Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

IВ один из январских дней, в конце месяца, аббат Пьер Фроман, которому предстояло отслужить мессу в соборе Сердца Иисусова на Монмартре, уже в восемь часов утра стоял на вершине холма перед собором. 29 страница



 

И как же я был счастлив, когда у тебя пробудился вкус к жизни, когда ты стал настоящим мужчиной и тружеником! Я отдал бы свою жизнь, лишь бы ты окончательно выздоровел… Ну, что ж, теперь это сделано; я отдаю тебе все, что у меня есть. Мария тебе необходима, и она одна может тебя спасти.

 

И, видя, что Пьер порывается еще протестовать, он прибавил:

 

— Не отрицай этого. Это сущая правда. Если Мария не довершит дела, начатого мною, то, значит, я напрасно трудился: ты снова впадешь в отчаяние, в отрицание, будешь скорбеть о своей неудавшейся жизни. Она тебе необходима. Неужели ты думаешь, что я могу тебя разлюбить, что я, который так пламенно желал вернуть тебя к жизни, вдруг не захочу подарить тебе дыхание любви, живую душу, которая сделает из тебя человека? Я так люблю вас обоих, что не в силах вам запретить любить друг друга. Ведь пожертвовать своей любовью, милый брат, значит доказать свою любовь… И потом, повторяю, мудрая природа знает, что делает. Можно положиться на инстинкт, он всегда стремится к полезному, находит верный путь. Из меня получился бы нудный муж, — лучше уж мне оставаться в роли почтенного ученого. Ну, а ты другое дело, ты молод, у вас еще столько впереди: ребенок, плодовитая и счастливая жизнь.

 

Пьер невольно вздрогнул, и у него, как всегда, появился страх перед своим бессилием. Он столько лет был священником. Не вычеркнут ли он из списка живых? За эти годы воздержания не умер ли в нем мужчина?

 

— Жизнь плодовитая и счастливая, — повторил он шепотом, — да заслуживаю ли я ее, способен ли я еще на нее? Ах, если бы ты знал, как смущает и мучает меня мысль, что, быть может, я не достоин этого чудесного создания, которое ты мне даришь с такой любовью и царственной щедростью! Ты куда лучше меня, твое сердце богаче, твой ум живее, да, может быть, и как мужчина ты окажешься моложе и сильнее меня… Еще не поздно, брат, не отдавай ее мне, оставь ее себе. Ведь с тобой она будет счастливее, у вас будут дети, и ты будешь гораздо крепче и горячее любить ее… Поразмысли. Меня одолевают сомнения. Ее счастье важнее всего. Пусть она принадлежит тому, кто будет по-настоящему ее любить.

 

Неизъяснимое волнение овладело мужчинами. Слыша эту прерывистую речь, видя, что брат сомневается в силе своей любви, Гильом вдруг почувствовал, что воля у него поколебалась. Сердце у него раскалывалось от боли, и у него вырвалась отчаянная, бессвязная жалоба:



 

— Ах, я так люблю Марию! Она была бы так счастлива со мной!

 

Вне себя Пьер вскочил и крикнул:

 

— Ты сам видишь, что по-прежнему ее любишь и не можешь отказаться от нее!.. Отпусти меня! Отпусти меня!

 

Но Гильом уже обхватил его обеими руками и крепко сжимал. Самоотречение только усиливало его любовь к брату.

 

— Останься!.. Это не я сейчас с тобой говорил, это другой, тот, что должен умереть, что уже умер. Клянусь тебе памятью матери, памятью отца, что жертва моя уже принесена, и вы оба перестанете для меня существовать, если не захотите быть обязанными мне своим счастьем!

 

Братья со слезами на глазах обнялись и с минуту стояли, крепко сжимая друг друга в объятиях. Им уже приходилось так обниматься, но они еще ни разу не испытали такого полного духовного слияния. Старший дарил свою жизнь младшему, а младший дарил ему в ответ все свои силы, всю свою душевную чистоту и страстную нежность. Это сладостное мгновение показалось им вечностью. Вся скорбь, все страдания человеческие исчезли. Их пылающие сердца излучали неугасимую любовь, подобно тому как солнце излучает свет. И эта великая минута искупила все слезы, те, что были пролиты в прошлом, и те, что должны были пролиться. А расстилавшийся перед ними необъятный Париж глухо рокотал. Там зарождался новый, неведомый мир. В его гигантском чане бродило вино будущего.

