Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Каждый умирает в одиночку 32 страница



Анна Квангель была забыта; Отто Квангель, раскрыв от удивления рот, переводил взгляд с одного на другого.

Разгорелся жаркий диспут. Латинские и древнегреческие цитаты сыпались градом.

В результате суд еще раз удалился на совещание, а, появившись снова, председатель Фейзлер объявил ко всеобщему изумлению (из-за ученого спора большинство забыло его повод), что защитник обвиняемой повторно нарушил судебный запрет и посему лишается слова. Защитником Анны Квангель назначается случайно присутствующий на суде асессор Людеке.

Седой защитник поклонился и покинул зал, на вид еще озабоченней прежнего.

«Случайно присутствующий» асессор Людеке встал и заговорил. У него было мало опыта, и слушал он невнимательно, и судей боялся как огня, и вдобавок был в ту пору сильно влюблен и неспособен разумно мыслить. Он проговорил три минуты, попросил учесть смягчающие вину обстоятельства (если только господа судьи признают таковые, в противном случае он снимает свою просьбу), после чего сел на свое место, весь красный от смущения.

Слово было предоставлено защитнику Отто Квангеля.

Поднялся очень светлый и очень надменный блондин. За все время судебного разбирательства он не вмешался ни разу, не сделал ни одной пометки, стол перед ним был пуст. В течение всей долгой судебной процедуры он занимался тем, что полировал друг о дружку свои холеные розовые ногти, а потом пристально разглядывал их.

Но теперь он заговорил. Слегка откинув полы судейской мантии, он засунул одну руку в карман брюк, а Другой делал скупые жесты. Этот адвокат терпеть не мог своего подзащитного, находил его противным, уродливым, прямо-таки отталкивающим тупицей. И Квангель, на беду, только усугубил неприязнь своего защитника — как ни порицал его доктор Рейхардт, он отказался дать адвокату какие-либо сведения, — он не нуждался в защите.

Итак, теперь говорил адвокат доктор Штарк. Он слегка гнусавил и растягивал слова, что совершенно не вязалось с употребляемыми им крепкими выражениями.

— Редко случалось всем нам собравшимся в этом зале, — говорил он, — видеть такой законченный образец человеческой подлости, какой предстал перед нами сегодня. Преступление против родины и государства, распутство, сводничество, скаредность — найдутся ли пороки и преступления, в которых не был бы виновен или не участвовал мой подзащитный? Господа судьи, милостивые государи, я не в состоянии защищать такого преступника. В подобном случае я могу лишь скинуть мантию защитника, вместо адвоката стать прокурором и настойчиво потребовать одного: пусть правосудие не знает пощады. Цитируя известное изречение, я могу лишь сказать. Fiat justitia, регeat mundus![4 - Да свершится правосудие, хотя бы погиб мир! (лат.).] Я не вижу смягчающих вину обстоятельств для этого преступника, недостойного называться человеком!



На этом защитник раскланялся, вызвав всеобщее недоумение, и уселся, тщательно поддернув брюки. Затем он пристально оглядел свои ногти и принялся полировать их друг о дружку.

После минутной растерянности председатель спросил обвиняемого, не хочет ли он что-либо добавить в свою защиту? Только, чтоб покороче.

Отто Квангель встал, поддерживая брюки: — Мне нечего сказать в свою защиту. Я хочу только поблагодарить моего адвоката за его речь. Мне довелось-таки узнать, что такое не правозаступник, а кривозаступник.

И Квангель сел под бурное возмущение всех, кроме адвоката. Сам адвокат только перестал полировать ногти, приподнялся и небрежно заявил, что не считает нужным подавать жалобу на своего подзащитного. Этот субъект лишний раз доказал, какой он закоренелый преступник.

И тут-то Квангель рассмеялся, впервые с момента ареста, да что там, впервые с незапамятных времен рассмеялся, весело и беспечно. Ему вдруг представился весь комизм положения — эта преступная свора всерьез клеймит его преступником.

