Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вместо предисловия 31 страница

Читайте также:
  1. A) жүректіктік ісінулерде 1 страница
  2. A) жүректіктік ісінулерде 2 страница
  3. A) жүректіктік ісінулерде 3 страница
  4. A) жүректіктік ісінулерде 4 страница
  5. A) жүректіктік ісінулерде 5 страница
  6. A) жүректіктік ісінулерде 6 страница
  7. A) жүректіктік ісінулерде 7 страница

Итак, в мире — по Гизо — есть две законные вещи: разум и история; а стало быть, две «середины», которые средний класс — сам в своей сущности «середина» — должен ясно различать и понимать. Вся политика Гизо представляется теорией «средних классов», отданной в услужение аристократической политике. Задачи, поставленные себе, Гизо не разрешил, а задача его была двойная: поддерживать традицию и развивать «свободу». Это заставляло Гизо вести параллельно две политики: «сопротивления» и «освобождения». «Сопротивление» было не чем иным, как консервативной политикой. Цель сопротивления — «урегулировать свободу». Нужно не обуздывать постоянно обнаруживающееся в народе брожение, порождаемое нуждами, стремлением, страданиями, идеями, мечтами и химерами; не следует пренебрежительно относиться к выражению всего этого в народных речах и в декламациях прессы, а следует дать ему законный исход и правильную форму, допустить законное его выражение и тем побудить его выражаться спокойно. Вся задача и заключается в переводе свободы из буйного состояния в нормальное, считал Гизо. Всего сильнее он восставал против того, что называл «духом 91 года». Это был дух революции.

«Теория «золотой середины» Гизо, — записывал Дзержинский, — разбилась при столкновении с жизнью: сословие работающих восстало против тех, кто создавал м н е н и е для с е б я, во имя своих интересов: трудились — миллионы, стригли купоны — тысячи; неравенство классов чревато взрывом, равновесие невозможно. Опыт Гизо, его упование на средний класс, должен стать объектом исследования с.-демократии Польши и России, ибо наверняка петербургские Гизо будут стараться примерить модель Гизо на разлагающееся тело империи. История — форма исследования вероятии будущего».

Во время прогулки сунули незаметно «папироску». Вернувшись в камеру, Дзержинский, радуясь весточке с воли, «папироску» развернул, прочитал листовку, не поверил глазам, прочитал еще раз:

«Рабочие! Сегодня на рассвете на гласисе Варшавской цитадели казнен типограф Марцын Каспшак.

Воздвигая для Каспшака виселицу — первую в нашей стране с минуты учреждения «демократической» Государственной думы, — преступное царское правительство бросило рабочему классу кровавый вызов.

Принимая этот вызов преступного правительства, рабочий класс ответит на него удвоенной боевой энергией!

Рабочие! Неужели вы оставите без ответа смерть Каспшака!!

Варшавский комитет

Социал-демократии Королевства Польского и Литвы.

Варшава, 8 сентября 1905 года».

Марцын, Марцын... Седой, добрый, лучеглазый Марцын... Как же это так?! Ты ведь такой человек, Марцын, что без тебя плохо жить на этой земле. Есть такие люди, которые обязательно должны жить до тех пор, пока живешь ты. Тогда не страшно, если ты где-то рядом, и тебя можно найти, и прийти к тебе, сесть на табуретку в твоей кухоньке, выпить с тобою чаю, выплакать тебе свое горе, и отступит отчаяние, и не будет так одиноко и пусто. Ты ведь не для себя жил, Марцын; поэтому-то и ж и л. Ах, Марцын, зачем тебя нет?

Ночью в камеру к Дзержинскому втолкнули «новенького», Казимежа Гриневского, боевика из ППС. Был Казимеж избит немилосердно, верхняя губа вспухла, выворотилась синим, в белых пупырышках мясом, левый глаз затек, ухо было красно-желтым — полыхало жаром.

— Что, товарищ, совсем плохо? — спросил Дзержинский, когда стражник скрежещуще запер дверь. — Сейчас, браток, сейчас, я оденусь, потерпи минуту.