 

В этот момент вошла Мария. И все совершилось так просто. Гильом вырвался из объятий брата, подвел его к ней и насильно соединил их руки. Сперва она сделала отстраняющий жест, упорно не желая, с присущей ей честностью, отказываться от своего слова. Но что она могла сказать перед лицом этих двух плачущих мужчин, которых она застала в тесном объятии братской любви? Разве эти слезы, эти объятия не разбивали в прах все обычные доводы, все возражения, готовые сорваться с ее уст? Она даже не испытывала неловкости: ей показалось, что она уже до конца объяснилась с Пьером и что они оба согласились принять этот дар любви, который Гильом так героически им преподносил. Пронеслось веяние высокого подвига, и эта необычайная сцена казалась им всем совершенно естественной. Между тем Мария молчала, все еще не решаясь отвечать. Она смотрела на братьев, и ее большие, сияющие нежностью глаза тоже наполнились слезами.

 

Но вот Гильома словно озарило, и он бросился к лестнице, которая вела на второй этаж, где находились спальни.

 

— Бабушка! Бабушка! Спускайтесь! Спускайтесь скорее! Вы нам нужны!

 

И когда она вошла в своем черном платье, стройная и бледная, величавая, как королева-мать, которой все повинуются, он воскликнул:

 

— Скажите же этим детям: самое лучшее, что они могут сделать, это пожениться. Скажите им, что мы с вами уже говорили об этом и таково ваше мнение, такова ваша воля.

 

Она проговорила спокойно, чуть склонив голову:

 

— Это правда. Так будет благоразумнее всего.

 

Тут Мария бросилась в ее объятия. Она соглашалась, покоряясь могучей неведомой силе жизни, внезапно изменившей ее судьбу. Гильом тотчас же потребовал, чтобы назначили день свадьбы и приготовили наверху помещение для молодых. Пьер посмотрел на него с беспокойством и заговорил о свадебном путешествии, опасаясь, что брат еще не совсем исцелен и их присутствие будет для него мучительным.

 

— Нет, нет! Оставайтесь! — воскликнул Гильом. — Я для того и решил вас поженить, чтобы вы оба были со мною… Не беспокойтесь обо мне. У меня столько работы! Я буду трудиться.

 

Вечером Тома и Франсуа узнали эту новость, но не выказали особенного удивления. Несомненно, они уже предвидели подобную развязку. И они склонились перед волей отца, не проронив ни слова, когда он, как всегда, с невозмутимым видом сообщил им о своем решении. Но Антуан, сам переживавший пылкую любовь, с тревогой и сомнением посмотрел на отца, с таким мужеством вырвавшего сердце у себя из груди. Неужели же он не умирает от горя, принеся эту жертву? Юноша горячо поцеловал отца; его братья, тоже взволнованные, в свою очередь, от души обняли Гильома. Его глубоко тронула ласка взрослых сыновей, и он улыбнулся небесной улыбкой с влажными от слез глазами. После победы, одержанной в мучительной душевной борьбе, их нежность доставляла ему сладостное удовлетворение.

 

Но в тот же вечер он пережил еще новое волнение. Когда на заходе солнца он уселся возле широкого окна за большим столом и стал проверять и приводить в порядок свои папки с чертежами изобретенного им орудия, он, к своему удивлению, увидел, как в мастерскую вошел Бертеруа, его учитель и друг. Время от времени знаменитый химик его навещал. Гильом понимал, какую честь оказывает ему своим посещением этот семидесятилетний старец, прославленный, увешанный орденами и удостоенный всевозможных почетных званий и постов. К тому же представитель официальной науки, член Французской академии наук проявлял незаурядное мужество, посещая отщепенца и отверженца. Но Гильом сразу же догадался, что на сей раз ученого привело к нему любопытство. И он стоял в замешательстве, не решаясь убрать рукописи и чертежи, разложенные на столе.

 

— Не бойтесь, — шутливо сказал Бертеруа, отличавшийся большой проницательностью, несмотря на свой небрежный тон и резковатые манеры. — Я вовсе не собираюсь похищать ваши секреты… Оставьте все бумаги на столе. Даю вам слово, что не буду в них заглядывать.