Председатель резко осадил обвиняемого за его неуместную веселость и собрался было наложить на Квангеля взыскание построже, но потом припомнил, что на него обрушены уже все возможные кары, и теперь остается только удалить обвиняемого из зала заседания. Однако от этого господин Фейзлер воздержался, сообразив, что приговор не произведет должного впечатления, если будет произнесен в отсутствие обоих обвиняемых. И посему сменил гнев на милость.

Суд удалился для вынесения приговора.

Длительный перерыв.

Большинство публики отправилось выкурить папироску, как в театре.

 

ГЛАВА 65

Суд. Приговор

 

По правилам полагалось, чтобы полицейские, вдвоем сторожившие теперь Отто Квангеля, отвели подсудимого в специально предназначенную для таких перерывов камеру-ожидальню. Но зал почти совсем опустел, а водить арестанта по бесконечным лестницам и коридорам, когда у него еще все время сползают штаны, — дело канительное. Поэтому стража сочла за благо пренебречь предписанием и расположилась поболтать в нескольких шагах от Квангеля.

Старый мастер опустил голову на руки и ненадолго забылся в полудреме. Он был измучен семичасовым судом, во время которого ни на минуту не позволил себе ослабить внимание. Перед ним мелькали обрывки впечатлений: вот сжимаются и разжимаются когти председателя, защитник Анны ковыряет в носу, вот горбун Хефке, когда он пытался взлететь, а вот и Анна, когда она сказала «восемьдесят семь» и вся вспыхнула, а глаза загорелись таким гордым задором, какого никогда он у нее не видал, и много, много других картин… других… картин.

Голова совсем отяжелела, он так устал, поспать бы хоть пять минуток…

Он положил локоть на стол, уткнулся в него лицом и блаженно вздохнул. Хоть пять минуток крепкого сна, полного забвения.

Но тут же встрепенулся вновь. Что-то в этом зале мешало ему найти блаженный покой. Широко раскрыв глаза, он озирался по сторонам, и взгляд его упал на отставного советника апелляционного суда Фрома, который стоял у балюстрады вокруг мест для публики и как будто делал ему знаки. Квангель и раньше уже видел старика, как схватывал все своим зорким, и бдительным взглядом, но при множестве волнующих впечатлений этого дня он не обратил особого внимания на бывшего своего соседа по дому на Яблонскиштрассе.

А теперь советник стоял у балюстрады и делал ему знаки.

Квангель оглянулся на полицейских. Они стояли шагах в трех от него, повернувшись спиной, и вели между со бой оживленный разговор. До Квангеля как раз долетели слова: «И как сцапаю я его, голубчика, за шиворот…»

Старый мастер встал, подхватил брюки обеими руками и, медленно шагая, пошел через весь зал к советнику. Тот стоял у перил и смотрел теперь в землю, как будто не хотел видеть идущего к нему арестанта.

И вдруг, когда Квангель был уже в нескольких шагах, советник быстро повернулся и пошел между рядами стульев по направлению к двери. Но на перилах остался положенный им белый сверточек, поменьше катушки.

Квангель прошел последние шаги, схватил сверточек и сперва зажал его в ладони, а потом опустил в карман брюк. На ощупь он был твердый. Квангель обернулся и увидел, что стража до сих пор не заметила его отсутствия. Затем хлопнула дальняя дверь, и советник апелляционного суда исчез.

Квангель отправился в обратный путь. Он был порядком взволнован, сердце сильно колотилось, ему не верилось, чтобы такое приключение могло сойти благополучно. Должно быть старику-советнику очень уж важно было ткнуть ему этот сверток, раз он пошел на такой риск.

Квангелю оставалось до места всего несколько шагов, когда один из караульных заметил его. Он весь затрясся, растерянно взглянул на пустую скамью, как бы желая убедиться, что подсудимого и в самом деле там нет, и потом с перепугу рявкнул во весь голос: — Где вы были?

