|
— Вот оно! — завопил Каратыгин. — Начинается…
Через толпу, выдирая полы шинели из плотной давки, пробирался на выход лейтенант Басалаго. Глянул на Небольсина, шепнул:
— Пошли, надо подготовить составы новых ревкомов.
Небольсин в растерянности перетаптывался на месте.
— Вы же слышали, Мишель? В Москве…
— Пошли, пошли, — говорил Басалаго. — Здесь больше нечего делать. Это как раз та музыка, которую можно играть с любого конца. А сейчас мы держимся. Мы у власти. И Советы, как и ревкомы, будут наши…
Хлыщеватый лейтенант Мюллер-Оксишиерна подошел к Басалаго и сложенными в руке перчатками хлобыстнул его по лицу.
— Предатель, — заявил он ему.
Басалаго даже не обиделся.
— Дурак ты, — ответил. — Я думал, что ты умнее…
* * *
Строгая четкость «Аскольда» одним своим видом подавляла неразбериху Мурманского рейда, и потому-то Харченко, как представитель этой мошной боевой машины, легко перескочил в ревком: он уже входил во вкус. Его поперло, его понесло!
— Перьво-наперьво, — заявил Харченко, — я согласен с товарищем Ляуданским, который мудро говорит: «Революция — это вам не шлынды-брынды». И в самом деле, ежели присмотреться, то что мы видим? Кого-то лупят, кого-то давят, что-то кричат. Кого лупят? Конечно, начальство. Кого давят? Конечно, офицеров. О чем кричат? Конечно, о свободе… Вот тут-то я, признаться, и не понимаю. Товарищи! — пустил слезу Харченко. — Ридные мои! Где же та свобода, из-за которой льются потоки трудовой крови? Я кровью своей выслужил себе вот эти погоны, а мне за это — штык в пузо? Так прикажете понимать?
Плакание Харченки придержал Ляуданский:
— Стоп, машина! Крути реверс конкретнее… Давай мнение!
Харченко загибал пальцы, перечисляя:
— Жрать надо… пить надо… одеться надо…
— Погоди! — с пеной у рта заорал на него Шверченко. — Не надо тебе жрать, не надо тебе пить!.. Ничего не надо! Вся телеграмма Совжелдора из Петрозаводска. Там люди, а не тряпки! Они прямо говорят: не признаем Советской власти — и баста. И мы должны так же. До тех пор, пока в состав правительства полноправно не войдут члены всех социальных партий, о большевиках и говорить не стоит…
— Где Каратыгин? — огляделся Ляуданский.
Доставили Каратыгина.
— Ты что думаешь? — пристали к нему.
— Я как Викжель: Викжель против Ленина — я тоже… Я от революционных масс не отрываюсь, не на такого напали!
— Верно. Не отрывайся, — похвалил его Харченко. — А вот насчет писания… как? Горазд?
— Милейший, — обиделся Каратыгин, — я промышленно-торговое училище чуть было не закончил. А вы, кажется, из этих… из «химических»!
— Ну вот, — недовольно заметил ему Харченко, — сразу вступаем в классовое противоречие. Нехорошо, нехорошо!
Дверь открылась: зацепившись за порог, влетел Ванька Кладов.
— Материал есть? — спросил, озираясь.
— Посиди, — утешил его Ляуданский, — сейчас приготовим.
— Чего пишете? — поинтересовался редактор.
Ляуданский изобразил на руках мельницу-маслобойку:
— Никак не можем обращения спахтать…
— А к кому обращаетесь?
— Ко всем народам мира…
— Ловкачи! — восхитился Ванька Кладов. — Чего же вам, ребята, от народов мира потребовалось? Тушенки? Или водки? Или просто так — пошуметь решили?
Харченко, такой ласковый, словно кот, подсел к мичману:
— Дело-то тут такое, трохи обеспокою… Мы ведь люди новой хормации. Может, не так что сказал?
— Ничего. Вы новенькие. Как пятаки. Дальше?
— Язык-то сразу не проворачивается…
— Привыкли, прапор, машину свою проворачивать?