 

И старик откровенно заговорил о взрывчатых веществах, которые он тоже с увлечением изучал. Недавно он сделал кое-какие открытия, которыми охотно делился. Потом как бы мимоходом он упомянул о консультации, за которой к нему обратились во время процесса Сальва. Он давно мечтал изобрести взрывчатое вещество исключительной мощи, чтобы затем использовать его для бытовых целей, сделав своим послушным орудием. В заключение он сказал, многозначительно улыбаясь:

 

— Не представляю себе, где бы мог этот безумец раздобыть формулу своего порошка. Но если вы когда-нибудь откроете эту формулу, имейте в виду, что будущее, по всей видимости, принадлежит взрывчатым веществам, которые будут использованы как двигательная сила.

 

И вдруг добавил:

 

— Между прочим, этого Сальва казнят послезавтра утром. Мне только что сказал об этом мой приятель из министерства юстиции.

 

Гильом до сих пор слушал ученого с каким-то недоверчивым любопытством. Но весть о предстоящей казни Сальва всколыхнула в нем гневный протест. За последние дни ему стало ясно, что казнь неизбежно совершится, несмотря на многочисленные изъявления запоздалой симпатии к осужденному.

 

— Это будет гнусное убийство! — яростно крикнул он.

 

Бертеруа снисходительно пожал плечами.

 

— Что поделаешь! Общество всегда защищается, когда на него нападают… К тому же эти анархисты сущие дураки: они воображают, будто могут изменить мир, швыряя свои хлопушки. Вы знаете мое мнение: я считаю, что одна наука революционна, что наука со временем не только овладеет истиной, но и осуществит справедливость, если только справедливость осуществима в мире сем… Вот почему, друг мой, я живу так спокойно и проявляю такую терпимость.

 

Гильом снова вглядывался в образ этого революционера, который в тишине своей лаборатории готовил гибель старому отвратительному обществу с его богом, догматами, законами, но при этом ценил свой покой, отвергал борьбу, не желал вмешиваться в уличные события, предпочитал жить обеспеченной жизнью, получать награды и готов был мириться с любым правительством, одновременно предвидя и подготавливая роды грозного завтрашнего дня.

 

Бертеруа протянул руку по направлению к Парижу, на который опускалось солнце во всем победоносном великолепии.

 

— Слышите, как он ворчит?.. Ведь это мы поддерживаем пламя, это мы все время подбрасываем горючее в топку котла. Наука ни на минуту не прекращает своей работы, и это она созидает новый Париж, который станет творцом будущего мира… Будем на это надеяться. Все остальное пустяки.

 

Но Гильом больше не слушал его. Он думал о Сальва, думал о своем изобретении, о грозном орудии, которое не сегодня-завтра начнет разрушать города. Им овладела новая мысль. Он развязал последние узы, он сделал все, что мог, для счастья окружающих его людей. О! Вновь обрести мужество, до конца овладеть собой и, принеся в жертву свое сердце, с гордой радостью сознавать, что он вполне свободен и, если потребуется, пожертвует своей жизнью!

 

КНИГА ПЯТАЯ

I

 

Гильом захотел присутствовать при казни Сальва, и Пьер, досадуя, что ему не удалось отговорить брата, остался ночевать на Монмартре, чтобы утром его сопровождать. Он не раз обходил с благотворительной целью вместе с аббатом Розом квартал Шаронн и помнил, что из окон дома на углу улицы Мерлен, где жил депутат-социалист Меж, видна гильотина. Итак, он предложил себя в провожатые. Стояли ясные майские дни, казнь была назначена на половину пятого утра; братья решили не ложиться, они сидели, подремывая, в просторной мастерской и лишь время от времени перекидывались словами. В два часа они вышли из дому.

 

Ночь была восхитительно ясная и тихая. Полная луна, сиявшая в просторном чистом небе, подобно огромной серебряной лампе, изливала на широко раскинувшийся во сне Париж неиссякаемые потоки мирного таинственного света. Казалось, что идешь по какому-то приснившемуся городу, полному истомы; тишина не нарушалась ни единым звуком. Париж захлестнуло своими волнами и тихо баюкало озеро безмятежного покоя; до рассвета затих гулкий рокот труда, замолкли крики страданья. А там, внизу, в уединенном предместье, люди потихоньку копошились: они устанавливали гильотину, собираясь убить человека.