Второй полицейский тоже обернулся и уставился на Квангеля. В первую минуту оба от растерянности словно приросли к земле и даже не догадались водворить арестанта на место.

— Мне нужно выйти, господин вахмистр! — сказал Квангель.

Полицейский, сразу успокоившись, проворчал: — Нечего одному шляться. Извольте спрашиваться! — Пока полицейский выговаривал ему, Квангель вдруг надумал последовать примеру Анны. Пускай себе объявляют приговор без обоих подсудимых, у них половина удовольствия пропадет. А ему, Квангелю, неинтересно слушать, он и так все наперед знает. Кроме того, ему не терпелось узнать, что за важную штуку подсунул ему старик-советник.

Оба полицейских добрались уже до Квангеля и ухватили его за руки.

Квангель равнодушно взглянул на полицейских и сказал: — Смерть Гитлеру!

— Что-о?

Они были так огорошены, что не поверили своим ушам.

— Смерть Гитлеру! Смерть Герингу! Смерть Геббельсу, сукину сыну! Смерть Штрейхеру! — торопливо и громко выкрикивал Квангель.

Удар кулаком в подбородок пресек эту поминальную молитву. Оба полицейских выволокли потерявшего сознание Квангеля из зала.

Так получилось, что председателю суда Фейзлеру все-таки пришлось объявить приговор без обоих подсудимых. Напрасно верховный судья проявил снисходительность к оскорблению защитника. Квангель оказался прав: председателю не доставило ни малейшего удовольствия объявлять приговор, не видя обвиняемых. А он-то изощрялся, придумывая формулировки похлеще и пооскорбительней.

Фейзлер еще не кончил говорить, когда Квангель очнулся в камере-ожидальне. Подбородок у него болел, болела вся голова, с трудом припомнил он происшедшее. Осторожно ощупал рукой карман: слава богу, сверточек цел.

До него доносился мерный топот часового по коридору, вдруг топот прекратился и послышался тихий шорох у двери: отодвигали щиток от глазка. Квангель опустил веки и лежал, не шевелясь, как будто все еще был без сознания. Казалось, прошло бесконечно много времени, пока у двери вторично раздался шорох и опять затопал по коридору часовой…

Глазок закрыли, ближайшие две-три минуты часовой, наверно, заглядывать не будет.

Квангель быстро сунул руку в карман и достал сверточек. Снял нитку, которой он был обвязан, расправил бумажку, обернутую вокруг стеклянной капсюльки, и прочел печатную надпись: «Цианистый калий, убивает безболезненно в несколько секунд. Спрятать во рту. Жена получит то же самое. Записку уничтожить».

Квангель улыбнулся. Славный старик! Замечательный старик!

Он изжевал записку, пока она не размякла, а затем проглотил ее.

С любопытством смотрел он на ампулу, на прозрачную бесцветную жидкость.

Скорая безболезненная смерть! Эх, знали б вы про это! Об Анне он позаботится тоже — славный старик!

Он засунул ампулу в рот. Попробовал на разные лады. Убедился, что удобнее всего спрятать ее между щекой и коренными зубами, как жевательный табак, который употребляли многие рабочие в столярной мастерской.

Он ощупал щеку снаружи. Нет, ничего не выдается. А если они что-нибудь заметят, он успеет раскусить капсюльку, прежде чем ее отнимут.

Квангель улыбнулся снова. Теперь они потеряли власть над ним!

 

ГЛАВА 66

Жилище смертников

 

Тюрьма для смертников приютила Отто Квангеля. Одиночная камера в тюрьме для смертников стала последним его земным убежищем.

Да, теперь он заключен в одиночке: для приговоренных к смерти нет товарищей, нет доктора Рейхардта, нет даже «пса». У приговоренных к смерти одна товарка — смерть, так велит закон.

Они занимают целый дом, камеру за камерой, их десятки, этих смертников, а может быть и сотни. Не умолкая, звучит топот часовых по коридору, не умолкая раздается лязг железа, и целую ночь лают во дворах собаки.

