Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Все мы читали автобиографический «Праздник, который всегда с тобой». 6 страница



 

— Здесь так прекрасно, что даже щемит сердце, — сказал однажды вечером Эрнест, когда мы шли ужинать в полюбившееся нам кафе на улицу Сен-Пер. — Неужели ты не полюбила все это?

Нет, не полюбила, пока не полюбила — но благоговейный трепет уже испытывала. Бродить по красивейшим улицам Парижа — все равно что находиться перед постоянно раздвинутыми занавесями сюрреалистического цирка, блеском и причудливостью которого можно любоваться в любое время. После вынужденного военного аскетизма, когда рухнула текстильная промышленность и лучшие кутюрье заколотили двери своих салонов, теперь по улицам Парижа струились яркие персидские шелка — синие и зеленые, великолепные оранжевые и золотые. Вдохновленный восточными мотивами Русского балета, Поль Пуаре одел женщин в гаремные юбки-брюки и тюрбаны и украсил нитями жемчуга. В это же время Шанель создавала совершенно другой стиль, ее геометрически четкие черные силуэты резко выделялись на цветном фоне. Быть элегантной означало коротко стричься, делать яркий маникюр и иметь при себе невероятно длинный мундштук из слоновой кости. И еще — быть худой, на вид изнемогающей от голода — в общем, какой я не была. Даже будучи голодной, я не теряла округлости лица и рук. Об одежде я тоже мало заботилась и не ломала голову, что мне больше подходит. Я носила одежду что попроще, требовавшую минимального ухода, — длинные шерстяные юбки, бесформенные свитера и шляпы «колокол». Эрнест не выказывал по этому поводу недовольства. Если на то пошло, в пух и прах разодетых женщин он находил смешными. Это соответствовало его вкусам: он любил хорошую естественную пищу, деревенское молодое вино, крестьян с их простыми ценностями и языком.

— Надо написать одно настоящее предложение, — говорил он. — Если я буду каждый день писать по одному предложению, простому и настоящему, то буду полностью удовлетворен.

С момента приезда в Париж ему хорошо работалось, он приводил в порядок рассказ под названием «У нас в Мичигане», начатый во время нашего медового месяца в Уиндемире. Рассказ был о кузнеце и горничной из Хортон-Бей, они знакомятся и вступают в сексуальные отношения. Он прочитал мне самое начало, где описывает город, дома, озеро и песчаную дорогу, стараясь, чтобы все выглядело просто и неподдельно, как ему запомнилось, и меня поразило, как естественно и правдиво звучит рассказ.



В творчестве он ставил себе поистине глобальные цели. Для него литература была тем, чем для других людей является религия, и все же он оттягивал момент вручения рекомендательных писем от Шервуда Андерсона знаменитым американским экспатриантам. Думаю, он боялся, что они сразу же его отвергнут. И чувствовал себя увереннее, заводя знакомства среди парижского рабочего класса. Мой французский был школьным, тяжеловесным, Эрнест же во время войны нахватался слов там и здесь и говорил на неправильном разговорном языке — его хватало для бесед, завязывающихся на улице с кухарками, привратниками и механиками из ремонтных мастерских. В их обществе он мог быть самим собой и не занимать оборонительную позицию.

Но вот сегодня вечером, после обеда, у нас была назначена встреча с Льюисом Галантьером, писателем и другом Шервуда Андерсона. Льюис был родом из Чикаго и сейчас работал в Международной торговой палате. Он слыл человеком с большим вкусом, и когда Эрнест попал в его квартиру на улице Жана Гужона, то был поражен видом дорогого антиквариата и гравюр, о чем, вернувшись домой, подробно рассказал мне. «У всех столов и стульев тончайшие ножки. Несколько изощренно, на мой вкус, но нельзя отрицать, он чувствует стиль».