— Оно и так — машину завсегда легше. Потому как сын народа…
Ванька Кладов притянул его к себе и — шепотом страстным:
— Чин лейтенанта хочешь? Могу… И недорого: пятьсот целковых. Георгии тоже имеются… Станислава бы тебе! По двести николаевскими… Хочешь Станислава?
Харченку кинуло в сладостный озноб.
— Не, Погоди, мичман. Меня же знают… Откуда?
— Ну потом. Когда подрастешь из «сыновей народа», тогда помни: мичман. Кладов все достанет.
— Как же? — переживал Харченко. — Вить революция… до орденов ли тут?
— Плюнь, — сказал ему Ванька. — Красный бантик и дурак нацепит. А вот Станислава — не каждому дано. Подумай.
От стола раздалось постукивание карандаша.
— Внимание, внимание, — заговорил Ляуданский. — Послушайте, вы там… в углу! «Народы мира» — под хвост. Теперь начало будет другое: «Всем, по всей России, по всем фронтам, по всей печати…»
Ванька Кладов уже направлялся дверям.
— Куда же вы, мичман? — остановили его.
— Мне это неинтересно. Да и номер уже занят сегодня. Как раз напечатал телеграммы Керенского н генерала Духонина. Чтобы никаким Советам не подчиняться… Вот они знают, что писать. Эти люди не чета вам: с башкой люди, демократы…
Из редакции Ванька Кладов позвонил в штаб Басалаго:
— Мишель, привет.
С другого конца провода взорвался начштамур:
— Я тебе не «Мишель», мичманок! Лейтенант Михаил Герасимович Басалаго окончил Морской корпус его величества. А ты выскочил в мичмана из недоучек студенческого набора…
— Простите, господин лейтенант, — извинился Ванька Кладов. — Я только в интересах дела хотел вам посоветовать, чтобы вы разобрались в делах ревкома… Эти остолопы что-то там пишут и никак не могут написать. Я решил благоразумно не вмешиваться.
— Хорошо. Спасибо. До свиданья.
Это был десятый день после Октябрьской революции, и в Мурманске только что было получено сообщение о создании нового правительства — Совета Народных Комиссаров. В подавленном настроении, с трудом сдерживая ярость, так и клокотавшую в нем, Басалаго ворвался в барак ревкома…
Оглядел лица. Серые от перекура и недосыпа.
И глянул на себя в зеркало. Вот его и сам черт не берет: всегда подтянут, гладко выбрит, лицо розовое. Щелкнув крышкой портсигара, Басалаго изящным жестом достал папиросу. Продул ее, и вспыхнул огонек зажигалки.
— Или власть ревкома, — сказал, — или…
За столом притихли. Басалаго выдал им долгую паузу — как актер, уверенный в том, что и в паузе есть глубокий смысл.
— Или проваливайте, к чертям! — заорал он, раскидывая с грохотом стулья. — Главнамуру нужны люди деятельные! Люди активного настроения! Верные помощники в борьбе за мир и процветание этого края… Ляуданский!
— Есть.
— Читай…
Глаза Ляуданского забегали по шпаргалке:
— «Всем, по всей России, по всем фронтам, по всей печати…»
— Дальше! — рявкнул Басалаго.
Ляуданский щелкнул каблуками и сказал:
— Есть! — но молчал.
— А вот дальше-то… — вставил Харченко и тоже замолк. Басалаго оценил его на взгляд: «Этот „химик“ — дерьмо!»
— С революционным народом, — сказал начштамур, разглядывая свою папиросу, — надобно говорить языком революции… Не можете? Ладно. Черт с вами! Пиши…
Он снял фуражку, залепленную сырым комом снега.
— «Уже десятые сутки, — диктовал, — кипит братоубийственная гражданская война, а в стране еще нет центральной власти… „ Чего остановился? Пиши: «… власти нет“. Совжелдор, — спросил лейтенант у Каратыгина, — есть власть?
— Нету, — ответил Каратыгин, почтительно привставая.