Налив в миску воды, Дзержинский намочил полотенце, переданное с воли Альдоной, — мягкое, вафельное, не измученное тюремной карболкой, осторожно обмыл лицо Гриневского, потом снял с него башмаки, положил на койку и достал из столика металлическую невыливайку с йодом: поскольку стекло в камере не позволялось, йод он держал в невыливайке, но всегда при себе — помнил побои во время первого ареста, помнил, как загноилась вся спина, оттого что ни у кого из товарищей не было чем промыть ссадины, оставшиеся после ударов березовыми, свежесрезанными палками.

— Крепись, браток, — сказал Дзержинский, присев на койку Казимежа, — сейчас больно будет.

— Что у тебя?

— Йод.

— Лей. Там снес — так уж это снесу, — попытался улыбнуться Гриневский, но застонал сразу, оттого что губу резануло тяжелой, рвущей болью.

— Щипи руку, — посоветовал Дзержинский. — Когда сам себе делаешь больно, тогда не обидно ощущать ту боль, что другой тебе приносит.

— Индивидуализм это, — попробовал пошутить Гриневский, — и частничество.

— Ишь, марксист, — ответил Дзержинский, сильно сдавив руку Казимежа, оттого что понимал, как ему больно сейчас, когда шипящий йод проникал в открытые белые нарывчики на вывернутой губе.

Через десять минут, закончив обработку ран (Дзержинский выучился этому специально, в Мюнхене посещал курсы, знал, что в тюрьме никто не поможет, если сам арестант не научится), он раздел Гриневского, укрыл его двумя одеялами — знал по себе, что после побоев сильно трясет, — и начал тихонько, ласково поглаживать Казимежу голову, от макушки — к шее; это, говорили мюнхенские доктора, действует лучше любого снотворного.

И Гриневский уснул.

А Дзержинского «выдернул» на допрос Андрей Егорович Турчанинов.

— Вспомнили? — спросил поручик, предложив Дзержинскому папиросу. — Или нет?

— Конечно, вспомнил.

— Странно. Говорят, у меня жандармская, то есть незапоминающаяся, внешность.

— Верно говорят. Но у меня память противоположная жандармской — я обязан запоминать то, что вижу и слышу, не полагаясь на бумагу.

— Многое помните?

— То, что следует помнить, — помню.

— Знаете, где ваш давешний собеседник?

— Какого имеете в виду?

— Пилсудского.

— Не знаю никакого Пилсудского.

— Феликс Эдмундович, побойтесь бога, он же ваш идейный противник, а вы — покрываете.

— Повторяю: никакого Пилсудского я не знал и не знаю.

— Значит, как между собою — так свара, а если против нас — тогда всем обозом?

— У вас ко мне есть конкретные вопросы?

— Нет. Есть предложение — не изволите ли выслушать мою историю?

— Слушаю.

— Я, Турчанинов Андрей Егорович, сын учителя словесности Владивостокской второй мужской гимназии, поручик артиллерии, причислен к его императорского величества корпусу жандармов после сражения у Мукдена. Там я был, изволите ли видеть, по иную сторону баррикады, нежели чем ваш друг Пилсудский. Кстати, из его миссии ничего не вышло — слыхали? Мы туда отправили одного из лидеров национальных демократов, господина Романа Дмовского, он такую характеристику выдал Пилсудскому, что от него шарахнулись японцы: как-никак монархия, они микадо чтут, а тут социалист со своими услугами... Существует некая кастовость монархов: воевать — воюют, но хранят корпоративную верность в основополагающих вопросах, не желают окончательного крушения, только частичных уступок жаждут.

— Верно, — согласился Дзержинский, изучая тонкое, с ранней сединой на висках, лицо поручика. — Хорошо мыслите.

— Я продолжу? — спросил Турчанинов.

— Да, да, извольте, — ответил Дзержинский; он поймал себя на том, что глаза этого жандарма понравились ему — в них не было потуги на внутреннюю постоянную игру, которая обычно свойственна чинам из департамента.