Я волновалась перед встречей с Галантьером: меня и отдаленно нельзя было назвать элегантной, да я и сама не ощущала себя парижанкой. Если парижанки — самки павлина, то я — обычная курица. Недавно я сдалась, сделала короткую стрижку — наверное, последняя из американок — и тут же ее возненавидела. Я выглядела как круглолицый паренек, и хотя Эрнест сказал, что ему нравится, я, каждый раз когда ловила в зеркале свое отражение, хотела расплакаться. Возможно, раньше я выглядела старомодной викторианкой, но у меня были мои волосы — я была собой. А кто я теперь?

Льюис пригласил нас поужинать в «Мишо», модный ресторан, у которого я иногда останавливалась, чтобы поглазеть в окна. У входа я задержалась, комплексуя из-за одежды, но Эрнест, похоже, совсем не осознавал моей робости. Он торопил меня и, придерживая за плечо, слегка подталкивал к Льюису, радостно говоря: «Вот она — эта удивительная, проницательная девушка, о которой я вам говорил».

— Хэдли, я очень рад. Знакомство с вами — большая честь для меня, — сказал Льюис, а я залилась краской. Я чувствовала смущение, но в то же время мне было приятно, что Эрнест гордится мной.

Льюису было двадцать шесть — темноволосый, сухощавый и бесконечно обаятельный мужчина. Он очень смешно пародировал известных людей, но когда он дошел до своих лучших пародий на Джеймса Джойса, ему пришлось объяснять нам что к чему. Мы несколько раз мельком видели Джойса на улицах Монпарнаса, аккуратно причесанного, в очках без оправы и в бесформенном пиджаке, но никогда не слышали, как он разговаривает.

— Он говорит, — настаивал Льюис, — но только по принуждению. Рассказывают, что у него сотни детей.

— Я видела двух девочек, — сказала я.

— Две или двести — в Париже это одно и то же, правда? Если верить слухам, ему трудно их прокормить, но если зайти в «Мишо» в пять часов, можно увидеть, как семейство пожирает устриц корзинами.

— Все говорят, что «Улисс» великое произведение, — сказал Эрнест. — Я прочитал несколько глав в серийных выпусках. Не то, к чему я привык, но, скажу вам, это серьезная литература.

— Роман потрясающий, — поддержал Льюис. — Если верить Паунду, Джойс изменит все. Вы были в студии Паунда?

— Скоро наведаемся, — сказал Эрнест, хотя он еще не отправил Паунду рекомендательное письмо.

— Обязательно зайдите, старина. Не каждый может вынести Паунда, но познакомиться с ним необходимо.

— А какие трудности в общении с ним? — спросила я.

— Трудность — он сам, — рассмеялся Льюис. — Познакомьтесь — увидите. Если Джойс — типичный тишайший профессор в поношенном пиджаке и с тростью, то Паунд — дьявол, самоуверенный и помешанный на разговорах об искусстве и литературе.

— Я знаком с дьяволом, — заявил Эрнест, опустошая бокал вина, — но ему наплевать на искусство.

К концу вечера мы, основательно поднабравшись, пришли к нам, и Эрнест пытался заставить Льюиса боксировать с ним.

— Ну, хоть полраунда, так, смеха ради, — упрашивал он, раздевшись до пояса.

— Никогда не имел склонности к драке, — отнекивался Льюис, отступая, но, выпив еще несколько коктейлей, стал сговорчивее. Я совершила ошибку, не предупреди в его: что бы ни говорил Эрнест, спорт для него серьезное занятие. Я помню его взгляд в Чикаго, когда он чуть не уложил Дона Райта на пол в гостиной Кенли. Этот бой прошел точно так же. Первые несколько минут он напоминал смешную карикатуру — мужчины, согнув ноги в коленях и выставив кулаки, кружились на одном месте. Было ясно, что Льюис далеко не атлет, и я подумала, что Эрнест не станет драться в полную силу, но вдруг, без всякого повода, он нанес мощный удар.

От этого удара голова Льюиса на мгновение откинулась назад, а очки отлетели в угол. Очки разбились вдребезги, а на лице остались ссадины.