 

На улице Сент-Элефтер Пьер и Гильом остановились, глядя на забывшийся во сне Париж, зыблющийся в тумане, словно овеянный легендой. Обернувшись, они увидели здание собора Сердца Иисусова, еще без купола, но производящее при ярком лунном свете грандиозное впечатление. В ослепительно белых лучах резко выделялись выступы на фоне огромных черных теней, и храм казался еще массивнее. Под бледным ночным небом он принимал вид какой-то чудовищной растительности, в которой таился грозный и зловещий вызов. Никогда еще не казался он Гильому таким огромным; в своей царственной гордыне он упорно властвовал над Парижем, подавляя его даже во время сна.

 

Глубоко взволнованный Гильом был так потрясен видом собора, что не удержался и громко сказал:

 

— Ха! А они недурно выбрали местечко; и зачем только им это разрешили!.. Не могу представить себе ничего нелепей. Язычески роскошный храм, венчающий Париж, царящий над ним, построенный во славу абсурда! Какое бесстыдство, какая пощечина человеческому разуму после стольких веков труда, развития наук, борьбы! И это на самом видном месте нашего славного Парижа, единственного в мире города, чело которого, казалось бы, не должно быть запятнано подобным клеймом!.. В Лурде, Риме — это еще понятно. Но в Париже, на этой тщательно возделанной ниве разума, где пробиваются ростки великого будущего! Да ведь это объявление войны, дерзкое признание своей победы.

 

Обычно Гильом проявлял прекрасную терпимость ученого, для которого религия лишь социальное явление. Он даже охотно признавал величие или прелесть католических легенд. Но пресловутое видение Марии Алякок, послужившее поводом к основанию собора Сердца Иисусова, возмущало его, вызывая что-то вроде физического отвращения. Он испытывал страдание при виде кровоточащей раны на груди Спасителя, в глубине которой святая узрела огромное сердце и куда Иисус вложил другое сердце, маленькое сердце женщины, чтобы преисполнить его горячей любовью. Какой грубый, отталкивающий материализм, прямо мясная лавка, внутренности, мышцы, кровь! Особенно оскорбляла его картинка, которая изображала все эти ужасы и попадалась ему на каждом шагу: у дверей его дома, у торговца священными предметами, кричаще-яркая, в желтых, голубых и красных тонах, похожая на иллюстрацию из учебника анатомии.

 

Пьер также молчал, глядя на собор, весь белый в лунном свете, выступающий из мрака, подобно фантастическому замку, призванному держать в страхе и подчинении дремлющий у его подножия город. Он много перестрадал за последние годы, когда служил в нем мессы и был еще не в силах побороть в себе мучительные противоречия неверующего священника. И он, в свою очередь, высказал давно владевшую им тревожную мысль:

 

— Великие чаяния французского народа! Да, да, именно народные чаяния: труда, здоровья, расцвета сил, всеобщего подъема… Но с их точки зрения, все это совсем не так. Если Франция потерпела поражение, значит, она достойна кары. Она провинилась, следовательно, должна нести покаяние. В чем же ее вина? Она породила революцию и целое столетие свободно занималась исследованиями и науками; революция освободила разум, способствовала вольной инициативе и раскрепощению человечества, проповедуя это всем странам мира… Вот что вменили ей в вину, и как возмездие за наш великий труд, за все провозглашенные нами истины, за широкое распространение знаний, за то, что мы учим людей справедливости, теперь воздвигнута эта гигантская тумба, которую Париж может лицезреть из каждого закоулка и при виде которой будет чувствовать себя оплеванным; ведь она зачеркивает все наши усилия, всю нашу славу.

 

Обведя широким жестом город, дремлющий под серебряным лунным покровом, Пьер двинулся дальше, брат следовал за ним; в молчании они спустились с холмов в темноту еще пустынных улиц.

 

До внешнего кольца бульваров им не попалось навстречу ни души. Но там жизнь никогда не замирала; винные погребки, ночные рестораны, танцевальные залы были открыты, выброшенные на улицу порок и нищета жили своей обычной ночной жизнью. Люди, лишенные крова, дешевые проститутки в погоне за какой-нибудь постелью, бродяги, спавшие на бульварных скамейках, праздношатающийся люд, ищущий удачи. Под покровом ночного мрака всплывала на поверхность вся накипь парижского дна, обнажались все его язвы. Пустые улицы были во власти изголодавшихся, бездомных людей, утративших право даже на дневной свет; эти безымянные, отчаявшиеся существа кишели на улицах только по ночам. Что за жуткие призраки нищеты, что за страшные видения скорби и ужаса; как глухо звучали предсмертные стоны этим утром над Парижем, где на рассвете должны были гильотинировать человека, одного из этих отверженных, такого же бедняка и страдальца.