— Я пришел в этот кабинет после нашего поражения под Мукденом, пришел с открытым сердцем, ибо видел на фронте измену, граничившую с идиотизмом, государственное предательство пополам с тупостью. Я пришел сюда, считая, что смогу принести благо родине, пользуясь полицией, словно воротком, в достижении общегосударственных патриотических целей. Но увы, здесь никто не хочет заниматься охраной общества — в истинном понимании этих слов, потому что нельзя карать тех, кто объявляет войны, выносит приговоры, издает законы, — инструмент власти не может восстать против власти же; часть не в состоянии подняться против целого.

— Мы поднимаемся.

— Вы — на других позициях, вы радикальны в той мере, какую я не приемлю. Вы хотите разрушить все, что создавалось веками, а мне, русскому интеллигенту, слишком дорога культура моей родины.

— Кто вам сказал, что мы собираемся разрушать культуру? Наоборот, мы хотим дать ее народу; ныне культура принадлежит тем, кто не очень-то ею интересуется — корешки подбирают в тон к обоям, или живопись, чтоб соответствовала интерьеру.

— Зачем же пугаете: «мы старый мир разрушим до основанья»?

— Основанье — это форма собственности. Культура здесь ни при чем. Разрушать культуру прошлого могут вандалы, мы же исповедуем интеллигентность, как проявление духа человеческого.

— Вы — допустим. Но ведь вас — мало. «Вас» — я имею в виду Дзержинских.

«Лихо он меня подвел к разговору, — спохватился Дзержинский, — ай да поручик!»

Турчанинов, видимо, понял собеседника — поморщился:

— Феликс Эдмундович, я вас не ловлю. А сведения о вас доставляет, в частности, — он понизил голос, чуть подавшись вперед, — Цадер, друг Пилсудского и Гемборека; как-никак вместе в тюрьме сидели. Это — аванс, Феликс Эдмундович, я вам государственную тайну открыл, меня за это должны упрятать в Шлиссельбург...

— Вы получили разрешение столоначальника на то, чтобы о т к р ы т ь? — спросил Дзержинский.

— Странно мне слышать эдакое от вас, Феликс Эдмундович, — задумчиво ответил Турчанинов и повторил, вздохнув: — Странно. Кто из столоначальников даст такого рода разрешение? Кто рискнет? Кто осмелится разрешить мне открыть имя подметки?

— Чье имя?

— «Подметка» — так мы называем провокаторов. Цадер — «подметка».

— Кто еще?

— Среди социал-демократов, по моим неполным, естественно, данным, работает девять провокаторов. В ППС — около двух десятков.

— Фамилии помните?

— Клички знаю. Фамилии никому не известны, кроме тех, кто в е д е т.

— Сможете узнать?

— Позвольте ответить вопросом на вопрос — для чего?

— Чтобы открыть мне.

— Убеждены, что выйдете из тюрьмы?

— Убежден.

— А я — нет. Вам не дадут д о ж и т ь.

— Что предлагаете?

— Бежать надо, — убежденно ответил Турчанинов. — С моими данными бежать. Тогда — и мне рисковать будет смысл. Иначе — меня погубите вместе с собою, а сие — невыгодно для вас, сугубо невыгодно.

— Ответьте, пожалуйста, какой вам резон помогать нам?

— Резон прост — являясь в конечном счете вашим противником, я хочу помочь вам стать сильным тараном в борьбе за м о ю, а не в а ш у Россию.

— Значит, заключаем соглашение по тактическим соображениям?

— Именно.

— Жаль. Я бы с удовольствием заключил с вами договор по соображениям стратегическим — наивно пытаться сохранить то, что прогнило изнутри, лишено веры, общности интересов, лишено, если хотите, идеализма.

— Феликс Эдмундович, скажите, вы часто ощущаете страшное чувство одиночества? — неожиданно спросил Турчанинов — словно ударил ногой в печень.

Дзержинский увидал перед собою иные глаза: зрачки сейчас расширились, словно Турчанинов принял понтопону, был в его страшноватых глазах тот интерес, который свойствен человеку, ставшему игрою судеб хирургом и зарезавшему первого своего больного на бело-кровавом операционном столе.

— А что вы называете «одиночеством»?