Я подбежала к Льюису, желая хоть чем-то помочь, но увидела, что он смеется. Эрнест тоже покатился со смеху — все обошлось в конце концов. А у меня не шло из головы: как легко мы могли потерять нашего единственного приятеля в Париже.

Именно Льюис помог Эрнесту набраться достаточно смелости и отослать оставшиеся рекомендательные письма. Вскоре пришло приглашение от Паунда. Последний еще не был широко известен в Штатах, если, конечно, вы не разбирались в поэзии и не читали такие литературные журналы, как «Дайал» и «Литл ревю», но в Париже он имел репутацию крупного поэта и критика, реформатора современного искусства. Я плохо представляла себе современное искусство и по-прежнему читала Генри Джеймса — ужасно старомодного, как любил напоминать Эрнест, — но Льюис рассказал много хорошего о Дороти, жене Паунда, англичанке. Мне ужасно хотелось завести новых друзей, и когда Паунд пригласил Эрнеста на чай, я с радостью пошла вместе с ним.

Нас встретила Дороти и проводила в студию, просторную, холодную комнату — на стенах развешены японские картины и рисунки, повсюду расставлены стопки книг. Дороти была очень красива — высокий лоб и фарфоровая кожа, как у китайской куклы; бледные изящные руки. Когда мы входили в студию, она говорила шепотом; Паунд сидел в кресле с обивкой из кроваво-красного камчатого полотна в окружении поставленных друг на друга полок с запылившимися томами, грязными чашками, листами бумаги и экзотическими статуэтками.

— А вы рыжая, — констатировал Паунд после того, как Дороти нас представила.

— Вы тоже. Это хорошо?

— Никто так не затаивает обиды, как рыжие, — мрачно произнес он и совершенно серьезно заметил Эрнесту: — Помните об этом, мистер Хемингуэй.

— Хорошо, сэр, — ответил Эрнест как примерный ученик.

Эрнест стал учеником Паунда с первой минуты — как только их взгляды встретились. Паунд сразу определил его как человека, жадного до знаний, и увлек Эрнеста безостановочным монологом, в то время как Дороти увела меня в другой конец студии, далеко от мужчин. Там под льющимися из окна солнечными лучами она разливала чай и рассказывала о своем знаменитом происхождении.

— При рождении мне дали имя Шекспир, но без «е» на конце.[5] Мой отец — потомок этого великого человека.

— А почему без «е»?

— Даже не знаю. Звучит как-то артистичнее. Хотя в этом смысле мне помощь не нужна. Какое-то время моя мать была подругой Уильяма Батлера Йейтса. У него я и познакомилась с Эзрой — он был помощником Йейтса. Думаю, с такой историей мне самой надо быть поэтессой, но я предпочла выйти замуж за поэта.

— Мы немного изучали Йейтса в школе — вперемешку с Робертом Броунингом и Оливером Уэнделлом Холмсом. Эрнест показал мне «Второе пришествие» в журнале. Нас оно потрясло.

— Лучшие никогда не навязывают свое мнение, в то время как худшие полны гнева, — сказала она. А потом прибавила: — Интересно, как отнесся бы дядя Уилли к разлитой здесь в воздухе гневной напряженности?

В другом, затененном углу студии Эрнест буквально припал к ногам Паунда, а тот витийствовал, размахивая чайником. Его рыжие волосы разметались, и мне стало понятно, почему Льюис Галантьер сравнил его с дьяволом — не только из-за волос и козлиной бородки сатира, а главным образом из-за природного пыла. Я не разбирала отдельные слова, но говорил он с напором огнедышащей лавы, все время жестикулировал и редко садился в кресло.

Эти двое — странная пара, подумала я: Дороти элегантная и сдержанная, Паунд шумный и громкоголосый, но, по ее словам, он необходим ей для работы. Сама она художница, и во время нашей беседы показала кое-что из своих работ. Мне они понравились: цвета и форма были такими же мягкими и нежными, как голос и руки Дороти, но когда я задала несколько вопросов о ее картинах, она решительно отрезала:

— Они не выставляются.