— «В связи со всем этим, — продолжал Басалаго, — разрушающим страну положением мурманский ревком»… Написал? «Мурманский ревком требует…» Двоеточие, проставь номер один…
Из-под пера Ляуданского, движимого сейчас только голосом Басалаго, выбегали и строились пункты «требований»:
. Немедленного прекращения братоубийственной борьбы за власть и образования сильной всенародной власти.
. Направления всей политики нового правительства к скорейшему заключению демократического мира при обязательном условии тесного единения с союзниками.
Отойдя к окну, Басалаго оглядел рейд, заставленный кораблями — русскими, британскими, французскими.
— Прочти мне последнюю фразу, — сказал он. Харченко через плечо Ляуданского услужливо прочел: «…при обязательном условии тесного единения с союзниками».
— Точка? — спросил Басалаго.
— Точка, — вздохнул Шверченко.
— Переделай точку в запятую и добавь: «…без помощи которых нам грозит гибель». Слово «гибель» подчеркни!
Закончив диктовать, он взялся за фуражку:
— Что вы так на меня смотрите? Вы лучше посмотрите отсюда на рейд. Неужели вам, болванам, никогда не приходила в голову такая мысль, что, если англичане уйдут из Мурманска, флотилию и порт ожидает разруха. Смерть! Кто даст топливо? Где взять масло? Сахар? Петроград не даст — там большевики уже доедают последних собак…
Харченко вскочил снова:
— Вот, не сговаривались, а получилось одинаково… Что я вам говорил? Жрать надо, пить надо, одеться надо…
Дверь за начштамуром с размаху захлопнулась — накрепко.
Ревком передохнул.
— Ну как? — спросил Ляуданский. — Вы согласны?
— Ревкому без Главнамура — крышка, — сознался Харченко. — «Куды уж нам с Басалаго тягаться… Давай, я подписываюсь.
Тогда же лейтенант Басалаго был введен в состав мурманского ревкома и стал управляющим его делами (отныне Главнамур стал одной шайкой-лейкой с ревкомом).
* * *
Скоро во всей своей первозданности проявилось то допотопное, что и составляло во многом суть жизни большинства людей, населявших в те времена мурманские холодные Палестины: желание загрести копейку, сгоношить рубелек, сварганить деньгу на воровстве или спекуляции. Какая там революция? Все словно очумели, забыли о революции и носились со своими кубышками…
Первый сигнал об этом Небольсин получил от Каратыгина.
— Аркадий Константинович, — спросил бывший контрагент, — а вы своих сбережений не забрали еще из конторы банка?
— А зачем я должен их забирать? Куда их дену? Дуняшке под юбку? У меня же в вагоне стащат.
— Лучше уж знать, что украли воры, а не дарить большевикам. Мы вот с Зиночкой свои деньги уже забрали.
Небольсин испытал некоторое беспокойство. В самом деле, не забрать ли и ему? Время шаткое. Действительно, люди побогаче шептались по углам, прикидывали, шуршали, как крысы в норах. Наконец из Архангельска дошла весть, что банки там чистенькие: клиентура уже все выгребла…
Дядя Вася перекладывал в конторе печку.
— Дядя Вася, — спросил Небольсин, задумчиво наблюдая за его работой, — а где ты бережешь свои деньги?
— Да в сапоге, Константиныч, — ответил мудрый печник. — Велики ли деньги-то у меня? Мы ведь не баре…
Сказано не в бровь, а в глаз. Небольсин не выдержал и тоже завернул в контору госбанка. Там было пусто, жутковато пусто — и сразу кольнуло сердце. Боже мой! С первой лопатой поднятого грунта, через болота, поедаемый гнусом, дошел по рельсам до Мурманска, все откладывал, все надеялся… На что надеялся? И распахнулись где-то очень далеко высокие белые двери, из которых сейчас выйдет к нему… она.
— Уважаемые! — Инженер постучал в запертое окошечко. Оно откинулось, и Небольсина спросили:
— Вам, сударь, что?
— Нельзя ли мне…
— Денег нет! — И окошечко закрылось.
— Постойте, — открыл его Небольсин снова, — я вам все эти годы, как последний дурак, вносил… чтобы вы сберегли!