Турчанинов ответил потухшим голосом — ослаб от постоянного внутреннего напряжения:

— Одиночеством я называю о д и н о ч е с т в о.

Теперь Дзержинскому было важно продолжить разговор — что-то такое приоткрылось в поручике, что надо было рассмотреть, размять, исследовать со всех сторон и понять — до конца точно.

— Это тавтология, — задумчиво, после долгой, н а н о в о изучающей паузы, ответил Дзержинский. — Одиночество, по-моему, другое. Одиночество — это если ты чувствуешь свою ненужность.

— И всё?

— В общем — да. Могу развить: одиночество проистекает от вспыхивающего в тебе недоверия к сущности бытия, — жизнь довольно часто радует нас нелепыми обманами: ждешь одного, получается совсем иное. Тогда перестаешь верить себе, своему мыслительному аппарату — «отчего дался в обман?». Здесь граница, водораздел, Рубикон; отсюда можно впасть в мистицизм, решить, что все за тебя отмечено, взвешено, решено и ты лишь пустая игрушка в руках таинственного рока. Тогда лучше не мыслить, а просто-напросто существовать, поддаться, плыть...

— Неужели и у вас такие мысли бывают, Феликс Эдмундович?

— Ничто человеческое не чуждо мне, Андрей Егорович, — ответил Дзержинский, чувствуя внутри тяжесть и обидную, тупую боль.

...Казимеж Гриневский встретил Дзержинского возгласом:

— Пришедших от смерти приветствуют побывавшие у нее в гостях!

— Настроение поправилось?

— Вполне. Спасибо вам. Соседи простучали в стеночку, что вы — Юзеф.

— А вы?

— Я Гриневский, пэпээс, лютый враг социал-демократов.

— Завтракал, лютый враг?

— Да. Вашу пайку к стене положил и два моих куска хлеба сверх — как гонорарий за медицинскую помощь; сам жевать не могу.

— Спасибо.

— Не били?

— Нет.

— Хотя да, вас, агитаторов, не лупят, это только нам достается.

— Я наспорился, браток, предостаточно. Спать хочу.

— Одеяло берите, я уже согрелся.

— Правду говорите?

— Истинную.

Дзержинский взял свое одеяло, лег на койку, укрылся до подбородка.

— Вас как зовут?

— Казимеж.

— В чем обвиняют?

— Шьют нападение на склад с оружием.

— Улики есть?

— Нет. Выбивали.

— Если найдут хоть одного свидетеля — плохо будет. Держитесь, Казимеж, тут люди ловкие. Сидите первый раз?

— Да.

— Ловкие люди, — повторил Дзержинский. — Ухо с ними держите востро.

— Теперь можно как угодно держать: наганы у нас, значит, и власть у нас будет.

— При чем здесь наган и власть? — поморщился Дзержинский. — Власть не наганом завоевывается.

— Словом? — спросил Казимеж, вложив в это смысл усмешливый — улыбаться опасался, губа вспухла еще сильнее, покрылась коричневой, припеченной корочкой.

— Наганом власть следует защищать, наганом и винтовкой, но считать, что лишь оружие даст власть, — наивно. К революции общество идет сложной дорогой, а в подоплеке — разность экономических интересов, как ни крути. Ну, есть у вас наганы, ну а дальше? Власть, если потребуется, выдвинет на улицу орудия. Тогда что? Если солдат не дернет за шнур, если он понимает, что стреляет в братьев, — тогда победа, а коли — нет? Если он знает, что есть заговорщики, которые бомбы кидают? Тогда как? Зачем вам тогда наганы? В казаки-разбойники играть?

— Вы меня что, распропагандировать хотите? Обратить в лоно социал-демократии?

— Сами придете в наше лоно, — убежденно ответил Дзержинский. — Сами, Казимеж.

Он ошибался: той же ночью Казимежа повесили во дворе тюрьмы; двое его подельцев не выдержали пыток, назвали имена, явки, пароли. Умер Казимеж гордо, пел «Червоный Штандар».

Дзержинский, слушая голос его, кусал пальцы, чтобы не так обжигающа была боль: Казимежу накануне исполнилось двадцать лет, почти столько, сколько было самому Дзержинскому, когда он первый раз попал в каземат.