— Но почему? Ведь здесь их видят, не так ли?

— Только иногда, — ответила она и улыбнулась чарующей улыбкой, сама похожая на картинку.

В конце визита, попрощавшись с хозяевами, мы спустились по узкой лестнице и вышли на улицу.

— Хочу все знать, — заявила я.

— Он очень шумный, — сказал Эрнест. — Но мысли у него интересные. По-настоящему значительные. Он хочет участвовать в создании разных движений, хочет делать литературу, изменить жизнь.

— Тогда с ним надо дружить, — сказала я. — Но смотри, не серди его. О рыжих тебя предупредили.

Посмеявшись, мы направились в ближайшее кафе, и Эрнест продолжил свой рассказ за бренди с водой.

— У него забавные идеи о женских мозгах.

— Какие? Что их вообще нет?

— Вроде того.

— А как же Дороти? Что он думает о ее мозгах?

— Затрудняюсь ответить — но он признался, что с Дороти не зарегистрирован.

— Как прогрессивно, — съехидничала я. — И что: все парижские художники живут в гражданском браке?

— Не знаю.

— Вряд ли можно насильно заставить человека что-то сделать. Он должен согласиться на это, правда?

— Ты что, ей сочувствуешь? А если ей нравится ее положение? Может, она сама этого захотела?

— Может быть, но, скорее, наоборот. — Я глотнула бренди, глядя на Эрнеста сквозь стекло.

— Как бы то ни было, он обещал послать мои стихи Скофилду Тейеру в «Дайал».

— Не рассказы?

— Пока у меня нет ничего стоящего, но Паунд сказал, чтобы я написал для них ряд статей об американских журналах.

— Здорово.

— Должно что-то получиться, — сказал Эрнест. — Паунд говорит, что научит меня писать, если я, в свою очередь, научу его боксировать.

— Помоги нам Бог! — рассмеялась я.

Следующее важное знакомство произошло несколько недель спустя, когда Гертруда Стайн пригласила нас к чаю. Странно, но эта встреча протекала почти так же, как наш первый визит к Паунду и Дороти. Здесь тоже были два угла — один для мужчин, в данном случае для Эрнеста и Стайн, а другой для женщин — и никаких пересечений.

Дверь нам открыла вышколенная горничная-француженка, она взяла наши пальто и провела в комнату — как мы потом узнали, не в обычную комнату, а в самый знаменитый салон в Париже. На стенах висели картины идолов кубизма, постимпрессионизма и прочих модных художников — Анри Матисса, Андре Дерена, Поля Гогена, Хуана Гриса и Поля Сезанна. Бросался в глаза портрет хозяйки, написанный Пикассо, — художник давно находился в ее окружении и часто приходил в салон. Портрет был выполнен в темно-коричневых и серых тонах; лицо казалось слегка отстраненным от тела и выглядело более тяжелым и массивным, на нем выделялись глаза с тяжелыми веками.

Она выглядела на сорок пять — пятьдесят лет и казалась дамой Старого Света — темные платье и шаль, волосы уложены крупными завитками на голове прекрасной формы. Бархатный голос, карие глаза, которые схватывали все сразу. Позже, когда я узнала ее ближе, меня поразила схожесть ее глаз с глазами Эрнеста — у обоих они были карие, глубокие, непроницаемые, требовательные и благосклонные, пытливые и веселые.

Алиса Токлас, компаньонка Стайн, выглядела, напротив, как тугая струна. Смуглая, с крючковатым носом и взглядом, заставлявшим опускать глаза. Несколько минут общей беседы — и она, взяв меня за руку, отвела в «уголок для жен». Я пожалела, что не пишу и не рисую — словом, не делаю ничего такого, чтобы заслужить приглашение Гертруды посидеть с ней и Эрнестом у камина и поговорить о важных вещах. Мне нравилось находиться в обществе интересных, творческих людей, быть частью изысканного круга, но тут меня уволокли в уголок, где мисс Токлас поинтересовалась моим мнением о текущих событиях, о коих я не имела ни малейшего понятия. Я чувствовала себя идиоткой, пила чай — чашку за чашкой, и ела крошечные искусно приготовленные пирожные. Моя собеседница занималась рукоделием, ее пальцы двигались непрерывно и очень уверенно. Она работала, не опуская глаз, и безостановочно говорила.