— Все вносили. Но денег нет.
И высокие двери закрылись вдруг, навсегда отодвинулась от него Ядвига в ее японском халате с чудовищными драконами.
— Отдайте мне деньги! — стучал Небольсин кулаком. Высунулась плешь чиновника.
— Русским языком сказано: денег нет… Нет денег!
— Хорошо. Когда будут?
— Когда не будет большевиков…
Опустошенный, сразу потеряв все, на что рассчитывал, Аркадий Константинович отправился в буфет при станции вокзала. Там в неуютных потемках, он шуршал керенками, уже обесцененными. Прикидывал — как прожить до жалованья. Решил для начала, по русскому обычаю, как следует выпить… И — выпил!
Прямо перед собой он разглядел широкую спину полковника; толстые уши, багровые от холода; массивная шея упиралась в воротник жесткой шинели. По этим ушам, по этой могучей спине Небольсин узнал полковника Сыромятева — человека, появлявшегося в Мурманске только наездами. Сыромятев, полковник генштаба и командир погранохраны полярного района от Пазреки до старинной Печенги, был очень почтенным человеком.
— Господин Сыромятев, — окликнул его инженер, — добрый день. Как здоровье отца Ионафана?
Сыромятев охотно перенес свой стакан с недопитой водкой за столик путейца, уронил бутерброд, помазанный какой-то дрянью, и ожесточенно отправил его в угол ударом громадного сапога.
— Сейчас монахом быть хорошо, — прогудел он басом. — Иисус Христос свою партийность выяснил еще вон когда! И отцу Ионафану теперь остается только ее и придерживаться…
Небольсин рассказал, как его обчистили в банке, и неожиданно Сыромятев выругал инженера:
— Аркадий Константинович, вы же неглупый человек, а несете ахинею… Какие деньги? О чем вы говорите? Да постыдитесь. Неужели вы желаете походить на всю эту сволочь, которая судьбою войны натискалась в Мурманск, словно сельди в бочку… Сейчас, дорогой мой, время думать о России, о судьбах народа, а не о деньгах!
— Поймите же меня, — слабо возразил Небольсин. — Когда человеку за тридцать, ему невольно хочется упорядочить многое в своей жизни.
— Деньгами? — накинулся Сыромятев на путейца. — Бред! Сейчас упорядочить жизнь в России можно только пулей и дисциплиной. Крепкой властью! А не подтиркой, на которой госбанк разрисовал всякие там глупые цифирки…
Они выпили водки, и Небольсин спросил:
— Вы чем-то сильно озабочены, полковник? Дела? Сыромятев надвинулся на инженера всем своим массивным горячим телом — тепло этого тела пробивалось даже сквозь грубое сукно шинели. Оглядевшись вокруг, полковник шепнул:
— С нашей границы снят замок… Граница открыта!
— Не может быть, — отшатнулся Небольсин.
— Именно так, — кивнул Сыромятев. — Вы, может, спросите, у меня, как это случилось?.. Очень просто. Еще при Керенском солдаты сорвали с меня погоны. Вытерпел. Вы же меня знаете, я не истеричная барышня. Сорвали — и черт с вами! Думаю — уйди я сейчас, на ком граница останется? Потом говорят: не барин, мол, вставай в очередь за кашей. Поверьте: я брал миску и стоял. И ждал, когда мне положат каши… Я человек очень выдержанный, меня трудно вывести из терпения.
— Ну а потом? — спросил Небольсин.
— Потом стали буянить… России для буянства показалось им мало. Пошли через границу в Норвегию — там пивная торгует. Ну, каковы норвежцы, вам рассказывать не надо. Они так поддали моим молодцам, что те вернулись в красных соплях. А я лежу и радуюсь: вот, думаю, бог наказал вас! Хоть чужая управа, да все-таки нашлась…
Сыромятев печально умолк, размазывая вино по клеенке.
— А дальше? — намекнул Небольсин.