Но тени в камерах безмолвны, в камерах тихо, не слышно ни звука. Они безмолвны, эти пленники смерти! Они собраны со всех концов Европы — мужчины, юноши, почти мальчики, немцы, французы, голландцы, бельгийцы, норвежцы, люди хорошие, слабые, вспыльчивые, люди всех темпераментов, от сангвиников до холериков и меланхоликов. Но тут, в этом доме, все различия стираются, тут все безмолвны, все только тени самих себя. Изредка по ночам слышится Квангелю плач, а потом снова все тихо… Тихо… Тихо…

Он всегда любил тишину. В последние месяцы ему пришлось вести жизнь, противную всему его душевному складу, — он не знал ни минуты одиночества, его принуждали говорить, когда ему так ненавистны всякие разговоры. И вот еще раз, последний раз живет он по-своему, он может молчать и ждать спокойно… Хороший человек был доктор Рейхардт, многому научил его, но сейчас, так близко от смерти, не нужно и доктора Рейхардта.

По примеру доктора Рейхардта он завел определенный порядок у себя в камере. На все было своз время: на тщательное умывание, на гимнастику, на часовую прогулку, до и после обеда, на аккуратную уборку камеры, на еду и сон.

Но у доктора Рейхардта он научился еще другому. Во время прогулок он напевает про себя. Он припоминает детские и народные песни школьных времен. Из глубин прошлого всплывают они, стих ложится к стиху — и надо же было держать все это в памяти сорок с лишним лет!

Затем идут стихотворения: «Поликратов перстень», «Клятва», «Радость, первенец творенья», «Лесной царь». А вот «Песня о колоколе» никак не складывается подряд. Должно быть, он и не знал ее целиком…

Тихая жизнь, но основу дня все-таки составляет работа. Да, здесь его заставляют работать, перебирать в день определенную порцию гороха, — червивый, половинки, сорные семена и бурые горошинки вики выбрасывать. Эта работа ему по душе, пальцы его прилежно час за часом перебирают горох.

Хорошо, что ему досталась такая работа, она кормит его. Давно прошли те времена, когда он пользовался обедами доктора Рейхардта. Теперь ему приносят в камеру непроваренную водянистую бурду, а сырой клейкий хлеб с примесью картофеля камнем ложится у него в желудке.

Только горох спасает его. Много он не может урвать, ему отвешивают определенную порцию, но все-таки ему удается хоть мало-мальски подкормиться. Он размачивает горошины в воде, пока они не разбухнут, а потом бросает в свою похлебку, чтобы они прогрелись, и медленно разжевывает их. Ему безразлично, какого они вкуса, лишь бы набраться силы, набраться силы для близкой смерти. Так подправляет он себе еду, о которой можно сказать: прожить — не проживешь, умереть — не умрешь.

Он готов заподозрить, что надзиратель и тюремный инспектор знают, что он ворует горох, и молчат. Они молчат не потому, что жалеют обреченного смерти, а потому, что стали равнодушны, отупели в этом доме, где изо дня в день привыкли видеть столько горя. Они не поднимают разговоров, чтобы не заговорил арестант. Помочь они все равно не могут, здесь все идет своим неизменным путем. Они только колесики большого механизма, железные, стальные колесики. Если бы железо размякло, колесики пришлось бы заменить, а они не хотят, чтобы их заменили, они хотят и дальше быть колесиками.

Потому-то они и не хотят, да и не могут сказать слово утешения, они хотят быть такими, как они есть: равнодушными, холодными, безучастными.

Сначала, когда Отто Квангеля привели в эту камеру из карцера, куда его отправил председатель суда Фейзлер, он подумал, что это вопрос одного-двух дней, он думал, им не терпится поскорее привести в исполнение приговор, и радовался этому.