Тем временем Эрнест и мисс Стайн потягивали спиртное приятного оттенка. В этот день я почти влюбилась на расстоянии в хозяйку дома, и Эрнест — тоже. Когда мы возвращались домой, он много говорил о ее вкусе — новаторском и безупречном. Его также привели в восторг ее груди.

— Как ты думаешь, сколько они весят?

Я рассмеялась.

— Даже предположить не могу.

— А как насчет их совместной жизни? Как женщин — я имею в виду.

— Не знаю. Так и живут.

— А картины… Дом — как музей.

— Лучше, — сказала я. — У них еще подают пирожные.

— И коньяк. И все же странно. Две женщины. Мне это не кажется убедительным.

— Что ты имеешь в виду? Не веришь, что они могут дать друг другу что-то значительное? Что они любят друг друга? Или ты не веришь в такой секс?

— Не знаю. — Чувствовалось, что он рассердился. — Она сказала, что женская любовь — самая естественная вещь в мире, между женщинами не происходит ничего уродливого, в то время как мужчин вдвоем отвратительно даже представить.

— Она так сказала?

— Яснее не скажешь.

— Тебе должно льстить, что она так откровенна с тобой.

— Может, в следующий раз посвятить ее в нашу сексуальную жизнь?

— Ты этого не сделаешь!

— Не сделаю. — Он улыбнулся. — А то вдруг она захочет прийти посмотреть.

— Ты невозможен!

— Да, но за это ты меня и любишь.

— Вот как? — сказала я, и он шлепнул меня по бедру.

Спустя две недели после нашего визита Гертруда и Алиса приняли приглашение на чай и пришли в нашу затрапезную квартиру. Мне трудно даже вообразить, что они думали, карабкаясь по тусклой и ветхой лестнице мимо жутких сортиров, вдыхая миазмы, однако внешне женщины держались непринужденно и доброжелательно, словно были частыми гостьями в этом районе Парижа. Чай пили из подаренного на свадьбу фарфорового чайника — хоть это было приличным — и сидели на кровати из красного дерева.

Еще в прошлый раз Гертруда предложила посмотреть работы Эрнеста, и теперь она их попросила — быстро прочла стихи, несколько рассказов и часть повести о жизни в Мичигане. Как и в Чикаго, когда он впервые показал мне свои произведения, Эрнест явно переживал, ходил по комнате и непроизвольно подергивался.

— Стихи хороши, — произнесла наконец Стайн. — Простые и ясные. Вы не притворяетесь.

— А повесть?

Я подумала, что показать эти страницы — смелый поступок с его стороны: то была недавно начавшаяся новая любовь. Он таил ее, и даже мне почти ничего не показывал.

— Такого рода литература мне не интересна, — сказала Стайн. — Три предложения о цвете неба. Небо — это небо, и все. Лучше всего у вас получаются сильные декларативные предложения. Не теряйте это.

Эрнест сначала помрачнел от слов Стайн, но затем лицо его прояснилось. Она говорила о том, к чему он сам недавно пришел, — о непосредственности, лаконизме, простоте языка.

— Перечитывая, оставляйте только то, без чего нельзя обойтись.

Он кивнул, слегка покраснел, и я почти ощутила, как он, вобрав ее совет, вспомнил слова Паунда: «Отсекайте все ненужное. Бойтесь абстракции. Не объясняйте читателю, что ему думать. Пусть действие говорит за себя».

— Что вы думаете о теории символизма Паунда? — спросил он Стайн. — Соколу в первую очередь следует быть соколом.

— Это очевидно, разве не так? — ответила она. — Сокол — всегда сокол, когда он… — тут она подняла тяжелую бровь и загадочно улыбнулась… — не капуста.