 

Когда братья начали спускаться по улице Мартир, Гильом заметил лежащего на бульварной скамье старика, у которого пальцы ног выглядывали из грязных рваных башмаков; Гильом молча указал на него. А через несколько шагов Пьер, тоже молча, указал Гильому на девушку в лохмотьях, которая спала с раскрытым ртом в подворотне прямо на земле. Они без слов понимали друг друга — жалость и гнев переполняли их сердца. Время от времени полицейские, по двое мерным шагом обходившие город, заставляли несчастных вставать на ноги и плестись дальше. Если они возбуждали подозрение или отказывались повиноваться, их забирали в участок. Разлагающее влияние обитателей центральных кварталов и преследования обездоленных сплошь и рядом превращали простых бродяг в воров и убийц.

 

На улице Мартир и в Монмартрском предместье ночная толпа носила другой характер; здесь встречались лишь запоздавшие ночные гуляки, женщины, пробиравшиеся вдоль стен, и уличные девки, затеявшие драку с любовниками. Еще дальше, на главных бульварах, — это уже были завсегдатаи ночных клубов, бледные мужчины, остановившиеся раскурить сигару на пороге высоких черных зданий, где ярко светился в темноте ряд окон целого этажа. Неторопливо, под руку с приятельницей, прошла дама в пышном туалете и бальном манто. Время от времени еще попадались медленно ехавшие фиакры. Экипажи, со спящими кучером и лошадью, стояли целыми часами как вкопанные; братья проходили бульвар за бульваром — бульвар Бонн-Нувель, начинающийся сразу же после бульвара Пуассоньер, бульвар Сен-Дени, бульвар Сен-Мартен и до самой площади Республики картина нищеты и страданий повторялась, становясь все ужасней, — бездомные, голодные всевозможные отбросы человечества, извергнутые на улицу ночью. Между тем на мостовой появилась армия подметальщиков, которые должны были убрать вчерашний сор и с утра придать городу пристойный вид, дабы парижанам не приходилось краснеть за скопившиеся за ночь кучи мусора и нечистот.

 

Братья шагали по бульвару Вольтера, приближаясь к улицам Рокет и Шаронн, и вскоре они почувствовали, что вступают в кварталы труда, где частенько не хватает даже хлеба и жизнь — сплошное страдание. Здесь Пьер чувствовал себя как дома, — эти огромные людные улицы он обошел сотни раз вместе с добрейшим аббатом Розом, навещая несчастных, разнося милостыню, поднимая упавших в канаву малышей. Все эти ужасы жили у него в душе; сколько трагедий видел он здесь, сколько слышал воплей, сколько перед ним проливалось слез и крови отцов, матерей, детей — в общей куче, заброшенных, погибающих от грязи и нищеты; это был настоящий ад, откуда он в конце концов бежал в слезах, потеряв всякую надежду и убедившись, что благотворительность лишь пустая, никчемная забава богачей. В этот ранний час былые чувства с невероятной силой вновь нахлынули на взволнованного ожиданием Пьера при виде этого квартала, полного скорби, где жили люди, раздавленные нищетой, обреченные на вечное отчаяние. Разве не в одной из этих конур недавно умер от голода старик, которому как-то вечером оказал помощь аббат Роз? А только что встреченная им проститутка, с визгом увертывавшаяся от ударов «кота», уж не та ли это девчушка, которую он когда-то унес на руках после смерти ее родителей? Сколько их, этих несчастных созданий, — имя им легион, спасти их нет возможности, — и тех, что родились нищими, как родятся калеками, и тех, что нырнули в море людской несправедливости, в существующий испокон веков океан, который ширится, несмотря на все попытки осушить его. Какое гнетущее безмолвие, какой непроглядный мрак царит в этих рабочих кварталах, где сон подобен доброму товарищу — смерти! Здесь рыщет голод, здесь стонет само несчастье, здесь вдруг возникают из темноты и тут же рассеиваются бледные призраки.

 

По мере того как Пьер и Гильом приближались к гильотине, вокруг них становилось все больше темных силуэтов, — целое стадо любопытных с глухим нетерпеливым топотом устремлялось к месту казни. Человеческие потоки стекались со всего Парижа, словно гонимые жестокой лихорадкой, в жажде увидеть смерть и кровь. Толпа глухо рокотала, но в квартале бедноты было по-прежнему темно, не светилось ни одного окна, не доносилось ни звука из домов, там на убогом ложе спали разбитые усталостью люди, которые должны были встать на рассвете.