Но постепенно он убедился, что иной раз проходят недели, месяцы, целый год, прежде чем приводится в исполнение смертный приговор. Да, есть такие смертники, которые целый год ждут смерти; каждый вечер, ложась спать, не знают, не разбудят ли их среди ночи помощники палача; каждую ночь, каждый час, пережевывая корку хлеба, перебирая горох, сидя на параше, ждут, что сейчас откроется дверь, кто-то сделает им знак, кто-то скажет: — Идем! Твой черед!

Какая невообразимая жестокость — растягивать минуты предсмертного страха на целые дни, недели, месяцы, и причина этого промедления отнюдь не только в юридических формальностях и не в просьбах о помиловании, на которые будто бы надо ждать ответа. Говорят еще — палач перегружен, не может со всем управиться. Палач работает только по понедельникам и четвергам. Палачи постоянно в разъездах, по всей Германии казнят, а палачи обслуживают и оккупированные страны. Но как же получается, что из двух осужденных по тому же делу одного казнят на семь месяцев раньше другого? Нет, здесь действует та же жестокость, тот же садизм; в этой тюрьме не принято избивать, истязать физически, здесь яд неприметно просачивается в камеры, здесь смертный страх ни на минуту не выпускает из когтей души человеческие.

Каждый понедельник и четверг тюрьма смертников волнуется. С ночи уже приходят в движение тени, они трепещут, они жмутся у дверей, прислушиваются к малейшему шуму в коридорах. Еще слышен топот часовых — значит, всего лишь два часа утра. Но скоро… Может сегодня уже. И они просят, молят: еще хоть эти три дня, эти четыре дня до следующей казни. Только бы не сегодня! И они молят, умоляют, молятся!

Где-то бьет четыре часа. Шаги, звяканье ключей, шопот. Шаги приближаются. Сердце колотится, по всему телу проступает пот. Вдруг щелкает ключ в замке. Тише же, тише, это отпирают камеру рядом, нет, еще дальше! Это не за мной! Вопль, сразу же заглушённый: — Нет! Нет! Спасите! — Шарканье ног. Тишина. Равномерный топот часового. Тишина. Ожидание. Мучительное ожидание. Я больше не могу…

И после бездонной тишины, после вечности, наполненной страхом, после нестерпимого ожидания, которое надо вытерпеть, опять приближается шопот, шарканье многих ног, звяканье ключей… Все ближе, ближе, ближе. Господи, только не сегодня, только бы еще три дня! Вот поворачивается ключ — у меня? Ох, у меня! Нет, в соседней камере. Несколько приглушенных слов, берут соседа. Забрали, шаги удаляются…

Время дробится медленно, кусочек времени медленно крошится на мельчайшие частицы. Ожидание. Только ожидание. И топот часовых в коридоре. Господи боже, сегодня они берут подряд камеру за камерой, теперь очередь за мной. Теперь- за — мной. Через три часа я буду трупом, вот это мое тело умрет, ноги, которые пока еще носят меня, станут сухими палками, рука, которая работала, ласкала, гладила, грешила, станет просто куском гнилого мяса! Это не может быть, и все-таки это будет!

Ждать — ждать — ждать! И вдруг ожидающий видит, что в окне брезжит рассвет, слышит звонок к вставанью. Настал день, новый трудовой день — на этот раз уцелел. Ему дано еще три дня передышки, или четыре, если сегодня — четверг. Счастье ему улыбнулось! Легче стало дышать. Вдруг будет амнистия, и его помилуют, заменят смерть пожизненной каторгой!

Один час дышится легче!

И вот уже снова подступает страх, отравляет эти три, четыре дня — тот раз они остановились на соседней камере, в четверг начнут с меня. Ох, как же мне быть? Я же не могу еще…

И все снова, все снова, дважды в неделю, каждый день недели — страх.

Из месяца в месяц — смертный страх!