— Что? — переспросил Эрнест, улыбаясь. Он был заинтригован и озадачен.

— Точно, — подтвердила Гертруда.

 

Последующие недели Эрнест, последовав совету мисс Стайн, сократил большую часть повести, начав почти с чистого листа. В эти дни он приходил домой посвистывая, голодный и горел желанием показать мне, что удалось сделать. Новые страницы излучали энергию. Там все было приключением — охота, рыбная ловля, брачные игры животных. Главного героя звали Ник Адамс, его прототипом был сам Эрнест, только более смелый и чистый, — таким бы он и стал, если б следовал своим инстинктам. Мне нравился результат, и я знала, что он тоже доволен.

В это же время он открыл для себя знаменитую книжную лавку Сильвии Бич «Шекспир и компания» на Левом берегу; его поразило, что она дала ему книги в кредит. Домой он вернулся, нагруженный томами Тургенева, Овидия, Гомера, Катулла, Данте, Флобера и Стендаля. Паунд написал ему список книг, которые необходимо прочесть, туда входили и старые мастера, и современные писатели — вплоть до Т. С. Элиота и Джеймса Джойса. Эрнест был хорошим учеником. Он поглощал все, читая одновременно восемь или десять книг — одну откладывал, за другую принимался, оставляя их повсюду раскрытыми — корешками вверх. Он также принес «Три жизни» и «Нежные пуговицы» — обе книги Гертруды Стайн, изданные ею небольшим тиражом. Похоже, большая часть литературного мира не знала, как относиться к ее эксцентричным творениям, не знал этого и Эрнест. Одно из стихотворений из «Нежных пуговиц» он прочитал вслух: «Графин — это слепой бокал. Стеклянная вещь и дальний родственник, зрелище и ничего странного, единственный тревожный цвет и приготовление в системе наводки».

Он отложил книгу и покачал головой.

— «Единственный тревожный цвет» — это хорошо, но остальное проходит мимо меня.

— Это интересно, — сказала я.

— Да. Но что это значит?

— Не знаю. Может, ничего.

— Может быть, — согласился он и вернулся к Тургеневу.

Стоял апрель; это была наша первая весна в Париже, шел нежный, теплый дождь. Со времени приезда Эрнест вносил свой вклад в наши скромные сбережения тем, что писал статьи в «Торонто стар». Однажды он получил уведомление от своего шефа Джона Боуна: редакция заинтересована, чтобы он представлял газету на международной экономической конференции в Генуе. Ему будут платить семьдесят пять долларов в неделю, не считая расходов по командировке. На жен эти условия не распространялись. Я оставалась в Париже — наше первое расставание за семь месяцев супружества.

— Не печалься, Кошка, — сказал он, упаковывая свою ненаглядную «Корону». — Ты не успеешь заметить моего отсутствия.

Первые несколько дней я наслаждалась одиночеством. Метафорически выражаясь, Эрнест занимал много места. Он поглощал все пространство в квартире, притягивал как магнитом к себе мужчин и женщин, детей и собак. Впервые за много месяцев я просыпалась в тишине, прислушивалась к своим мыслям и следовала своим желаниям. Но вскоре все изменилось: когда эйфория от одиночества утихла, я стала так остро чувствовать отсутствие Эрнеста, что, казалось, оно бродит за мной по квартире. Оно было рядом и за завтраком, и во время сна. Пряталось в шторах спальни, куда звуки аккордеона проникали, словно их рождали кузнечные мехи.

Эрнест предложил мне захаживать в книжную лавку Сильвии на чай; один раз я так и сделала, но не могла отделаться от мысли, что она беседует со мной только из вежливости. Ей нравились писатели и художники, я же не была ни тем ни другим. Я обедала у Гертруды и Алисы, и хотя они действительно стали нашими настоящими друзьями, я тосковала по Эрнесту. С ним мне было лучше всего. Меня приводила в замешательство такая зависимость. Я принимала все приглашения, стараясь как можно меньше находиться дома и тем самым побороть депрессию. Я слонялась по Лувру, заходила в кафе. По многу часов репетировала пьесу Гайдна, чтобы сыграть Эрнесту, когда он вернется. Я думала, музицирование поднимет мне настроение, но на самом деле оно только напомнило тяжелые времена в Сент-Луисе, когда я была одинока и отрезана от мира.