 

Когда они подошли к площади Вольтера, Пьер, увидев, какая там толкучка, понял, что им не пробиться на улицу Рокет. И действительно, вход на нее был загорожен. Тут ему пришло в голову пройти немного дальше по улице Фоли-Реньо и добраться до улицы Мерлен, которая поворачивает позади тюрьмы.

 

Там было темно и пустынно. Огромное здание тюрьмы с высокими голыми стенами казалось в косых лучах луны какой-то древней постройкой, громадой холодного, мертвого камня. Но вот они очутились в толпе, в плотном туманном волнующемся потоке, где можно было различить лишь светлые пятна лиц. Им стоило немалого труда пробраться к дому депутата Межа на углу улицы Мерлен. Однако окна комнат на четвертом этаже, где жил депутат-социалист, оказались наглухо закрытыми, зато в остальных открытых настежь окнах виднелось множество голов. Ярко освещенная газом лавка виноторговца внизу и относившийся к ней зал во втором этаже уже были переполнены посетителями, весьма бурно настроенными в ожидании предстоящего спектакля.

 

— Я не решаюсь подняться и постучать к Межу, — заявил Пьер.

 

— Нет, нет! — воскликнул Гильом. — Я тоже не хочу. Зайдем сюда. С этого балкона, может быть, кое-что будет видно.

 

К находившемуся на втором этаже залу примыкал большой балкон, где уже теснилось множество мужчин и женщин. Братьям все же удалось протиснуться, и они стояли там несколько минут, вглядываясь в темноту. Между двумя тюремными зданиями — Малой Рокет и Большой Рокет — плавно поднимающаяся кверху улица расширялась, образуя нечто вроде четырехугольной площади, со всех сторон осененной густыми платанами, растущими в выемках на тротуарах. Приземистые домики, чахлые деревца — все это убожество как бы расползлось по земле под необъятным небом, где клонилась к закату луна и загорались звезды. Площадь была совершенно пуста, лишь вдалеке суетились какие-то люди; два кордона сдерживали толпу, оттесняя ее в соседние улицы. Высокие пятиэтажные дома находились только в самом начале улицы Сен-Мор, далеко от места казни, и на другом конце площади, на углу улиц Мерлен и Фоли-Реньо; таким образом, было почти невозможно что-нибудь разглядеть даже из окон наиболее удобно расположенных зданий. А толпившиеся внизу люди видели только спины стражников, что не мешало им давить друг друга; над человеческим приливом поднимался все нарастающий гул.

 

Но благодаря оживленному разговору двух женщин, перегнувшихся через перила и уже давно следивших за происходящим, братьям удалось кое-что уяснить. Было половина четвертого, гильотину уже установили. Люди, суетившиеся под деревьями, возле тюрьмы, оказались помощниками палача, они прилаживали нож гильотины. Медленно двигался взад и вперед фонарь, в лучах его на мостовой плясало несколько теней. И больше ничего. Площадь походила на огромную темную дыру, со всех сторон окруженную бурно напиравшей, рокочущей толпой. Вдалеке, подобно маякам, светились окна погребков виноторговцев. А вокруг простирались спящие кварталы нищеты и труда, склады и мастерские тонули во мраке, над высокими остывшими фабричными трубами еще не вздымались султаны дыма.

 

— Но отсюда мы ничего не увидим, — заметил Гильом.

 

Пьер знаком велел ему молчать. Взглянув на элегантного господина, облокотившегося на перила возле него, он узнал любезного депутата Дютейля. Сперва ему показалось, что рядом с депутатом стоит принцесса де Гарт, которую тот вполне мог привести посмотреть на казнь, потому что она присутствовала при чтении приговора; но вскоре он понял, что прижавшаяся к депутату, закутанная в шаль женщина не кто иная, как красавица Сильвиана, — он узнал ее тонкий девственный профиль. Да она и не старалась спрятаться и очень громко болтала, видимо, не вполне трезвая, и вскоре братья узнали, как она сюда попала. Она ужинала с Дютейлем, Дювильяром и другими приятелями и когда около часу ночи, за десертом, узнала о казни, ей вдруг пришло в голову отправиться смотреть. Напрасно Дювильяр умолял ее отказаться от этой прихоти, наконец в ярости он уехал; он считал за дурной тон глазеть на казнь человека, пытавшегося взорвать его особняк. Тогда она повисла на руке у Дютейля, обещая решительно все, чего бы он ни потребовал, если он исполнит ее просьбу. Депутат ненавидел такие зрелища и уже отказался сопровождать маленькую принцессу, но все же скрепя сердце согласился, охваченный страстным желанием обладать Сильвианой, до сих пор ускользавшей от него.