Временами Отто Квангель задавал себе вопрос, откуда он все это знает. Ведь он ни с кем ни разу не говорил, — и с ним никто ни разу не говорил. Отрывистые крики надзирателя: — Встать! Живее за работу! — Иногда при раздаче пищи скорее понятые по движению губ, чем услышанные слова: — Сегодня семь казней, — вот и все.

Но чувства его бесконечно обострились. Они угадывали то, чего он не видел. Слух улавливал малейший шум в коридоре, обрывки разговора сменяющихся часовых, проклятья, вопль — все доходило до него, ничто не ускользало. И еще ночью, долгой ночью, которая по тюремному распорядку длилась тринадцать часов, но не была по-настоящему ночью, потому что в камере постоянно горел свет, тут он иногда рисковал, дотягиваясь до окна и просунув голову за темную штору, вглядывался во мрак. Он знал, что часовым, которые всю ночь ходят с собаками, дан приказ стрелять в любое окошко, где покажется лицо, и нередко действительно раздавался выстрел — и все-таки он рисковал.

Он стоял на табуретке, вдыхал чистый ночной воздух — ради одного этого воздуха стоило пренебречь любой опасностью — и слушал перешептывание из окна в окно, непонятное для непривычного уха: «Карл опять взялся за свое» или же: «Жена 347-го сегодня весь день стояла внизу», но со временем он во всем стал разбираться. Со временем он узнал, что в камере рядом сидит агент контрразведки, который будто бы продался врагу, а здесь уже два раза пытался покончить с собой. А в камере за ним рабочий вывел из строя динамомашину на электростанции. А надзиратель Бреннеке доставляет бумагу и огрызки карандашей и выносит письма из тюрьмы, если его подмажут с воли большими деньгами или, еще лучше, продуктами. И так далее и так далее… Сведения за сведениями. Жилище смертников тоже говорит, дышит, живет, даже в жилище смертников не угасает неукротимая потребность людей во взаимном общении.

Но хотя — случалось — Отто Квангель рисковал жизнью, чтобы посмотреть и послушать, хотя он чутко и неутомимо ловил каждую новую весть, все же Квангель был далек от других. Иногда те угадывали, что и он стоит ночью у окна, и кто-нибудь шептал: — Ну, как у тебя, Отто? Прошение о помиловании вернули? — (Они все знали о нем.) Он же никогда не отвечал ни слова, никогда и вида не подавал, что слушает. Он был далек от других, хотя тот же приговор тяготел и над ним, — он был сам по себе.

И причиной его обособленности был не замкнутый его характер, как раньше, не потребность в покое, из-за которой он всегда чуждался людей, не отвращение к разговорам — причиной была стеклянная капсюлька, которую он получил от советника апелляционного суда Фрома!

Эта капсюлька с прозрачным раствором цианистого калия внутренне освободила его. Все остальные товарищи его по несчастью должны были до конца пройти последний тяжкий путь; у него же был выбор. Он мог умереть в любую минуту, стоило ему лишь захотеть. Он был свободен. Он сидел в тюрьме для смертников, за железными решетками и каменными стенами, он был скован цепями и кандалами, и все же он, Отто Квангель, бывший краснодеревец, бывший мастер цеха, бывший супруг, бывший отец, бывший бунтовщик — он был теперь свободен от страха. Ему, Отто Квангелю, незачем было просыпаться до срока по понедельникам и четвергам и в страхе слушать под дверью. Он был не такой, как другие, не совсем такой. Он мог не мучиться, потому что в его власти был конец всех мучений.

Он вовсе не был уверен, что воспользуется стеклянной ампулой. Пожалуй, лучше ждать до последней минуты. Пожалуй, удастся хоть раз еще повидаться с Анной. И пожалуй, неправильно снимать с них хоть частицу позора…

Пусть казнят его, так лучше, куда лучше! Стоит испытать, как это происходит, — ему казалось даже, что его обязанность, его долг узнать, как они это делают. Ой считал, что ему надо все испытать вплоть до веревки на шее или топора над головой. А в последнюю минуту он может провести их.