«А. Э. Булгак.

Милая Альдона!

Когда мне становится грустно, я обращаюсь к тебе; твои слова, такие простые, искренние и сердечные, успокаивают мою грусть. Моя жизнь была бы слишком тяжелой, если бы не было столько сердец, меня любящих. А твое сердце тем более мне дорого, что оно меня сближает с детством, к которому обращается моя усталая мысль, и мое сердце ищет сердце, в котором нашелся бы отзвук и которое воскресило бы прошлое.

...Аскетизм, который выпал на мою долю, так мне чужд! Я хотел бы быть отцом, и в душу маленького существа влить все хорошее, что есть на свете, видеть, как под лучами моей любви к нему развился бы пышный цветок человеческой души. Иногда мечты мучают меня своими картинами, такими заманчивыми, живыми и ясными. Но, о чудо! Пути души человеческой толкнули меня на другую дорогу, по которой я и иду. Кто любит жизнь так сильно, как я, тот отдает ей свою жизнь...

Твой Феликс».

Тук-тук, здравствуй, друг!

— Это я, Юзеф.

— Здравствуй, «Смелый». Почему вчера не перестукивал?

— На допросах держат целый день.

— Что мотают?

— Собирают все о Дзержинском. Копают даже самую пустяшную малость. Ты не знаешь его?

— Не знаю.

«Что они задумали? Ищут путь к Розе? Хотят затащить сюда все Главное Правление?»

— Юзеф...

— Да.

— Ты слыхал — вчера ночью во дворе тюрьмы стреляли?

— Да. Не спишь? Бессонница?

— Я все время чего-то жду.

— Ты днем жди. Ночью спать надо. И зарядку делай. Каждый день.

— Это что такое?

— Первый раз сидишь?

— Да.

— Зарядка — это гимнастические упражнения, чтобы тело было в состоянии постоянной готовности.

— Готовности? К чему?

— К бою, потому что...

Дзержинский резко отвалился от стены — лязгнул замок, заглянул Провоторов, шепнул:

— Держите!

Провоторов уронил «папироску» на пол, дверь быстро закрыл. В «папироске» — сообщение с воли. Дзержинский увидел подпись «Эдвард» — самые важные новости, передает Комитет.

«Юзеф, работа идет. Варшава, Лодзь и Ченстохов снова бастуют. Рядовые ППС с нами. Национал-демократия сбесилась — они предлагают себя в услужение царю. Если сможешь — напиши, мы тут же напечатаем. Крепись. Мы верим — скоро ты выйдешь. За это говорят события во всей России. Эдвард».

Ночью Дзержинский набросал прокламацию.

Перед пересменкой вызвал надсмотрщика, проследил, чтобы Провоторов спрятал листок понадежнее. Цепь: революция — тюрьма — революция работала четко; сложная и страшная цепь, чреватая виселицей Провоторову и расстрелом всем тем, кто был связан с ним, даже косвенно.

«КОНТР-РЕВОЛЮЦИЯ И ПОЛЬСКАЯ «ЧЕРНАЯ СОТНЯ».

Рабочие! Царь нашел у нас усердных защитников. Вся буржуазная пресса изрыгает желчь на революцию, на забастовки и демонстрации. Во главе этой травли ныне стала польская «национал-демократия».

Что сказала эта партия в ответ на убийства, совершенные царским правительством 1-го Мая на улицах Варшавы и Лодзи? Когда рабочие почтили память погибших всеобщей забастовкой, национал-демократия выпустила воззвание, обливая революционеров грязью. Правительству, которое убивает рабочих, национал-демократия засвидетельствовала уважение, сообщив, что она действует в духе «реформы».

Что сказала национал-демократия, когда правительство убивало лодзинских рабочих? На известие об этих злодеяниях царя Варшава отвечала забастовкой и демонстрациями, а национал-демократия снова выпустила воззвание, но не для того, чтобы призвать рабочих к борьбе против преступного царизма, а чтобы снова накинуться на революционеров, «изменников, прохвостов и жидков».