— Дальше… Они все разбежались, бросив оружие. Я проснулся, смотрю — один на заставе. Совсем один… На такую границу — один полковник Сыромятев. А немецкие подлодки стоят на Лафонтенах. Что делать? Ушел тоже…
— А вы пытались стукнуть кулаком в Главнамуре?
— А вы думаете — нет?
— Я думаю, что — да.
— Вот именно. Я стукнул. Перед самым носом контр-адмирала Ветлинского. Но этим мерзавчикам, что засели здесь, сейчас не до границы… Только своя шкура! Только свои деньги! Только свои подштанники… Черт бы их всех побрал! А потому и говорю вам, Небольсин, от чистого сердца: не будьте похожи на этих негодяев… А на деньги плюньте, наживете.
Небольсин понял, что его горе еще не горе. Настоящее-то горе сердце вот этого мужественного умного человека, который растерян, который не знает, что делать и куда идти.
«Такие, — думал Небольсин, — стреляются…»
Ночью в вагон к нему совсем нечаянно заскочил Ронек:
— Переспать дашь?
— Ложись. Ты откуда свалился?
— Из Кеми.
— О черт! Разбудил ты меня.
— Ничего. Отоспишься…
Небольсин сидел на постели, долго зевал.
— Слушай, Петенька, я чего-то опять не понимаю. Была одна революция, и ты мне сказал, что она ничего не изменила. Скажи: разве теперь что-либо изменилось? Может, надо крутить сразу третью? Ты мне скажи прямо.
Ронек тянул через голову свитер.
— Это у вас ничего не изменилось, — сказал он. — Тупик! Но из тупика надобно выходить. Выходить придется в борьбе. Первое (и самое главное!) — это сломать шею Совжелдору и всем болтунам… Здесь, в Мурманске, победить трудно. Необходимо, чтобы вмешался Петроград! Но Петрозаводск будет нашим. И вот увидишь, в самом скором времени.
— А ты нагрянул сюда по делу? Или так?
— Мне нужно упорядочить с Главнамуром вопрос о деньгах, чтобы выплатить рабочим, которые уезжают. По договору! Люди стремятся уехать туда, где существует Советская власть. И вот, Аркадий, заметь: вся мерзость и нечисть остается здесь, при Главнамуре. А лучшие и честнейшие уезжают к большевикам… Впрочем, — кашлянул Ронек, — прости, я тебя не обидел?
— Чем? — спросил Небольсин и только сейчас понял, что он-то остается с мерзостью и нечистью, а лучшие и честнейшие уезжают.
— Нет, — сказал Небольсин, привстав на локте, — ты меня, Петенька, не обидел… Каждому надо стараться быть честным патриотом России на любом, самом поганом месте.
— Ну-ну, — ободрил его Ронек. — Гаси свет.
В темноте вагона очень долго молчал Небольсин.
— Сейчас, — заговорил вдруг, — все старые договоры аннулированы. Денег ты не получишь. А почему бросают дорогу рабочие? Разве в России жизнь лучше, нежели здесь — на Мурмане?
— Она, конечно, хуже, — ответил в потемках Ронек. — Но зато внутри России появилось народовластие. Как же ты, Аркадий, этого не понимаешь?
— Они там наголодаются, — сказал Небольсин.
— Еще как! — отозвался Ронек.
Глава девятая
Ваньку Кладова били… Это бы ничего (его не первый раз били), но никогда еще в кулаки не было вложено столько злости. Били на этот раз за политику; за то, что он вовсю перепечатывал в своей газетенке погромные призывы против большевиков; за то, что… Впрочем, мало ли за что можно бить негодяя Ваньку Кладова!
Били страшно — критик и поэт волчком кружился по снегу.
Потом поволокли, и ноги мичмана тащились по снегу, обутые в новые сверкающие галоши…
— Товарищи, — заговорил Ванька Кладов, очухавшись, — новая власть самосуда не признает. Знаете ли вы, что Ленин велел судить матросов, убивших Шингарева и Кокошкина? Карать надо, пожалуйста, но…
— Молчи, гнида! — ответили ему и потянули дальше..