Надо думать, и Анне неплохо. Старик Фром из тех, кто держит слово. Значит, и Анна недоступна страху, значит, и она свободна, свободна — в неволе.

 

ГЛАВА 67

Прошения о помиловании

 

Отто Квангель только начал отбывать свой срок в карцере — куда его засадили по постановлению трибунала — и отчаянно мерз в тесной клетке из железных прутьев, разительно похожей на обезьянью клетку в зоологическом саду, когда дверь растворилась, в карцер проник свет, на пороге помещения, где находилась железная клетка, показался его адвокат доктор Штарк и отыскал взглядом своего подзащитного.

Квангель медленно поднялся и, в свою очередь, взглянул на адвоката.

Зачем явился к нему опять этот вылощенный и выутюженный господин с розовыми ногтями и фатоватым гнусавым говором? Должно быть полюбоваться на мучения преступника.

Но у Квангеля уже тогда была во рту ампула с цианистым калием, талисман, при котором не страшны ни голод, ни холод, и потому он, оборванный, окоченевший, изголодавшийся, спокойно, с каким-то гордым вызовом взглянул на «барина».

— Ну? — после некоторого молчания спросил Квангель.

— Я принес вам приговор, — ответил адвокат и достал из кармана бумагу.

Но Квангель не взял бумаги. — Меня это не интересует, — сказал он. — Я же знаю, что там стоит смертная казнь. А жене моей?

— Тоже. И обжалованию приговор не подлежит.

— Так, — сказал Квангель.

— Но вы можете подать прошение о помиловании, — предложил адвокат.

— Кому — фюреру?

— Да, фюреру.

— Покорно благодарю.

— Значит, вы хотите умереть? Квангель усмехнулся.

— И вам не страшно? Квангель усмехнулся.

Адвокат в первый раз с некоторым любопытством взглянул в лицо своему подзащитному. — Так я подам за вас прошение о помиловании, — сказал он.

— После того, как требовали для меня смертной казни?

— Так полагается. Раз вынесен смертный приговор, значит, надо подать прошение о помиловании. Это моя обязанность.

— Ваша обязанность. Понимаю. Такая же, как ваша защита. Но я ведь заранее знаю, от вашего прошения мало будет проку. Бросьте вы это.

— Нет, я все-таки подам, даже против вашей воли.

— Помешать вам я не могу.

Квангель снова сел на койку. Он ждал, чтобы «барин» бросил свою дурацкую болтовню, чтобы он ушел.

Но адвокат не уходил, он спросил после долгого молчания: — Скажите, зачем вы, собственно, это делали?

— Что делал? — равнодушно спросил Квангель, не глядя на разутюженного хлыща.

— Зачем вы писали открытки? Ничего вы ими не достигли, а жизнь свою загубили.

— Потому что я был дурак: не придумал ничего умнее, Рассчитывал на другое действие. Затем и писал.

— И вы не раскаиваетесь? Вам не жалко погибнуть из-за такой глупости?

Острый взгляд пронзил адвоката, прежний, гордый, строгий птичий взгляд.

— Зато я остался порядочным человеком, — произнес он. — Не был с ними заодно.

Адвокат долго смотрел на человека, молча сидевшего перед ним.

— Пожалуй, теперь я согласен с моим коллегой, защитником вашей жены, — оба вы сумасшедшие.

— Вы считаете, только сумасшедшие готовы любой ценой заплатить за то, чтобы остаться порядочными людьми?

— Для этого не обязательно писать открытки.

— Молчать — значит соглашаться. Какой ценой стали вы таким вот щеголем в отутюженных брюках, с блестящими ноготками и подлыми защитительными речами? Дорогой ценой, да?

Адвокат молчал.

— Вот видите! — продолжал Квангель — И будете платить все дороже, а может случиться, что заплатите и головой, в точности, как я, только вы-то поплатитесь за свою непорядочность!

Адвокат молчал попрежнему.