Рабочие! В России полиция организует «черные сотни» из самых отпетых людей, прощелыг, пьяниц и воров, — лишь бы они били революционеров и евреев.

В России каждый честный рабочий, даже каждый честный капиталист глубоко презирает организаторов «черных сотен», этих грязных наймитов. Национал-демократы хотят заменить в этом отвратительном деле темных холопов царя.

Отвлекать внимание рабочих от борьбы за свободу, отуманивать рабочих царскими «реформами», направлять рабочих к борьбе против революционной социал-демократии, вызвать антиеврейский погром, вот к этим-то средствам и прибегает буржуазная контрреволюция с национал-демократией во главе.

Организация рабочих — для блага царя и фабрикантов — в защиту кнута и эксплуатации, вот — патриотическая программа национал-демократии.

Рабочий народ Польши ежедневно приводит доказательства тому, что его не испугают преследования правительства, царские указы и винтовочные пули. Тем более не испугают его «черные сотни» национал-демократии...

Долой слуг деспотизма!

Да здравствует революция!

Главное Правление

Социал-демократии Королевства Польского и Литвы».

Вечером, во время раздачи ужина, в камеру зашел «граф», Анджей.

— Давай миску, чего вылупился! — крикнул он Дзержинскому и чуть подмигнул: за спиной его стоял стражник (не Провоторов — другой) и сладко зевал — менялась погода, дело шло к холодам; видимо, ночью надо ждать снега.

Дзержинский миску протянул, Анджей плеснул ему баланды и незаметно подтолкнул половником. Миска со звоном упала на кафель, картофельная жижа растеклась лужей, формой, похожею на Черное море.

— Вытирай теперь! — сказал Анджей. — Я не нанимался.

— Плохо наливал! Вместе вытирать будем.

Надзиратель кончил зевать лающе, со стоном; откашлялся, прохрипел посаженным голосом:

— Бери тряпку, поможь...

— В других камерах арестанты галду подымут, еду надо разносить, ваш бродь.

Охранник выглянул в коридор, лениво крикнул:

— Майзус, помоги котел перенесть! — и отошел к соседней камере.

Анджей взял тряпку, опустился на колени — голова к голове — с Дзержинским:

— Сегодня можно бежать.

— Не надо. Скоро тюрьму откроют.

— Тебе откроют, мне — нет.

— За что сел?

— Тюк с вашими газетами волок.

— Тюрьмы откроют, Анджей. Потерпи. Мы вместе выйдем, потерпи, прошу тебя.

Анджей поднялся, отжал тряпку в ящик для мусора, посмотрел на Дзержинского сожалеюще и молча вышел из камеры.

Вечером, попросившись в уборную, Анджей потянул на себя подпиленную решетку в маленьком оконце, которое выходило на крышу административного флигеля. Решетка подалась легко, без скрипа. Анджей действовал быстро, опасаясь, что надзиратель, который по-прежнему лающе зевал около двери, начнет торопить его. Подтянувшись, Анджей пролез в окно. В это время, как и было уговорено, в камере, что находилась в дальнем углу коридора, закричал «Евсейка-дурак», отвлекая надзирателя. Услыхав, как протопали сапожищи, Анджей опустился на крышу флигелька, сорвал с себя бушлат, размотал тонкую шелковую сутану, которую ему передали сегодня утром; ксендзовскую черную атласную шапочку надел на себя, стремительно спустился по пожарной лестнице в неохраняемый дворик, пересек его, вошел в коридор, откуда вела дорога к свободе, — остался лишь один караульный, старикашка, придурочный, носом клюет, а на пенсию не хочет — поди проживи на пятнадцать рублей.

Когда осталось до старика пять шагов, Анджей услыхал крик: надзиратель, который пас его возле уборной, видно, обнаружил побег.

Анджей распахнул дверь, прошел мимо дремавшего караульного, который вскочил, увидав сутану (рассчитано все было точно — ксендз входил сегодня днем через эту дверь, а выводили его главным подъездом, придурочный караульный соображал туго, но то, что т у д а входил, — должен был помнить).