Втащили на крыльцо барака «тридцатки». Красный флаг трепетал над крышей контрразведки, и долго на звонок никто не отворял. Потом двери вдруг разлетелись настежь, и на улицы Мурманска вырвалась музыка лихого чарльстона. Вышла, приплясывая, элегантная секретарша.
— В приемный бокс, — сказала равнодушно.
Рабочие и солдаты доволокли Ваньку до бокса и шмякнули на пол:
— Контра! Примите и рассудите по закону революции…
Барышня вогнала в машинку бланк на арест.
— Имя? Звание? Время? — глянула на часы. — Кто доставил?
По очереди называли себя матросы, солдаты, рабочие.
— Можете идти, — сказала им секретарша и тоже вышла.
…С унынием разглядывал мичман толстую решетку, переплетавшую окно бокса. Вытер кровь с лица. Нечаянно зачесалась левая ладошка. «К деньгам…» — привычно смекнул Ванька, и вдруг его отбросило в сторону, вжало в угол…
— Не надо! Не надо! А-а-а!.. — закричал он.
На пороге бокса стоял человек, о существовании которого на Мурмане мало кто знал. Это был человек невысокого роста, чахоточный, с длинными руками и высоким лбом мудреца. Впрочем, о мудрости его на Мурмане легенд не ходило. Но зато некоторые догадывались, что это главный палач застенка, человек феноменальной силы и жестокости… Звали его — Мазгут Хасмадуллин.
— Мазгут, — шарахался Ванька вдоль стен, — друг… Ты не смеешь! Ну скажи, ты не будешь, Мазгутик?
Рука палача вытянулась и взяла жертву за шиворот. Через длинный коридор вбросила его в кабинет для следствия. Поручик Эллен придвинул критику и драматургу стул.
— Рррыба… — сказал. — Попался в сетку? Что пьешь?
— Все пью, что дадут, — сознался Ванька Кладов.
Зубы стучали о край стакана. Вылакал. Прояснел.
— Убери Мазгута, — просил жалобно. — Не могу так…
— Прочь! — сказал Эллен, и палач тихо убрался. — С кем ты живешь? — спросил поручик далее.
— С Брамсихой, — сказал Ванька и сам ужаснулся.
— Это с усатой?
— С нею… с усатой. — И снова заплакал.
— Вот видишь, — прищурился Эллен, — какая ты подлая скотина! Я еще и не нажал на тебя, а ты уже продал честную женщину. Мать семейства и прочее.
— Так это же все знают, — всхлипывал Ванька Кладов. — Поручик, что же будет? Со мною? А?
Тонкие губы Эллена сложились в одухотворенной улыбке.
— Расстрел…
— За что? — поник Ванька, ошарашенный совсем.
— Сам знаешь, за что… Власть Советская, а ты, сукин сын, телеграммы Керенского и Духонина к свержению этой власти из номера в номер печатаешь.
— Тогда берите и Главнамур. Всех нас к стенке!
— Вот видишь, какая ты стерва! — снова произнес Эллен со вкусом и смаком. — Я еще и не нажал на тебя, а ты уже и Ветлинского продал… Эй, Мазгут!
— Здесь я, — раздался за спиной глухой голос.
— Не надо… не надо…
— Ах, не надо? — засмеялся Эллен. — Ты, Мазгут, выйди. А то у тебя изо рта плохо пахнет. Поэту, драматургу и критику нашего края это не нравится…
Хасмадуллин покорно удалился. Эллен взял бланк ареста.
Глядя прямо в глаза Ваньке Кладову, он спокойно произнес:
— Ящик английских галет. Два пакета масла. Пулемет системы «льюис» и комплект патронов к нему… Понял?
— И?..
Не отвечая, Эллен взял вечное перо в красивой оправе и начертал в углу бланка: «На прекращение».
— И ты свободен, — закончил он.
Кладов выпрямился, заухал галошами по линолеуму.
— Галеты? Масло? Ладно — жрите… Но «люська»-то денег стоит. Разорюсь! Системы «шоша» не подойдет?
— Давай «шоша», — согласился Эллен. — Сам же потом и стрелять из него будешь. У меня он лучше сохранится. Под красным знаменем революции! — И засмеялся.