 

— Он просто не понимает, как это интересно, — сказала она, имея в виду барона. — Как здорово, что мы сюда пришли! А ведь завтра он будет опять у моих ног.

 

— Итак, — сказал Дютейль, — мир заключен, вы вернули ему права хозяина и властелина, как только был подписан ваш ангажемент в Комедию.

 

— Мир? Как бы не так!.. Ничего подобного, слышите! — воскликнула она. — Я поклялась, что не допущу ничего такого до своего дебюта… А вечером, после первого спектакля… посмотрим.

 

Оба рассмеялись, и Дютейль, желая ей угодить, рассказал о том, как любезно новый министр народного просвещения и изящных искусств Довернь поспешил устранить все преграды и перед ней распахнулись двери Комедии, которые до сих пор были закрыты, несмотря на отчаянные попытки Дювильяра. Прелестный человек этот Довернь, настоящая бархатная лапка, сплошное благожелательство, украшение вновь сформированного министерства, а этот ужасный Монферран всего лишь железный кулак.

 

— Он сказал, моя красавица, что хорошенькой всюду честь и место.

 

Явно польщенная, она прижалась к нему.

 

— А послезавтра — долгожданная премьера «Полиевкта», вам предстоит торжество! Мы все придем и будем вам аплодировать.

 

— Да, послезавтра вечером, и в этот же день барон выдает замуж свою дочь. Немало будет у него волнений.

 

— Ах да! Именно в этот день наш друг Жерар женится на мадемуазель Камилле Дювильяр. Сперва будут давить друг друга в церкви Мадлен, а потом уже в Комедии. Вы правы, сколько будет бурных переживаний в особняке на улице Годо-де-Моруа!

 

Они снова развеселились, стали издеваться над матерью, отцом, любовником и дочерью с отвратительным цинизмом, злорадством, смеялись просто ради смеха, с легкомыслием парижан. И вдруг Сильвиана заявила:

 

— А знаете, мой миленький Дютейль, я умираю здесь от скуки. Отсюда ничего не видно, а я хочу быть совсем близко, чтобы ничего не упустить… Пристройте-ка меня поближе к их машине.

 

Дютейль совсем приуныл, тем более что на улице, у дверей виноторговца, она заметила Массо, помахала ему рукой и подозвала к балкону. Между балконом и тротуаром на лету завязалась беседа.

 

— Как вы думаете, Массо, ведь депутат может пренебречь запрещениями и устроить свою даму на любом месте?

 

— Ни в коем случае! Массо прекрасно знает, что депутат первый обязан склониться перед законом! — воскликнул Дютейль, и журналист понял, что депутат вовсе не желает покидать балкон.

 

— Вам бы следовало добиться пропуска, сударыня. Тогда вы получили бы место у окна Малой Рокет. А впрочем, туда не удалось попасть ни одной женщине… Так что не стоит огорчаться, здесь тоже очень неплохо.

 

— Но, миленький мой Массо, мне решительно ничего не видно!

 

— И все-таки вы увидите куда больше, чем принцесса де Гарт. Я только что встретил ее экипаж на улице Шмен-Вер, полицейские не пропускают его дальше.

 

Услыхав это, Сильвиана вновь развеселилась, а Дютейль содрогнулся, размышляя о том, какой опасности он избег; ведь если бы Роземонда увидела его с другой женщиной, она закатила бы ему чудовищную сцену. Ему пришла блестящая мысль — предложить своей прелестной подруге, как он ее называл, шампанского и пирожного Сильвиана все время жаловалась, что умирает от жажды, и была рада еще попьянствовать, когда слуге удалось наконец втиснуть на балкон рядом с нею маленький столик. Ей казалось, что это так мило, так смело и оригинально — выпить вина и еще раз поужинать в ожидании смерти человека, которому должны были там, внизу, отрубить голову.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>