Когда дверь за Анджеем захлопнулась, заныли колокола тревоги. Анджей побежал по набережной Вислы. Бабахнул выстрел, второй, третий.

— Стой! — закричали сзади. — Стой, черный!

С третьего выстрела п р о ш и л и.

Анджей бежал по набережной, навстречу людям, чувствуя, как соленая кровь обжигает горло.

С пятого выстрела перебили руку.

— Ну что ж вы?! — закричал он тем, что шли навстречу. — Что ж вы, люди?! Что ж стоите?! Убивают ведь!

Терял он сознание легко, будто отлетал — в ушах колокольчики звенели, много маленьких медных колокольчиков, про которые мама певучие сказки сказывала, пока еще живой была, — царство небесное ей, святой, доброй, нежной великомученице.

Слабо помнил Анджей, как подняли его, понесли куда-то; слышал только крики и понял, что не отдадут его городовым — набережная запрудилась народом, жаться к стенам перестали, высыпали на мостовую...

«НЕ ПОДЛЕЖИТ ОГЛАШЕНИЮ.

ЕГО ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ

ТОВАРИЩУ МИНИСТРА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ

ЗАВЕДЫВАЮЩЕМУ ПОЛИЦИЕЙ

Д.Ф.ТРЕПОВУ

ЗАПИСКА О ПРОИСШЕСТВИЯХ

Варшава, 10 октября 1905 года.

I. УБИЙСТВА И ПОРАНЕНИЯ.

1) Вчера, в 8 ч. вечера, во время побега контрабандиста Анджея Штопаньского из цитадели, охраною замка была начата стрельба, во время коей ранено два человека; беглеца захватить не удалось. Вспыхнула стихийная демонстрация, которую удалось разогнать лишь после того, как вызвано было полсотни казаков.

2) Вчера, в 1 час дня, на станцию «Варшава-Ковельская» прибыл с 5-часовым запозданием пассажирский поезд из Сосновиц. Поезд этот подвергся вооруженному нападению боевиков ППС между станциями «Целестинов» и «Отвоцк». В 6 верстах от Отвоцка один из пассажиров остановил поезд тормозом Вестингауза. Из поезда и из прилегающего к линии леса собралась шайка революционных разбойников, вооруженных браунингами, в числе около 40 человек. Часть разбойников, стреляя из револьверов, заставила пассажиров не выходить из вагонов, другая — кинулась на паровоз и, припугнув машиниста револьверами, завладела машиной, а остальные кинулись к багажному вагону, в котором под охраной жандарма Мищенко перевозилась значительная сумма выручки станций этой линии. Мищенко отстреливался, пока в ружье были патроны, а затем преступники убили его многочисленными выстрелами. Отцепив паровоз с тендером и багажным вагоном от остальной части поезда, разбой-вики уехала версты на три, разбили железные сундуки, в которых хранились денежные суммы, забрали, по слухам, 15 000 руб., выпустили пары из паровоза и скрылись в лесу.

II. НАСИЛИЯ, ГРАБЕЖИ И КРАЖИ.

3) Вчера совершены нападения на следующие казенные винные лавки:

В 1 участке: В лавке под №23 на Доброй улице трое злоумышленников в 4 часа дня забрали 40 рублей и на 50 руб. гербовых марок и разбили посуды с водкой на 20 рублей.

В 3 участке: Под №49 на Дельной улице пять грабителей в 3 часа дня забрали 34 руб. 84 коп.

В 6 участке: Под №101 на Панской улице трое грабителей в 10 часов утра забрали 10 руб. и разбили посуды с водкой на 15 руб.

В 7 участке: Под №52 на Холодной улице в 2 часа дня четверо грабителей забрали 50 рублей.

В 8 участке: Под №20 на Панской улице двое грабителей забрали две бутылки с водкой, стоимостью в 2 рубля.

В 10 участке: Под №5 на Александрии в 6 час. 30 мин вечера пятеро грабителей забрали 200 рублей.