— А теперь что?
— Иди с богом… — зевнул Эллен.
Ванька Кладов вышел и вернулся, потрясенный:
— Они там… не уходят. Убьют.
Эллен накинул шинель, шагнул на крыльцо.
— Слушайте! — заявил он рабочим и солдатам, которые гурьбой стояли поодаль, выжидая. — Мурманская контрразведка всегда на посту. Смерть шпионам и врагам трудового народа! Но критика власти в свободной стране наступившей революции не является преступной и не опорочивает лиц, ее критикующих… Пропустите честного гражданина Ивана Кладова!
* * *
— Инженер Ронек, — сказал Ветлинский, выходя из-за стола, — весьма странный господин. Он требует от Главнамура того же, чего требуют и эти саботажники-рабочие…
«Начинается», — мысленно отметил Небольсин.
— Я знаю инженера Ронека как человека справедливого, господин контр-адмирал. А рабочие настаивают лишь на выполнении договорных обязательств дороги…
— Это было когда? — улыбнулся Ветлинский. — Еще при его величестве, а с Керенского денег теперь тоже не получишь. Вот и пусть рабочие обращаются в… Совет!
— Совет — безнадежная организация, — ответил Небольсин. — Я совсем не оправдываю бегущих рабочих. Но договор подписан дорогой, подписан на то, чтобы его выполнять…
— Но денег нет, — сказал Ветлинский. — Я не протестую против этого саботажа и уже выпустил приказ о массовом увольнении рабочих, которые требуют от нас расчета, чтобы ехать в любезную для них совдепию.
Это было несколько неожиданно: при Керенском главнамур удерживал рабочих, теперь он сознательно оголял Мурманск, чтобы избавиться от дорожников, настроенных большевистски…
Небольсин кратко ответил:
— Могут произойти нежелательные эксцессы.
— Возможно, — не удивился Ветлинский. — Что ж, я согласен на эксцессы, но пусть они минуют мой кабинет. Дело передано мною в третейский суд, и пусть Шверченко, как истинно революционный товарищ, и рассудит по нормам революции…
Двухэтажный дом конторы, строенный на горе, издалека дымил трубами. Наверх к нему вела обледенелая тропа. Вокруг конторы с утра собрался народ, понаехавший с двух дистанций. Совжелдор в Петрозаводске доверием не пользовался, и потому все разом нахлынули в Мурманск — на штурм твердынь Главнамура.
Когда Небольсин поднимался в гору, рабочие уже шумели:
— Когда деньги? Так и будем стоять? Околеем…
В толпе инженер заметил и Павла Безменова.
— Эх, ты! — укорил он его. — Тоже не сидится?
— Еду… поближе к яблокам, — засмеялся прораб.
— Разбежитесь все — и дорога станет!
— А что здесь нам делать? — хмуро ответил Безменов и, сняв рысью шапку, выбил из нее об колено иней. — Все, что могли, Аркадий Константинович, все уже сделали… без нас!
За этой фразой маскировался иной смысл, враждебный Главнамуру, но вступать в спор Небольсину не хотелось.
— Смотри, Павел, сам, — сказал. — Тебе виднее.
В конторе, засев за стол, он разложил завтрак, завернутый Дуняшкой в газету. Еще раз перечитал «Декрет о мире», «Декрет о земле». Потом в канцелярии спросил:
— Мне писем не было?.
— Нет. А откуда ждете?
— В Петрограде у меня осталась невеста. И — ни слова от нее… Боюсь, что она, при всей своей экстравагантности, не слишком-то понравится большевикам. Им вот декрет о мире, декрет о земле — это они понимают…
— А ведь любовь такое великое чувство! — с пафосом сказала секретарша.
— Я тоже такого мнения, — ответил Небольсин, благодарно поминая при этом Дуняшку за сытный завтрак. — Но…
И тут на всю контору раздался истошный вопль:
— Карау-ул… помо-о-о-гите!
— Кто это так орет? — испугался Небольсин, вскакивая.
