилась маменька. У Дуни дым из ноздрей, как от головешки, выкинутой из банной каменки.

– Курю, маменька.

– В доме-то у нас не курят, и в роду курящих не было.

– А убивцы были? Я вот помню, как бабушка говорила, что дом наш на приискательской кровушке держится. Дед-то Елизар не брезговал привечать фартовых приискателей, хоть они дымили цигарками. Потчевал их в убежище, которое под домом, а потом фартовые куда-то пропадали, а дед богател. Или неправда?

Мать двигается на пуфе – туда-сюда, а руки ее не находят пристанища. Переглянулась с Клавдеюшкой, и – молчок,

Дуня присела на лавку к столу между пальцами дымится папироса; потыкала вилкой в холодную снедь, спросила, нет ли чего горячего – от Минусинска куска во рту не было. Мать послала Клавдеюшку в кухню, чтоб стряпуха или Гланька принесли чего горячего. Клавдеюшка узнала: есть обедешные щи с грудинкой, а поросенка сейчас прдогреют. Щи так щи – давай щи. Клавдеюшка позвонила в колокольчик, и белесая Гланька принесла в фарфоровой тарелочке щи с куском грудинки – двум не управиться; глазами так и стрижет Дуню восхищенно, с завидкой.

– Как тебя звать? – спросила Дуня.

– Гланька.

– Чья ты?

– Маменькина, Анны Калистратовны, которая в доме стряпухой. Безродные мы, смоленские, с голодной губернии.

– Давно из Смоленска?

– В прошлом году, после пасхи приехали. Не из самого Смоленска, а из деревни Кочерягиной. С нее мы. В той деревне мало кто в живых остался – с голоду померли. Отец мой на войне убит, а других никого не было. Наш деревенский Леон Цирков с бабой собрались в Сибирь и нас с маменькой взяли.

Дуня налила красного вина в хрустальную рюмку – для Гланьки, а себе в стакан – коньяк не стала пить, побаивалась, настороженно прислушиваясь, как будто кого ждала. Да и мать с Клавдеюшкой тоже сидели, как на углях, – ушки на макушке, а в глазах – бездна тревоги.

– Помяни, Гланя, сестру мою Дарьюшку, – пригласила Дуня, подавая рюмку.

Клавдеюшка толкнула Гланьку своими черными зенкамя, и девушка, выпив вино, отпрянула:

– Ой, дух занялся! Извиняйте, побегу я, матушка ругать будет. – И – бегом из гостиной.

А Дуня все сидит, примечает и до нутра прохватывает взглядом то маменьку на пуфе, то Клавдеюшку. Ни ту, ни другую не пригласила выпить на помин души Дарьюшки.

– Ты бы хоть сказала, куда ушла из скита? – бормотнула мать, поджимая блеклые губы в черточку.

Дуня отодвинула тарелку со щами, выпила вина и тогда уже:

– А куда бы я могла уйти без денег, без паспорта? По желтому билету жила.

– Какому такому билету?

– А ну вас! Будто не знаете? С подписью и печатью!

У Александры Панкратьевны дрожит подбородок, а глаза уперлись в плотную штору окна. Не то страшно, что дочь проститутка, а что печатью припечатана. Да што же это, а? Так вот почему сам Елизар налетел с кулаками на жену и рычал, как медведь: «Дочерей мне народила, чтоб тебе сдохнуть! Одна умом рехнулась, другая – проститутка». Мало ли как не оскорблял жену Елизар Елизарович! А покорялась, терпела! Чего в злобе не скажет супруг с таким характером, как у Елизара!..

– Такую ли я тебя ждала?

– Не знаю, какую ждала, но я вам не Дарьюшка. И вы лучше не сморкайтесь – не разжалобите. Как мои слезы никого не разжалобили – ни тебя, мамонька, ни папашу, ни деда, ни дядей с тетками.

Александра Панкратьевна смотрит на дочь и будто сомневается: дочь ли припожаловала? Такую Дуню она знать не знает.

Она знала Дуню уросливую, непокорную, «поперешную», как называл ее дед. Но ведь то было «дите». Думала, израстет, характер сменится. Но вот такую, чужую, всю из злобы и дым из ноздрей, как у ясашной татарки, – век не знать бы!

– Хоть бы мне помереть от стыда и позора.

А Дуня свое:

– Не помрете, маменька, не причитайте. Жить будете и еще молиться будете и серым дымом стлаться перед папашей-душегубом. Одну дочь загнали в полынью – вторая на очереди.

Клавдеюшка отважилась:

– Дарья сама себя сгубила, што нас виноватишь? Ты бы почитала ее тетрадки, тогда бы все узнала. Она сама себя закружила. Нече на других сваливать.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.036 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>