Эрнест отсутствовал три недели, и к концу этого времени я с таким трудом засыпала в нашей кровати, что часто посреди ночи перебиралась в кресло и, закутавшись в одеяла, пыталась отдохнуть там. Ничто не приносило радости, разве что прогулки на остров Сен-Луи — в парк, который я успела полюбить. Деревья уже цвели, и в воздухе стоял густой аромат каштанов. Еще мне нравилось разглядывать дома, окружавшие парк, и гадать, что за люди живут там, какие у них семьи и как проходит в этих семьях сегодняшний день — в любви или раздоре, счастливы ли они и считают ли счастье надежным. Я оставалась в парке, сколько было возможно, а затем шла домой под солнечными лучами, не ощущая никакой радости.

Когда в мае Эрнест наконец вернулся, я обняла его крепко-крепко, и глаза мои наполнились слезами радости.

— Что с тобой? Ты скучала по мне, Кошка?

— Очень.

— Хорошо. Люблю, когда по мне скучают.

Я кивнула, уткнувшись ему в плечо, но во мне поселилось сомнение — хорошо ли, что я так ему доверяю. Он восхищается моей силой и гибкостью и рассчитывает на них; более того, мне самой нравится ощущать себя сильной, и то, что в его отсутствие моя сила пропадает, рождает чувство дискомфорта. Неужели теперь мое счастье полностью зависит от него и я могу чувствовать себя собой только рядом с ним? Я не могла ответить на этот вопрос. Все, что я могла, — это медленно его раздевать под меланхолическую мелодию аккордеона, доносившуюся снизу.

После приезда Эрнеста мы получили от «Торонто стар» больше двухсот долларов, они жгли руки, и Эрнест решил истратить их на путешествие в Швейцарию. Он пребывал тогда в отличном настроении. Скофилд Тейер из «Дайал» недавно вернул с резко отрицательным отзывом стихотворения, рекомендованные ему Паундом, но Эрнест недолго огорчался: он завязал много новых знакомств в Генуе — с корреспондентами, работавшими с ним в команде: Максом Истменом, американским редактором, который хотел, чтобы Эрнест прислал ему свои очерки, и Линкольном Стеффенсом, известным разоблачителем злоупотреблений должностных лиц, смелость которого приводила Эрнеста в восторг. Стеффенс недавно ездил в Советский Союз и вернулся оттуда восторженным поклонником коммунизма, о чем рассказывал журналистам и всем, кто хотел его слушать: «Я побывал в будущем, и оно работает эффективно». Эрнест был приятно удивлен, что Стеффенс обратил на него внимание; и, обретя уверенность от новых знакомств и целей, отослал пятнадцать стихотворений Гарриет Монро в «Поэтри».

— А почему нет? — сказал он. — Дверь могут не открыть, если в нее не барабанить как следует.

— У тебя все получится, — заверила я его. — И чувствую — очень скоро.

— Возможно, — согласился он. — Если не сглазим разговорами.

Мы купили билеты третьего класса до Монтре, оттуда проехали на электричке прямо по горному склону к Шамби, нависшему над Женевским озером. Наше шале было просторным и обставлено грубо сколоченной мебелью, от горного воздуха кружилась голова. Мы часами бродили по заросшим горным тропам и возвращались к обеду, состоявшему из тушеной цветной капусты, ростбифа и черники в густых сливках. Вечерами мы читали у огня и пили подогретое вино с лимоном и приправами с запахом дыма. Спали сколько хотели, два раза в день занимались любовью, читали, писали письма и играли в карты.