III. ОБЫСКИ И АРЕСТЫ.

4) Начальник Варшавского отделения С.-Петербурго-Варшавского жандармского полицейского управления ж. д. препроводил к Приставу 12 участка конфискованные им, по распоряжению Начальника означенного управления, 96 экз. газеты «Наша Жизнь», 64 экз. газеты «Современная Жизнь» и 72 экз. «Червоного Штандара».

IV. РАСПРОСТРАНЕНИЕ НЕДОЗВОЛЕННЫХ ИЗДАНИЙ И ПРЕСТУПНЫХ ВОЗЗВАНИЙ.

5) Распространяются прокламации на русском языке «военно-революционной организации социал-демократии Польши и Литвы» под заглавием: «Царский Манифест», в которых солдаты призываются «готовить свое оружие, чтобы вместе с народом направить его против общего врага, преступной чиновно-полицейской шайки».

6) Распространяются прокламации «Главного управления Социал-демократии Царства Польского и Литвы» от 13/26 июля с. г. под заглавием: «Буржуазным словам противопоставим рабочее действие». В прокламациях этих говорится: «Товарищи рабочие, где кончается план действий буржуазии, там начинается наш план; где они молчат, там говорим мы. А наш голос — это голос боевой. Они хотят пассивного сопротивления, мы хотим борьбы».

V. МАНИФЕСТАЦИЯ.

7) Вчера полицией было разогнано четыре демонстрации рабочих».

«НЕ ПОДЛЕЖИТ ОГЛАШЕНИЮ.

ЕГО ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ

ТОВАРИЩУ МИНИСТРА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ

ЗАВЕДЫВАЮЩЕМУ ПОЛИЦИЕЙ

Д.Ф.ТРЕПОВУ

ЗАПИСКА О ПРОИСШЕСТВИЯХ

Варшава, 11 октября 1905 года.

I. УБИЙСТВА И ПОРАНЕНИЯ.

1) Вчера, около 6 часов вечера, в дер. Таргувек, гмины Ерудно, Варшавского уезда, члены анархистской группы «Интернационал» четырьмя выстрелами из револьверов ранили в грудь жандармского унтер-офицера Привяслинских железных дорог Степана Бадановича, 48 лет. Раненый помещен в железнодорожной больнице на Брестской улице.

2) В Пражскую больницу поступил на излечение кассир магистрата г. Межиречья Юзеф Вишневский с огнестрельною раною головы. Вишневский объяснил, что в ночь на 29 июня он приготовлял в канцелярии магистрата 12000 рублен к сдаче в Луковское казначейство, и в это время ворвались трое грабителей, которые, угрожая револьверами, забрали все эти деньги, заявив, что они надобны для нужд польской партии социалистической. Вишневский, уйдя к себе на квартиру, намеревался с горя лишить себя жизни и выстрелил в себя из револьвера.

II. НАСИЛИЯ, ГРАБЕЖИ, КРАЖИ И ВЫХОДКИ.

3) Вчера, в первом часу ночи, но Кручей улице от Иерусалимской аллеи проезжал на одноконном извозчике мужчина в окровавленном офицерском кителе, держа одной рукой за волосы сидевшую рядом с ним женщину, а другой сдавливая ей горло; по временам женщина хрипела, а временами неистово кричала. За ними бежала толпа народа с криком: «держи». Выбежавшие из канцелярии 9 участка городовые задержали извозчика и, освободив женщину, доставили ее вместе с мужчиной в участок. Мужчина оказался отставным подполковником Антоном Фирлей-Конарским (Пенкная 40), а женщина — его жена, страдающая приступами безумия на почве ревности.

III. РАЗНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ.

4) Вчера, около 12 часов ночи, в еврейском театре «Багателя» во время последнего действия пьесы «Рацеле» публика, недовольная ее «буржуазным содержанием», начала свистать и кричать, так что актерам пришлось прекратить спектакль.

5) Неизвестными злоумышленниками начертана на стене 2-го участка дерзкая надпись — «Да здравствует революция».

6) Из р. Вислы против Александровского парка вытащен труп безработного Вацлава Гуральского, лет 35 от роду.

7) В доме №11 на Зомбковской улице пыталась отравиться нашатырным спиртом поденщица Вероника Поплавская, 18 лет (Великая 41).


Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.057 сек.)