Квангель встал. — Ну вот! — засмеялся он. — Вы сами понимаете, что я, хоть и за решеткой, а порядочный человек, а вы — подлец, хоть и на свободе. Подлез ходит на свободе, а порядочный человек приговорен к смерти. Какой вы правозаступник! Не зря я назвал вас кривозаступником. И вы еще хотите подать за меня прошение о помиловании! Да проваливайте вы!

— И все-таки я подам за вас прошение о помиловании, — повторил адвокат.

Квангель не ответил.

— Итак, до свидания, — сказал адвокат.

— Вряд ли мы свидимся — разве что придете посмотреть на мою казнь. Милости просим!

Адвокат ушел.

Он был зачерствелый карьерист, дурной человек, и все-таки у него сохранилось настолько разума, чтобы признаться себе, что тот — лучше его.

Прошение о помиловании было составлено, в качестве довода, который должен был разжалобить фюрера, было выставлено помешательство, но сам-то адвокат твердо знал, что его подзащитный отнюдь не помешан.

И о помиловании Анны Квангель тоже было подано прошение на имя фюрера, только послано оно было не из города Берлина, а из бедной бранденбургской деревушки, и подписано оно было фамилией Хефке.

Родители Анны Квангель получили письмо от невестки — жены их сына Ульриха. В письме стояли только плохие вести и сообщались они в сухих и жестких выражениях. Сын Ульрих сошел с ума и помещен в Виттенау, и виноваты в этом Отто и Анна Квангель. А их, Отто и Анну, приговорили к смертной казни за то, что они предали свою родину и фюрера. Вот каковы у вас дети, они осрамили имя Хефке.

Молча, боясь взглянуть друг на друга, сидели старики в своей убогой каморке. Письмо со злыми вестями лежало между ними. Но и на письмо боялись они взглянуть.

Весь век они, бедные батраки в богатом имении, гнули шею перед прижимистыми управляющими, и в скудной своей жизни мало видели радости, много тягот. Радость они имели от детей, из детей вышел прок. Ни Ульриху, старшему рабочему на фабрике оптических приборов, ни Анне, жене краснодеревщика, не надо было маяться, как родителям. Правда, писали они редко и повидаться не приезжали совсем, но старики не обижались — все птенцы улетают, когда у них вырастут крылья. Лишь бы знать, что детям хорошо живется.

И вдруг такой удар, такой страшный удар! После долгого молчания через стол тянется заскорузлая от работы, крестьянская рука: — Мать!

Из глаз старухи градом катятся слезы: — Ох, отец! Анна-то наша! И Ульрих! Чтобы наши дети изменили фюреру! Нипочем не поверю, нипочем!

Три дня они не могли опомниться, не знали, на что. решиться. Они боялись выйти из дому, не смели никому в глаза взглянуть из страха, что люди знают про их срам!

Но вот, на четвертый день они попросили соседку присмотреть за домашней скотинкой и отправились в город Берлин. Они шли под ветром вдоль шоссе, по деревенскому обычаю муж на шаг впереди жены, и казалось, это дети, заблудившиеся в огромном мире, где все пугает их: порыв ветра, оторвавшийся от дерева сухой сук, проносящаяся мимо машина, грубый окрик. Ведь они были совсем беззащитны.

Два дня спустя они брели назад по тому же шоссе и казались еще меньше, еще сгорбленней, еще безутешней.

Они ничего не добились в Берлине. Невестка без устали срамила их. Сына Ульриха им не удалось повидать, в эти дни не было «приема посетителей». А где, в какой тюрьме Анна и ее муж, никто не мог им сказать. Детей своих они не нашли. Канцелярию фюрера они, правда, нашли, но самого фюрера, от которого они ждали помощи и утешения, не оказалось в Берлине. Он находился в главной ставке и был занят тем, что гнал на смерть немецкую молодежь, ему некогда было помогать родителям, которым грозило потерять детей.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.029 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>