— Ты сильная и крепкая, как горная коза, — сказал Эрнест, когда мы однажды бродили по лесу. — Самая прекрасная из коз.

Любая его похвала была мне в радость, но я все еще не отошла от одиноких недель в Париже. Я со страхом думала о них и о том, что значит быть действительно сильной по моим меркам — не просто крепкой и загорелой от солнца, не просто гибкой и уступчивой.

Прошла неделя, и к нам присоединился Чинк Дорман-Смит, фронтовой товарищ Эрнеста. Познакомились они в Шио, на итальянском фронте, еще до ранения Эрнеста. Чинк — ирландец, такой же рослый, как Эрнест, но более светловолосый, румяный, с рыжеватыми усами. Он мне сразу понравился. Его манеры больше подходили человеку, проводящему время на корте, чем профессиональному солдату. Каждое утро он выходил к завтраку и, весело мурлыча себе под нос, называл меня миссис Поплтуейт. Эрнест любил Чинка как брата и бесконечно уважал. У него не было повода для конкуренции с ним, как с большинством писателей или журналистов, потому их общение на протяжении всего времени было легким. А в долину Роны пришли лучшие дни: повсюду на лужайках и даже в расщелинах скал цвели нарциссы. Я впервые увидела, как цветок пробивается сквозь толщу льда и расцветает. Это приводило меня в восхищение, я хотела обрести такое же упорство.

Каждый день мы уходили в горы в поисках хороших гостиниц и мест для рыбной ловли. За неимением северного Мичигана, Эрнест полюбил удить в речушке Стокалпер неподалеку от впадения Роны в Женевское озеро. Он проводил там часы, наслаждаясь ловлей форели, а мы с Чинком в это время валялись на траве — читали или болтали.

— Приятно наблюдать, как вы любите друг друга, — сказал однажды Чинк, когда мы отдыхали, развалившись в тени цветущей груши. — А было время, когда я сомневался, удастся ли Хему пережить Милан.

— Милан или красавицу-медсестру?

— И то и другое, — ответил он. — Те события не пробудили в нем главного. А ты пробудила. — Чинк скрестил руки за головой и закрыл глаза. — Старина Хем, — пробормотал он и моментально заснул.

Чинк видел и понимал то лучшее, что было в наших отношениях, и мне это нравилось. Ведь он знал об Эрнесте вещи, которых не знала я. Оба участвовали в историческом событии, выпили вместе океан пива, не раз разговаривали ночью по душам. Иногда долгими прохладными вечерами они вспоминали войну, сидя на просторной веранде нашего шале, и я по-новому оценила их военный опыт.

Чинк был и остался солдатом. Эрнест вернулся в Штаты, а Чинк не покинул ряды британской армии. Последние годы он служил в Ирландии в британских оккупационных войсках, пытавшихся справиться с вспышками насилия в ирландской борьбе за независимость. Тяжелая была служба — он не раз видел смерть и, отдыхая с нами, каждый день старался хоть немного позабыть об этом.

— Как странно, — сказала я ему как-то вечером, — там идут бои, а ты садишься на пароход, и у тебя начинается отпуск. Просто покупаешь билет и выходишь из игры.

Чинк невесело рассмеялся.

— В нашей войне, — и он кивнул в сторону Эрнеста, — когда фронт тянулся до самого Ла-Манша, бывало, солдаты бегали домой чайку попить. Потом возвращались, брали штыки, надевали газовые маски, все еще чувствуя во рту вкус домашнего печенья.

— Человеческому мозгу трудно это постичь, — сказал Эрнест. — Нельзя примириться с такими перепадами. Ты привыкаешь к одному месту, или к другому, или к месту между ними. А потом начинаешь ломаться.

— Точно, — подтвердил Чинк.

— Но иногда, если ты уже был на войне и знаешь, что это такое, туда возвращаешься. Похоже на то, о чем ты говорила, малышка. — Эрнест кивнул через стол, встретившись со мной глазами. — Как будто берешь билет и едешь, и выбираешься, только когда тебя прихватит или ты проснешься.


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>