— Никак, Шверченко? — засуетились в канцелярии.
Со второго этажа конторы, отчаянно грохоча по ступеням, скатилось что-то. Небольсин приоткрыл дверь. Так и есть: рабочие свергли третейский суд в лице архиреволюционного товарища Шверченко.
— Ревком бьют, — сказал Небольсин, вспоминая чесменский митинг. — И нам, чувствую, пора подумать о себе…
Нахлобучив на ухо шапку, он успел выскочить из конторы таким жиганом, что опередил даже Шверченку. Председатель мурманского ревкома наяривал следом, как козел по весенней травке.
— Милицию! — взывал Шверченко, шлепая валенками по талым сугробам. — Милицию сюда… пожарных зовите!
Толпа рабочих громила контору. Небольсин остановился, издали наблюдая, как вылетают наружу рамы. Через окна, порхая ножками, рушились в снег столы бухгалтерии. Вот, заодно с ними, вылетел в окно, еще попискивая о чем-то, и главный бухгалтер дистанции (писавший почему-то всегда гусиным пером).
Оттуда, со стороны конторы, доносились возгласы:
— Мы добьемся своих прав!
— Догоняй Шверченку… набить ему рожу!
Шверченко все это, конечно, слышал.
— Скройтесь, — сказал ему Небольсин. — Рожа вам еще пригодится… для митингов и для барышень!
И Шверченко — это новая-то власть! — так застрелял валенками до Главнамура, что только его и видели.
К месту погрома с примкнутыми штыками спешила этапно-флотская рота. Матросы еще издали обгорланивали путейских:
— Эй, костыли! Чего буянишь? Велено разогнать…
Две толпы — пестрая и чеканно-черная — сомкнулись дружелюбно, и над головами людей поплыли дымки цигарок, пущенных вкруговую. Было ясно, что рабочие отсюда не уйдут, пока с ними не рассчитаются по закону. А Главнамур вряд ли сыщет на Мурмане ту силу, которая бы смогла направить штыки против рабочих…
Именно в таком духе Небольсин и выступил сегодня на экстренном совещании, созванном при Ветлинском.
— Таково мое мнение, — закончил он, садясь.
Шверченко мстительно выкрикивал:
— Ни копейки! Захотят жрать — вернутся!
— Стыдитесь, — придержал его Басалаго. — Вы же представитель революционной власти. И… выступаете против рабочих?
— Они меня избили.
— Мало дали, — буркнул Брамсон. — Однако я вполне солидарен с мнением председателя ревкома: ни копейки им не давать. Голод — великий рычаг, им только надо умело пользоваться при всех социальных поворотах…
В памяти Аркадия Константиновича выросла тощая шея коровы и раздалось умирающее: «мууууу…» И подумалось о Брамсоне: «Не он ли вытащил из голодного Петрограда эти жуткие эшелоны с падшей скотиной?»
На столе главнамура зазвонил телефон. Контр-адмирал снял трубку, долго слушал. Молча повесил трубку. Огляделся.
— Уже разгромлена милиция, — сообщил собранию. — Теперь рабочие вооружены. Они идут сюда… Лейтенант Басалаго, вызовите караул и быстроходные катера из гавани Александров-ска. На мурманский гарнизон я уже не могу полагаться…
Даже из этого светлого зала, пропитанного уютным теплом печей, невольно ощущалось, как там, на снежной замети, копится и бушует дерзкая сила мышц, кулаков, нервов, глоток. Шверченко нашел сучок на столе главнамура и водил пальцем вокруг этого сучка, словно совершая обряд заклинания: «Жизнь или смерть?..»
— Дайте Шверченку! — кричали с улицы. — Мы его в рожу…
— Это вас, милейший! — засмеялся Брамсон, не в силах скрыть своего удовольствия. — Зовут ревком на растерзание. Раньше вот, помню, кричали, что царь плох. Теперь царя нет — кричат, что плох Шверченко… Что вы скажете?
Небольсин с трудом прятал улыбку: и смех, и грех. Контрадмирал, продумав свое решение, отшатнулся от окна:
Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |