Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Родичи – ближние и дальние

Читайте также:
  1. Слушайте, дальние, что сделаю Я; и вы, ближние, познайте могущество Мое.

 

В советское время во всех анкетах кадрового характера был вопрос о социальном положении родителей. Мой стандартный ответ был «из служащих» (другими вариантами являлись «из рабочих» или «из колхозников»). Как-то дифференцировались и другие группы населения – военнослужащие, священнослужители и др., но основными, учитываемыми анкетами, были первые три. Заметим, что все основные сословные и профессиональные группы были уравнены в правах. Позорное прозвище «лишенец», т.е. человек, лишенный какой-то части гражданских прав, а также такие определения, как «недобиток», «классово чуждый элемент» уходили из официального, да и бытового лексикона (из последнего медленнее). Вместо жестко политического термина «диктатура пролетариата» появлялись толерантные – «советский народ», «советский человек».

Партия активно пропагандировала лозунг борьбы за «морально-политическое единство» народа. «Народность», то есть изображение жизни народа, и защита его интересов стала критерием при определении качества труда писателей, названных И.В. Сталиным «инженерами человеческих душ». И ВКП(б) и ее беспартийные адепты поднимали знамя народного и общественного сплочения (единства), тем непримиримее звучали грозные слова «враг народа». Ими обозначали всех противников официальной идеологии, кто не хотел становиться в молчаливые ряды строителей «светлого будущего». В моем доме не без осуждения говорили о новом афоризме великого пролетарского писателя М. Горького: «Если враг не сдается – его уничтожают!» Резали слух и другие присловия такого же смысла: «Кто не с нами, тот против нас» и др.

Страх подвергнуться репрессиям рождал формальный конформизм. Человек поступал не так, как думал, а так, как требовалось. Я не знаю, сколько по-нашему новостроечному микрорайону было таких вынужденных конформистов, тем более, сколько было их по городу, области и так далее, но моя семья к таковым, несомненно, не принадлежала, во многом потому, что моя мать критически относилась ко многим действиям официальных партийных и советских властей. Отец был нейтрален. Поэтому я с раннего детства начал сопоставлять позиции: официальную, которую во все дни нес в мои уши радиопередатчик, и материнскую. Пытаясь приблизиться к истине, стал искать, воспринимать и обдумывать мнения других людей. Боявшиеся что-то откровенно сказать, неискренние конформисты были очень падки на сплетни. Среди услышанных в раннем детстве сплетен чаще всего фигурировали такие: «по указанию Сталина враги отравили во время путешествия по Волге на правительственном теплоходе М. Горького», «Сталин собственноручно убил свою молодую жену, кажется, из револьвера»…

Репрессии пугали (напомню, что 1937 год в мировой литературе оценивается как год «большого террора» и, замечу сразу, едва ли правильно). Но сплетни сплетнями, а даже самый критично настроенный обыватель Нижнего Новгорода, ставшего городом Горьким как раз в 1934 году, признавал, что жить при Сталине стало как бы проще. Рабочих мест хватало на всех и на выбор, государство детей учило, а летом, в пионерлагерях, еще и кормило; медобслуживание стало доступным, а не просто бесплатным, более того – принудительным. Учителя и врачи довольно регулярно обходили свои участки (улицы и квартиры). Первые – обеспечивая посещение школы всеми детьми; вторые – пеклись о санитарии, заставляли домуправов проводить конкурсы на самый чистый двор, дом, иногда даже квартиру. Прививки были бесплатными и охватывали всех детей.

Возникали детские дошкольные учреждения – в начале 1930-х гг. преимущественно в рабочих районах, а у нас на Новой стройке – несколькими годами позже. Мой отец регулярно летом получал на время отпуска путевки экскурсионного плана: в Ленинград, в Крым (дважды), на Кавказ – за символическую плату. Моя мать со мной в это же время ездила в дом отдыха в Курмыш на Суре, в Гагр – опять же без заметного ущерба для семейного бюджета. Отдых в основном за счет государства стал широко распространенным, даже привычным, явлением.

Укажу также, что значительное время в стране существовала пятидневная рабочая неделя, но военная угроза заставила усилить трудовой режим жизни населения. В целом, социальный позитив в жизни больших масс населения государство в 1930-е гг. обеспечить сумело, и это в глазах основной части населения уравновешивало репрессивное направление политики тех лет, заставляя забыть о несчастных и их семьях.

Но любой человек существует не только в настоящем, пусть и в самом радужном. Нет, в его душе живут тени прошлого, и порой они правят бал в его сознании. Замечу, что историческая память у каждого из моих родителей была далеко не одинаковой. Даже сам их семейный союз мог сложится только в условиях форс-мажорных событий жизни российского населения, сложившихся после и в результате Октябрьского переворота и последовавших за ним революционных потрясений, уничтоживших многовековую иерархию моральных понятий. Разве до этого было возможно, чтобы интеллигентная женщина, пусть волею семьи промаявшаяся больше десятилетия земской учительницей в глухих селениях Дальнеконстантиновского района, решилась выйти за полуграмотного, ничего кроме газет не читавшего вдовца, то ли писаря, то ли счетовода сельской волостной администрации, если бы не революция? Сословные перегородки были сломаны, и это стало возможным.

Сначала скажу о матери, ибо по моим детским понятиям, да и по представлениям взрослого человека она пела первым голосом в семейном дуэте. Моя мать – Елизавета Михайловна (XI 1892 – XII 1982 гг.) принадлежала к большой нижегородской семье Северовых. Фамилия не имеет никакого отношения к древней династии Северов, равно как и к племени северян, обитавшему в лесостепной полосе днепровского левобережья. Она является плодом фантазии администрации российских православных семинарий, придумывавшей фамилии своим выпускникам. Например, по сторонам света: Югов, Востоков и т.д[13]. В начале XIX в. вследствие многодетности поповских семейств остро ощущалась нехватка пристойных по сословной принадлежности рабочих мест. Существовал для будущих священно- и церковнослужителей и образовательный ценз. О молодых недоучках из духовного сословия тогда часто говорили: «невеста без места, а жених без ума». Например, в том случае, когда дочь священника не могла передать приход своего отца жениху (была младшенькой в большой семье), а претендовавший на ее руку поповский сын провалил экзамены в семинарии и был отчислен за неуспеваемость. Тем самым терялось право на получение прихода. Таким людям приходилось идти на службу уже не в церковные, а в гражданские учреждения, либо, если был капитал, заниматься торговлей, ремеслом и т.д.

Из поповской семьи Северовых в XIX в. так ушли в мирскую сферу жизни молодые люди. Некоторые из них на новом поприще добились заметных успехов – стали собственниками земли, получили дворянство, в том числе потомственное, за верную службу царю и Отечеству. Потомственным дворянином был и отец моей матери. Он не приобрел земли, но уже молодым занимал важный и хорошо оплачиваемый пост – одного из приставов Нижегородского ярмарочного суда. Как и другие приставы в присутственных местах, он выполнял судебные приговоры, в том числе по изъятию денег, порою значительных сумм. Конфискованные деньги не сразу удавалось передавать в банк, какое-то время они находились на попечении пристава (в кармане, ящике письменного стола…) Это было чревато всякими случайностями.

Одной такой роковой случайности не избежал и Михаил Северов. Одним злосчастным утром он обнаружил, что хранившиеся в его столе деньги пропали. Доступ к ключу имела его жена и, если верить семейной легенде, ее сестра. Именно последняя, опять-таки по мнению семьи, и совершила кражу, возможно, из-за неосмотрительности жены. Пропала гигантская по тем временам сумма, чуть ли не 20 000 ассигнациями государственного банка. Открывать судебное дело против столь близких родственников дед не стал, а подал по инстанции заявление о увольнении. Однако под суд он не попал, и вот почему: его друзья из офицеров нижегородского гарнизона «скинулись» и внесли за него в казну утерянную сумму. Этот случай с доброй стороны характеризует русских людей того времени и заставляет усомниться в точности картины российских нравов, которую оставили нам представители литературной школы критического реализма вроде М.Е. Салтыкова-Щедрина или великого Ф.М. Достоевского.

Случай этот произошел в середине 1870-х гг., когда деду было немногим больше 30-ти лет. Его не судили, но с казенной службы он был уволен и 20 лет с лишним был вынужден зарабатывать на жизнь в качестве частного поверенного в делах богатых нижегородцев. Конечно, имея хорошо платившую за его услуги клиентуру, он не голодал. Не бедствовала и его семья, насчитывавшая тогда одного сына – будущего видного нижегородского большевика Михаила Северова. Однако, не все в жизни можно оценить наличием куска хлеба и наличием масла на этом куске. Вскоре заболела нервным расстройством и умерла его жена. Мало радовал и сын, с детских лет, вероятно, под влиянием семейной трагедии, вставший на путь осуждения окружавшего мира с его фетишизацией материального достатка и общественных приличий в повседневном поведении. Позднее этот стихийный протест подростка превратился в глубокие идейные убеждения революционера, и он примкнул к наиболее радикальной группе антисамодержавного лагеря.

Михаил Михайлович Северов отнюдь не рядовая фигура в рядах нижегородских большевиков времен первой русской революции и в последующие годы. О нем писали историки компартии, его портреты входили в соответствующие музейные экспозиции… Но ни историки, ни музейные работники никогда не обращались с расспросами к моей матери, а зря. Моя мать отличала Михаила от других членов семьи и всегда охотно (охотнее, чем о ком-либо другом) вспоминала о нем. Это можно объяснить, обратившись к динамике семейной жизни моего деда. Больше, чем через десять лет после упокоения первой жены, он женился на белошвейке 17 лет от роду, красивой, но бедной и неграмотной, родом из Пильненского района, чуть ли не из той местности, откуда в Астрахань отправился дед Владимира Ильича Ульянова[14]. Появились новые дети, и, естественно, они смотрели на своего сводного брата как на взрослого и умного человека. Например, разница в возрасте между Михаилом и моей матерью составляла почти 20 лет. Пройдет еще семнадцать лет, и подросшая Лиза будет носить передачки заключенному в Нижегородский острог Михаилу, рискуя своим гимназическим будущим. Заметим, что она была единственной из всей семьи, кто навещал заключенного…

Реакцией на помощь брату-революционеру стало недовольство гимназического начальства, которое в жесткой форме посоветовало выпускнице гимназии № 2 не пытаться сдавать экзамены на аттестат зрелости, каковой можно было получить только в случае успешной сдачи нескольких дисциплин в головной мужской гимназии № 1 (по более сложной – мужской – программе). Ну, а отсутствие аттестата делало невозможным дальнейшую учебу в любом высшем учебном заведении Российской империи. «Классная дама» прямо сказала: «Лиза! Даже если ты добьешься права сдавать на аттестат, тебя все равно провалят: все знают, кто твой брат…» Ситуация усугублялась репрессиями власть предержащих по отношению к Северову-отцу. Он получил ничтожную пенсию, хотя в 1889-1890 гг. губернатор Баранов, несомненно, выдающийся администратор своего времени, вернул на службу уже немолодого (близившегося к пятидесятилетию) юриста-практика и скоро доверил ему пост одного из губернских секретарей. Пришлось думать о трудоустройстве дочери Лизы и ее брата Константина.

Думается, что в лице М.М. Северова, если судить по рассказам моей матери, мы встречаемся с ярким представителем поколения убежденных революционеров-большевиков. Того поколения, которому удалось совершить невозможное – установить безраздельную власть в величайшей империи Евразии. «Миша, – говаривала моя мать, – был совершенно чужд тому, что зовется эгоизмом. Он довольствовался минимумом в личной жизни, в своих потребностях. Деньги, которые отец давал ему на карманные расходы, он относил многодетным рабочим семьям. Когда ему, двадцатилетнему парню, справили приличный костюм, он тотчас отправился на базар его продавать, а вырученные от продажи деньги передал вдовам рабочих Сормовского завода. Мещанский порядок вкушения пищи за обедом не признавал, а щи и кашу мешал в одной миске и ел одной ложкой. Как и молодежь нижегородских заводов, курил крепкую вонючую махорку, в том числе и в гостиной, причем прикуривал от иконной лампадки. Но с другой стороны, Христа не хулил, православные порядки в семье не порицал, особенно чтил Пасху, всегда проводил ее в семье…».

По словам матери, Северов-отец и Северов-сын часто спорили в присутствии младших детей. Революционер видел светлое будущее в социалистических преобразованиях: отмене частной собственности, социальном равенстве, которые должны были сделать людей братьями и сестрами друг другу, невзирая на культурные традиции их предков. С большой убежденностью он говорил о близости революции, о справедливых порядках в новом послереволюционном мире. Старший Северов не был красноречив, но твердо отстаивал позиции неприемлемости революции, как демократической, так и социалистической, ибо она все равно не изменит человеческую природу, сложившуюся в России к началу XX века. «Природные» или воспитанные семьей стремления людей к личному обогащению, расчетливость, эгоистические пристрастия сохранятся и после революции, а следовательно, все разговоры о всеобщем равенстве и братстве останутся пустой болтовней. На место царских чиновников придут другие начальники, и они никогда не согласятся жить как наш небогатый сосед-жестянщик Фомка.

В справедливости своих суждений дед мог убедиться уже летом 1918 г., когда он с моей матерью приехал в Казань, где Северов-младший был одним из руководителей местного ЧК: кушали чекисты вполне по-буржуазному, жили в хороших квартирах, и с поверженными эксплуататорами вели себя не только не дружелюбно, но даже без малейшего снисхождения. Младший Северов погиб в перестрелке с захватившими Казань белочехами, а старший, лишенный советской властью даже маленькой пенсии, вскоре умер в Балахне у дальней родственницы. Моя мать никогда не осуждала Михаила, лишь горестно замечала, что его революционные доблести не помешали разорению семьи.

Впрочем, Елизавета Северова, в 17 лет оказавшаяся учительницей в глухом селении Палец, далеко на юг от Дальнего Константинова, свой кусок хлеба имела. А главное, живя среди крестьян этого «медвежьего угла», она чувствовала заботу зажиточных мужиков, которые не забывали свою молодую учительницу даже тогда, когда советская власть не прислала ей грошовую зарплату. Не всегда помощь была достаточной, тем более, что из Нижнего приехала на ее учительские корма младшая сестра Ольга, а потому пришлось выпускнице гимназии № 2 научиться многим крестьянским делам: возделывать огород, обихаживать корову выкармливать поросят и многое другое. Вместе со всем учительством Дальнеконстантиновского района Елизавета Михайловна пережила все замысловатые изыски большой политики советского государства: террор полновластных комбедов (1918 – 1919 гг.), полицейский беспредел оккупировавших губернию латышских стрелков, хозяйственное оживление в первый период НЭПовской оттепели. И главное, что не покидала сельскую учительскую интеллигенцию надежда на светлое будущее, на расцвет культуры. Терпелив русский интеллигент, неистребима его надежда…

А потом был брак с малограмотным, но успешным в той жизни человеком, который сумел вырвать семью из взбаламученного коллективизацией села, переместить ее в областной центр и весьма прилично устроить ее в этом растущем и, по тому времени, богатом городе. Это произошло в 1932 г.

Мой отец – Василий Андреевич Кузнецов (1892-1982 гг.) – был уроженцем ныне несуществующей деревеньки Зверево, лежавшей близ села Конново, ныне Дивеевского района Нижегородской области. Да, Зверево не существует более, на карте нашей области. Правда, как свидетельствуют мои ученики, преподававшие в Конновской средней школе, в селе значительная часть семей носят фамилию Кузнецовы. Возможно так сложилось, потому что в низинах дивеевской земли добывалась болотная железная руда, которая служила сырьем для кузнечного промысла местных жителей. Обитатели же Зверева покинули родные места в начале 1930-х гг. и уехали в далекое тихоокеанское Приморье, на угольные шахты города Сучана. Одно из первых моих детских впечатлений – весь пол нашей городской квартиры занят спящими… Это родственники отца ночуют перед посадкой в поезд, который должен увезти их на Дальний Восток. С шахты Сучана часть родственников отца перебралась в Кузбасс. Они часто писали из города Кемерово, приглашали в гости «дядю Васю» уже и после войны, но не было в нашей семье денег на такую дальнюю поездку.

Семья отца была самой что ни на есть бедняцкой, малоземельной и безлошадной. Андрей Кузнецов умер молодым от нелепой случайности: истек кровью на сенокосе, проколов соломиной слизистую носа. Вдова пристроила Васю после окончания приходского училища в волостную управу села Глухова мальчиком на побегушках. Вася был неглуп, чисто и чуть ли не безошибочно писал, а посему стал понемногу приобщаться к писарскому делу. Он сумел даже съездить на Дальний Восток, когда строили после потери в войне с Японией южной ветки КВЖД железную дорогу Инта-Хабаровск-Владивосток. Его не мобилизовали, когда началась Первая мировая война, так как он был единственным сыном и кормильцем своей матери. Царь таких в армию не брал. После октября 1917-го года он стал служить советской власти, участвовал в продотрядах, организованных известным нижегородским чекистом Яковом Воробьевым в качестве писаря. Учился на бухгалтерских курсах…

Удачная карьера чуть не оборвалась в 1929 г., когда пошел массовый «загон» крестьян в колхозы. Василий Кузнецов, будучи секретарем сельского схода в Дальнеконстантиновском районе, записал и, главное, подписал мнение крестьян, что они против организации колхоза в их селе. Потому и был сдан «куда следует». Ночью незадачливый писарь был арестован, и оказался в одном из подвалов областного управления НКВД, что на Малой Покровской (затем – улице Воробьева, «Воробьевке»). Спасло его то, что один из первых допросов вел умный следователь. На вопрос щеголевато одетого, с дорогим интеллигентским пенсне на носу, следователя: «Из каких будешь, парень?» - стучавший зубами от подвального холода, обросший щетиной подследственный, заикаясь, ответил: «Я из крестьян… сирота… а вот ты кто такой красивый?» Следователь усмехнулся и бросил сквозь зубы конвоиру: «Убери этого дурака!»

В тот же добрый день отец был выпущен и отправился к своим нижегородским друзьям подзанять деньжат, так как свои утекли из карманов в ходе следствия. И тут он получил от них предложение расстаться с Константиновым Дальним и переехать в ближний городок Бор, где в местном банке открылась вакансия бухгалтера (чуть ли не главного). Инцидент был исчерпан, семья уехала на Бор, получив квартиру в доме окнами «на Волгу». Река плескалась далеко, а вблизи раскинулась приречная луговина, которую мне нередко пришлось посещать в первые месяцы жизни, а затем через замерзшую реку перебираться в Нижний, когда отцу удалось получить работу в районной конторе по благоустройству города.

К сожалению, имена тех благодетелей, которые сыграли столь положительную роль в судьбе моей семьи, мне неизвестны. Об этом жалею искренне. Случай с арестом В.А. Кузнецова не вошел в историю, его не зафиксировали даже составители Нижегородской Книги памяти жертв сталинских репрессий.

С 1932 г. семья благополучно жила в областном центре, в приличной двухкомнатной квартире, при твердой зарплате… Сельская «учителка», моя мать, «пришлась ко двору» в школе № 52, что у Канавинского рынка, и могла ездить туда через только что сооруженный Окский мост на трамвае № 1. Хуже всех было мне: сначала меня водили в бабушкин дом на соседней ул. Генкиной, где подрастал двоюродный, на два года старше меня, брат Валерий. Его мать – младшая дочь Михаила Северова-старшего – Ольга, а отец подарил ему фамилию Дорофеев. Вместе с ним мы проводили свой детский досуг. Но бабушка стала тяжело хворать (рак горла), а Алексей Дорофеев бросил мою тетю Олю с двумя детьми на руках, и с четырех лет мне пришлось проводить время в одиночестве, в своей, казавшейся громадной, квартире, сидя у окна, слушая черный диск радиотранслятора. Иногда развеять тоску мне помогал сосед Володя…

Обедом меня кормил отец (часто, но не ежедневно). Ради обеда я ходил к нему в контору, если не за девять, то за три версты точно, «киселя хлебать». Рядом с Мытным рынком мест общепита было достаточно, отец предпочитал студенческие столовые – в подвале Сельхозинститута на пл. Минина[15] или в общежитии Водного института, на втором этаже.

Ребячья жизнь моя была трудной, но богатой впечатлениями. А главное – я имел много свободного времени, чтобы эти впечатления без каких-либо помех уложились в моей детской голове. Сейчас, возвращаясь мыслями и чувствами к далекому детству, точнее – малолетству, к столь унижаемым ныне 1930-м годам, сталинским годам, я думаю, что главным, социально-глобальным тогда было то, что удачно замечено в тексте популярной советской песенки, которую в молодые годы пел дуэт Бунчикова и Нечаева:

Надежды свои и желания

Связал я навеки с тобой,

С твоею суровой и трудной,

С твоею завидной судьбой…

Речь шла о Родине… Да, все мы тогда, от одинокого школьника до могучего труженика кузнечного цеха Автозавода были едины. И объединяла нас надежда – надежда на будущее. И это будущее чувствовалось не как удача одного, а как общий успех. Социалистическое общество 1930-х гг. – это общество великой всенародной надежды. Именно надежда объединяла, сплачивала людей, давала им силу. Надежда вела прямой дорогой к цели. Умение формулировать яркие цели и вселять в людей надежду на их достижение – вот главное, что должны уметь делать руководители государства. Если государство объединяет людей надеждой, оно переживает время своего величия, если нет объединяющей надежды, пусть и нереалистичной, то общество идет к кризису. А возможно и гибели.

После того, как Англия ушла с территории Индостана (1946-1948 гг.), Советская Россия вернула себе потерянный в XIX веке статус крупнейшей державы на планете. Современная российская, соответственно – вестернизированная демократия лишила людей надежды – надежды на нечто значимое, величавое, общее… Один умный венгерский журналист не так давно сказал: и при Советах, и при Демократах мы живем трудно, разница в том, что при Советах существовала надежда, а сейчас ее нет…». Американский гражданин наших дней велик и непобедим, так как он живет величавой надеждой распространить демократию американского типа по всему миру. А на что надеяться гражданину России – на прибавку к пенсии в десяток долларов, на 100 рублей к ничтожной стипендии?.. Все это было бы смешно, если бы не было так грустно, господа демократы... Ваше мышление, вращающееся вокруг кучки денежных купюр, губит общество, развращает русских и другие народы России.

 

 

Глава 5

Мои университеты (часть I)

 

В 1950 г. я окончил школу № 7, располагавшуюся через дорогу от Оперного театра. До войны школа носила номер 19, а в военное время ее переместили на Славянскую площадь, где она и осталась, а я вернулся в старое здание, на краю Новой стройки, где формировалась новая школа, уже под номером 7. Ею мудро руководил Голдей Андреевич Левин, фронтовик, специалист по экономической географии, неординарно мыслящий и красиво (без бумажки!) излагавший свои мысли человек. Только о нем я могу с гордостью сказать «мой Директор», и эти два слова значили для меня очень много. Мой директор – это «наша школа», честь которой – предмет нашей постоянной заботы и на слове, и на деле. Конечно, моя скромная благодарность ему несоизмерима с тем добром, которое он сделал мне. Но, кажется, что-то немногое я для школьного коллектива все-таки совершил. И этим по-глупому горжусь до сих пор.

Я был недурным учеником, но не без изъяна. Главный физический изъян – это слабые глаза. Я помню отчаяние, которое пережил в военную осень 1941 г., когда ходил смотреть английский фильм «Леди Гамильтон» о подруге великого адмирала Нельсона: я сидел в первом ряду и, как не силился, не мог прочесть русский текст титров. Трижды приходил я в «Палас» (угол Покровки и Университетского переулка, ныне – кинотеатр «Орленок») на утренний сеанс, когда зрителей было немного и трижды пробирался в первый ряд… Но результат был близок к нулю. Я старался скрыть факт близорукости. Только ночью страх ослепнуть охватывал детскую душу, и я напряженно вглядывался в толевую маскировочную завесу окна, отыскивая на совершенно темном фоне крохотную дырочку, в которую тонким лучом проникал лунный свет. И это лунное свечение было необходимым для успокаивавшей мысли: если вижу лунный луч, значит, не слеп.

Через пять лет врачи военкомата (при осмотре будущих призывников) определили близорукость в минус 5,5 и выписали очки, выдав «белый билет» о непригодности к воинской службе. Белым он был в прямом смысле: текст набран на белой, типографского ГОСТа, бумаге. Позже, уже будучи в аспирантуре, я довел близорукость до минус 7,5… К различным ситуациям, особенно учебным, вызванным близорукостью, я приспособился, но были и провалы.

Так, весной 1943 г. моя преподавательница, ничего не ведавшая о моем состоянии, но зато очень недовольная моим поведением на уроках, изгнала меня из класса за три недели до окончания третьей четверти и оформила мне то ли 9, то ли 10 двоек по всем изучаемым дисциплинам. Это были четвертные оценки за самую длинную, самую главную четверть года, соответственно, встал вопрос о том, чтобы оставить меня на второй год.

Отношения с этой учительницей разрешились в одно солнечное мартовское утро. Я долго, минут 20, искал аудиторию, где занимался наш третий класс. Наша школа, наряду с другими, занималась в старом трехэтажном здании на Варварке, против церкви Св. Варвары, ныне не существующей. Когда я, радостный, из темного узкого коридора, наконец, вломился в нужное помещение с громким возгласом «Ну, наконец-то я вас нашел!», это переполнило чашу терпения чуткого педагога, и она, подбежав ко мне, вытолкала в коридор с весьма неженской бранью… Я ушел. Двигаясь по Ковалихинской, я натолкнулся на детскую библиотеку, зашел в оную, и мне выдали две книги: о подвигах великого Суворова и переводы с английского С.Я. Маршака. До сих пор помню:

Пришел король шотландский,

Безжалостный к врагам,

Погнал он бедных пиктов

К скалистым берегам.

На вересковом поле,

На поле боевом,

Живой лежал на мертвом,

И мертвый на живом…

Учительница была пенсионного возраста (работала последний год) и, поразмыслив, а также вволю отдохнув за чтением книг, которые я взял на абонементе, я принял вину на себя и сделал выводы – правильные, могу сказать это сейчас.

Первое, что я сделал, это нашел старый учебник по арифметике («учебник Киселева») и, сидя на печи, прочел его весь за две недели – дважды, от корки до корки. Это удалось потому, что структура книги, стиль изложения были доступны одиннадцатилетнему школьнику. Как оказалось впоследствие, за эти две недели я освоил арифметику по программе не только третьего, но и двух последующих классов. Естественно, в следующую четверть и письменные работы, и ответы у доски получили высшие баллы. Вопрос о том, чтобы сделать меня второгодником, отпал, и даже мои родители, особенно мать, круглые сутки бившаяся за то, чтобы прокормить своего строптивого сына, ничего не узнали. Преподавательнице я тоже воздал доброе за то, что она согласилась примириться со мной – я был один из трех учеников, которые в начале мая вскопали ей огород при доме на улице Ашхабадской (напротив современного Автодорожного техникума).

В восьмом и последующих классах глаза мои вновь меня подвели: я не видел чертежей, которые строила мелом на доске искусная рука преподавателя черчения. Самой высокой оценкой, что мне удалось получить за первое полугодие 1947 г., была «2 с плюсом». Тучи нависли над моей головой. Правда, черчение не входило в основной учебный блок, а было, так сказать, образовательным факультативом, но в нашей школе ему, как и физкультуре, отводилось почетное место. Спасла меня приятная неожиданность: играя в зимние каникулы 1948/49 учебного года в шахматы в Доме пионеров, что на улице Ульянова, я набрал 8,5 очков из 11-ти возможных и стал чемпионом города среди школьников. Была хвалебная пресса, была восторженная гордость товарищей по школьному кружку… Это был первый заметный спортивный успех за полтора года существования школы № 7. Поэтому, когда на очередном педсовете учитель черчения обрушил на мою голову горькие, но справедливые слова, директор отвел удар… Был найден компромисс: шесть троечных чертежей за оставшееся школьное полугодие, чтобы меня можно было перевести в следующий класс. Ведь приближалось командное первенство школ города…

Большую помощь в турнире мне оказал Владимир Еше, православный ассириец. Он люто ненавидел фаворита турнира – Додика Иголя – и перед решающей партией притащил меня к себе домой, немножко поиграл со мной в шахматы, а главное – убеждал меня не бояться и атаковать, хотя мне предстояло играть черными. Я атаковал успешно. С тех зимних дней я почитал эту небольшую группу людей, заброшенных волей горестной судьбы на российскую землю. Известно, что бежавшие от турецкого геноцида ассирийцы получили от русского царя монопольное право на чистку сапог, тем и жили. Еше был старше меня, учился в ВУЗе, и я только мельком видел его в последующие годы. Другой нижегородский ассириец Ишо был ведущим преподавателем английского в инязе, а также организовал преподавание в школе № 1 с углубленным изучением английского языка в Арзамасе.

Вспоминаю один из весенних дней. Наша школа играла против школы № 18. Ставкой была победа в районных соревнованиях и выход на общегородское первенство. Когда часы в пионерской комнате перешагнули отметку в 9 вечера, свои партии закончили 4 человека, за столиком осталась лишь первая доска матча, за которой я играл с моим хорошим приятелем Кудрявцевым. Драма состояла в том, что счет был ничейный, но на второй доске выиграли наши соперники, поэтому в случае моей ничьи в следующий круг выходили они, а не мы. Матч игрался без учета времени уже в течение 4 часов, и у меня на доске была равная позиция и равный «материал» фигур и пешек. В «бесчасовых» играх партию отложить нельзя, и мой соперник смело предложил мне ничью: времени уже прошло много, да и позиция равная. Я отказался, сказав, что буду играть до результата, т.е. «пан или пропал». Соперник – крепкий, хорошо упитанный белокурый красавец, глядя на меня, тощего и слабого физически, вынужден был согласиться. Из недалекого кабинета зашел к нам в пионерскую Левин – галифе, воткнутые в хромки, традиционный пиджак и галстук. Его стального отсвета глаза минут пять бегали по шахматной доске. Потом он отозвал меня в сторону и сказал: «Что тянешь время, Кузнецов, там (указательный палец повернут к доске) чистая ничья». Я был краток: «Знаю, но должен выиграть!» Он смерил меня прожигающим взглядом и, сказав «ну, страдай!», вышел. Еще через час уставший Кудрявцев «зевнул» пешку, а в двенадцать ночи, взглянув на часы, сдался, так как моя пешка стала ферзем.

На следующий день я вошел в класс одним из первых и даже успешно решил контрольную по алгебре. Никто не благодарил меня – ни дома, ни в школе, но чувство достойно выполненного долга грело меня изнутри. Греет и сейчас. Я думаю, что человек прибавляет к счастью личному счастье, когда он побеждает собственную слабость, подчиняет себе жизненную ситуацию. Аплодисменты здесь излишни. Потом мы обыграли элитные школы и стали в весенние каникулы чемпионами города.

На следующий год ситуация и в личном, и в командном зачете повторилась. Мой директор слов не говорил, но из девятого класса меня, невзирая на протесты учителя черчения, перевели в десятый (при четырех чертежах весьма дурного качества). И именно он, Левин, поддержал при выпуске решение комиссии о выдаче мне серебряной медали. Восьмой, как я считал, последней: из 19 учеников моего класса 8 получили медали, все – серебряные[16].

Эта медаль открыла мне дорогу в любой ВУЗ. К удивлению окружающих людей, в том числе из шахматистов, и вопреки протестам семьи, я поступил на историческое отделение историко-филологического факультета университета. Не столько по любви (любил я, конечно, географию), сколько потому, что в этом направлении я мог быть более полезным для людей.

Думаю, что молодой читатель поморщится и решит, что мемуарист «лезет на ходули». Он ошибется. Нас, многих из моего поколения, приучили к пониманию жизни. Можно счесть эти слова благозвучной риторикой. Не входя в прения, приземлим риторику до элементарного расчета. Дорогу в технические или строительные ВУЗы преграждало мое неумение чертить, более того, мыслить в геометрических понятиях. Естественно-теоретические факультеты отсекались слабой школьной подготовкой по математике, физике, химии и др. Мои способности к математическому расчету, как стало понятно после двух лет занятий шахматами: первый разряд в 18 лет – это не площадка для рывка в высь. Изящная словесность была далека, очень далека… Географии всерьез учиться в Горьком негде. Поэтому оставалась история – «последнее прибежище честолюбивых посредственностей». Примерно двумя годами позже пришел мой хороший приятель Виктор Пасманик к ректору университета, которым тогда был доктор биологии Мельниченко, чтобы перевестись с истории на другой учебный профиль – хоть к филологам.

- Каковы Ваши мотивы, пишете стихи, ли прозой балуетесь? – вопросил ректор.

- Да нет, я бездарен как телеграфный столб!

- Ну, тогда Вам лучше оставаться историком. – резюмировал глава ВУЗа[17].

Итак, я поступил на «историю». Сейчас, более чем полвека спустя, думаю, что выбор был правильным, правильно обоснованным… Не всегда за время учебы и позднее было легко и весело, но я никогда не чувствовал себя на чужом месте. Я видел воочию пользу от своей работы для людей – студентов многих поколений и разных ВУЗов.

Пять лет (1950-1955 гг.), проведенных в стенах университета, тогда – Горьковского государственного, ныне – Нижегородского, определили всю мою жизнь и профессиональную деятельность. Несомненно, главную роль сыграло общение с преподавателями факультета, историками. Маленький историко-филологический факультет – два отделения, историков и филологов, по 25 человек каждое, было открыто в 1946 году на средства, предоставленные сталинским правительством.

Сначала скажу о деньгах: едва ли они были лишними у государства в конце войны, в неурожайные годы конца 1940-х… Однако – разве это не историческое чудо? – государство многое (конечно, не все) из того малого, что имело, отдавало в народ и ради народа. Отдавало в культуру, в спорт, в образование… И в нижегородское образование в том числе. За год до скромного открытия ИФФ в том же университете был открыт элитарный радиофизический факультет. Студенты РФ получали высокую стипендию, примерно в три раза больше, чем студенты-историки. Радиофак был оснащен по последнему слову техники, причем не столько сами учебные аудитории, сколько лаборатории базовых НИИ. Вскоре стал функционировать Научно-исследовательский радиофизический институт (НИРФИ), естественно, на госбюджетные деньги. Кроме того, в могучем океане большой науки родного города очень убедительно выглядел и химический факультет: и по материальному обеспечению студентов (бесплатные молочные продукты, повышенная стипендия успевающим), и по технической базе (уже существовал профильный химический НИИ). И такие новые отделения, факультеты, ВУЗы открывались по всей стране. А также учреждения культуры, спортшколы, заводские и фабричные училища…

Нельзя не остановиться и на другом: в послевоенные годы были подняты ставки заработной платы профессорско-преподавательского состава. В частности в горьковских ВУЗах преподаватели стали получать не меньше, чем высшие управленцы в системе партийных и советских органов. Создается впечатление, что тоталитарная система использовала освобождавшиеся от невосполняемых военных расходов средства на то, чтобы создать условия для быстрого научного и технического развития страны, естественно, на базе крепкого, обеспеченного всем необходимым высшего образования.

Сейчас, оглядываясь на свои молодые – школьные и студенческие – годы, я признаю большие объемы затрат на образование и науку, но не могу признать эти расходы нерасчетливым расточительством. Затраты считались по минимальным ставкам, кроме разве что ракетно-ядерных и близких к ним оборонных производств. Бездумное, несбалансированное расточительство ввели во внутреннюю политику страны руководители хрущевской эпохи, отказавшиеся ориентироваться на принцип равенства доходной и расходной частей бюджета и ставшие накачивать деньгами еще не окрепшую в достаточной мере после войны экономику.[18] Вероятно, любой экономист-рыночник будет выступать за свободу взаимодействия между товаром и деньгами, однако результаты развития СССР на базе жесткого регулирования впечатляют. Здесь и ракеты, и атомная энергетика, и автомашины «Победа» мирового класса, и передовое самолетостроение, и необозримые колонны лучших в мире танков, и даже дешевые наручные часы, мало уступавшие по качеству швейцарским. И многое другое. Советские управленцы сумели безо всяких социальных потрясений перевести производство с военных на мирные рельсы, причем избежав сколь-нибудь заметной безработицы.

Мои сегодняшние собеседники не могут поверить, что мой брат, токарь одного из оборонных заводов, больше года не подходя к станку, получал среднюю зарплату, пока технология завода не изменилась, равно как и конечный продукт производства.

Решались и другие экономические задачи, хотя и не все одинаково успешно: была низка продуктивность колхозов и совхозов (при значительном увеличении продуктивности, в том числе и в области животноводства), выросших за годы войны крестьянских подворий. Слаб был наш рыболовецкий флот: тресковое китайское филе доминировало на рынке. Вообще, в стране остро не хватало мужчин, на производстве в особенности.

Впрочем, пора вернуться на университетский истфил. Говоря о субъективном факторе появления – впервые в истории системы образования великого приволжского города – исторического отделения, так сказать, полного университетского профиля, следует особо подчеркнуть первостепенное значение действий С.И. Архангельского[19]. Шестидесятитрехлетний ученый, потомственный нижегородец, был в то время одним из крупнейших специалистом-историком в масштабах всей страны. За 40 лет своей научной карьеры, предшествующие моменту, когда он стал деканом университетского истфила, Сергей Иванович работал в области медиевистики, античной истории, исторического краеведения, приобрел себе мировую славу исследованиями по аграрному законодательству и международным отношениям Англии эпохи революции XVII в. Он имел широкие связи, скрепленные не только научными интересами, но и воспоминаниями о совместных студенческих годах с такими московскими светилами как академик Е.А. Косминский, профессора В.М. Лавровский, А.С. Самойло.

Став членом-корреспондентом АН СССР, С.И. Архангельский использовал свое новое, несомненно, высокое положение не для себя, своей карьеры, своего благополучия, а для молодежи родного города, даже шире – для всей российской молодежи. Его перспективный план состоял в возрождении тех образовательных принципов, которые были ему хорошо знакомы по старой, дореволюционной системе подготовки специалистов гуманитарного профиля. Другими словами возродить традиционный российский университет. Этого нельзя было сделать в местном педвузе из-за засилия коммунистической советской идеологии в ее худших образцах. Или, скажем по-другому, он страдал от тех карьеристов и завистников педвузовского коллектива, которые сделали верность заветам вождей просто удобным прикрытием своей творческой импотенции. Под это подбирались кадры, верстался учебный план…

Учебный план нового факультета, поддержанный высшими административными органами советской образовательной иерархии, предполагал углубленную специализацию студентов по таким разделам исторического знания, как античная история, медиевистика, новая и новейшая история. Отечественная история составляла четвертую специализацию, не дифференцированную хронологически. И это обстоятельство следует объяснить кадровой ситуацией. Если в области истории зарубежных стран С.И. Архангельский смог найти ряд хорошо подготовленных специалистов, то по отечественной истории специалистов относительно высокого уровня оказалось недостаточно. План этот просуществовал чуть более десяти лет, и был отменен в конце 1950-х гг. под воздействием идеологического курса и насущных задач. Точнее под воздействием хрущевской оттепели, одним из элементов которой стало свертывание финансирования ВУЗов, той части ассигнований, которая шла на зарплату вузовской профессуры.

Сразу должен ответить будущим критикам, что я не приписываю главной вины в удушении вузовского образования самому главе государства – налицо результат деятельности его лукавых советников. Они стали быстро расширять прием в ВУЗы, открывать вечерние и заочные отделения во многих ВУЗах, также появились так называемы рабфаки… Но наряду с этим уменьшались инвестиции в фундаментальное, основное, т.е. дневное образование.

В середине 1970-х гг., будучи деканом, я попытался восстановить специализации, но не на основе хронологии, а на локальной проблемной базе, они так и назывались «проблемные специализации». Они были более узкими, чем при С.И. Архангельском.[20] Однако, время не позволило укоренить их в учебных программах и в сознании преподавателей факультета. И до сих пор, вот уже полвека существует малоопределенная и малопродуктивная специализация студентов «по кафедрам».

Многое в структуре истфиловского университетского проекта С.И. Архангельского становится понятным, если к перечню учебно-курсовых специализаций присовокупить характеристику тех специалистов, которые были привлечены им лично к преподаванию студентам молодого факультета. Ведущее место в первые годы функционирования ИФФ занимали старые спецы дореволюционного покроя или те, более молодые люди, которые были учениками таких специалистов.

Здесь и лингвист профессор А.В. Миртов, и литераторы А.Н. Свободов, А.А. Еремин, и, конечно, более знакомые и близкие мне историки – В.Т. Илларионов, Н.П. Соколов, В.П. Кустов, С.В. Фрязинов, А.И. Парусов, А.Е. Кожевник, А.А. Басова. Конечно, ведущую роль в этом маленьком ансамбле, рискнувшем сыграть историческое ретро со старорежимным акцентом, выполнял сам Сергей Иванович.

Он преподавал общий курс «История средних веков», целый ряд спецкурсов по английской революции XVII в.: аграрные законы, крестьянские восстания… В последние годы работы особое внимание С.И. Архангельского привлекла роль Англии (революционной, кромвелевской) в системе международных отношений. К разработке этих сложных проблем были привлечены ученики академика: Э.П. Телегина, Н.Ф. Прончатов, А.А. Басова и др. Кроме того, С.И. Архангельский читал сложнейший курс «Историография всеобщей истории», вел специализацию по итальянскому Возрождению, в частности, по живописи Высокого Возрождения. Причем по ренессансной проблематике привлекался богатый иллюстративный материал. Как преподавателю Архангельскому было свойственно стремление к точности, обстоятельности, корректности. Речь его была суховата, без эмоциональных взрывов, перепадов. Оценить богатство излагаемой им информации мог только внимательный, вдумчивый слушатель. Ряд записанных мною лекций по историографии, истории революционного движения XVII столетия, истории средних веков я хранил и использовал на протяжении всей ВУЗовской работы.

Следует особо отметить лекции по общему курсу средневековой истории, о происхождении средневекового европейского города с цитированием немецких и французских историографических классиков. Много внимание уделялось в этих лекциях Анри Пиренну. В курсе историографии всеобщей истории С.И. Архангельский впервые в отечественной образовании стал читать лекции о достижениях русских историков XIX – начала XX вв., рассказывая с уважением о П.Г. Виноградове, Р.Ю. Виппере, А.Н. Савине… Причем он поднял на научный пьедестал своих предшественников и учителей, которые удостоились резкого отклика со стороны О.Л. Вайнштейна и других тогдашних корифеев столичной науки. Например, профессор Вайнштейн в своем курсе историографии всеобщей истории о русских специалистах вообще не написал ни единой строчки. Уважение к отечественной науке стоило дорого нижегородскому ученому: в 1950-е гг. его обвиняли в том, что он примкнул к «сталинской» идеологической акции против «безродных космополитов». Тогда же его дважды проваливали при выборах в действительные члены АН СССР, и до конца своих дней он остался членом-корреспондентом. Осмелюсь лишний раз обратить внимание читателя на то, что даже в «сталинские» времена защищать русскую историографию было делом далеко небезопасным.

Теперь обратимся к коллегам С.И. Архангельского. Н.П. Соколов, ученик известного ученого академика Н.И. Кареева, ставший доктором в 1953 г., в возрасте свыше шестидесяти лет, был вторым лицом среди нижегородских историков тех лет, когда я был студентом. Позже он станет (в возрасте 69 лет) вторым заведующим кафедрой всеобщей истории ГГУ, которую будет с блеском возглавлять в течение 11 лет (1958-1969 гг.). В отличие от Архангельского, это был эмоциональный, порой импульсивный человек. Ораторский талант ему был дан от рождения природой. Лекции его в начале 1950-х гг. порой заканчивались под аплодисменты студенческой аудитории – случай редкий в истории отечественных ВУЗов. Для точности скажу, что аплодировали молодому (не по возрасту, а по состоянию души) профессору преимущественно девушки-филологи, которые в исполнении Н.П. Соколова слушали курс всеобщей истории. Такой курс читался в первые десять лет для филологов по инициативе С.И. Архангельского, стремившегося к интеграции обоих отделений факультета. Позднее курсы историков и филологов развели, и их контакты в учебной плоскости прекратились.

Следует отметить исключительную эрудицию Н.П. Соколова в области европейских языков, как современных, так и «мертвых». Он был прекрасным латинистом, читал курсы по источниковедению всеобщей истории, средневековой латыни, латинской палеографии. В совершенстве владел Н.П. Соколов французским и немецким языками. В его исследованиях присутствовала также византийская проблематика. Он часто занимался со студентами византийской историей. Им читался несколько лет курс истории славянских народов, который был первым в своем роде в нашем городе. Позднее славянскими исследованиями занимался его ученик В.Г. Бабаев.

Н.П. Кустов был известным в Нижнем Новгороде лектором по международной проблематике. Я ходил его слушать в зал «Партпроса» на площади Минина, еще будучи школьником. Мне запомнился его лекционный курс (первый в своем роде в нижегородских учебных заведениях) по истории стран Азии в новое и новейшее время (Африка оставалась еще колонизированной – Институт Африки в системе АН СССР возник только в 1959 г.). Думается, что профессор Кустов мог оказать честь своим участием в учебном процессе любому ВУЗу России. К сожалению, он был на университетском факультете совместителем – основным местом его работы до конца жизни оставался пединститут.

С.В. Фрязинов – уроженец Костромы, выросший как ученый в Москве, был уникальным человеком, принадлежащим к плеяде блестящих эрудитов, выпущенных Московским университетом в разгар революционных событий. Человек полупарализованный, он свободно владел практически всеми европейскими языками, соперничая в данном отношении с Н.П. Соколовым. Память его, кажется, была абсолютной. Был случай в 1963-м или начале 1964-го года. Мы беседовали в его заваленной книгами большой и очень высокой комнате на ул. Садово-Кудринской, в 10 минутах ходьбы от станции метро Маяковская. Речь зашла о Маргарите Елизаровой, которая, окончив горьковский ИФФ, училась в ленинградской аспирантуре у известного специалиста по Древней Палестине (по кумранским рукописям, в частности) профессора Амусина. Каково же было мое удивление, когда мой собеседник не только назвал день, когда юная Рита сдавала ему вступительный экзамен по истории, но и назвал вопросы, доставшегося ей билета, охарактеризовав ее ответы на каждый из них. А случился этот экзамен за 10 лет до нашего разговора…

Это один, но не единственный пример. Уже уйдя из ГГУ, С.В. Фрязинов подрабатывал тем, что писал статьи по средневековой испанской и португальской истории (их можно встретить во всех советских энциклопедиях 1950-1960-х гг.), которая стала его последним научным увлечением. До этого была античность, новая история Франции… Он написал монографию о творчестве знаменитого Ипполита Тэна, хотя, конечно, защитить докторскую диссертацию по этому «реакционеру» ему не позволили. Здесь я должен сообщить, что С.В. Фрязинов видел одним глазом (правым), с трудом мог самостоятельно передвигаться. Тем не менее, он долгие годы ездил из Москвы в тогдашний Горький и успешно читал новую историю Западной Европы – весьма объемный общекурсовой цикл, а также вел разнообразные спецкурсы, руководил библиотечной практикой студентов-историков в книгохранилищах Ленинграда. В быту же он был аскетичен – именно аскетичен, а не, как тогда говорили, скромен. Обедал в студенческом буфете, где ушлые студенты не стеснялись занимать у доброго преподавателя, естественно, забывая вернуть долги. Ездил он в общем вагоне, стесняясь просить для себя даже место в плацкартном. В 1960-м году он был вынужден купить новое зимнее пальто, самого что ни на есть дешевого пошива, так как старое буквально разлезлось. При этом он страшно горевал и говорил мне: «Жаль, ведь можно было на эти деньги купить десяток хороших книг!..»

Н.П. Соколов, обращаясь к Фрязинову, говаривал, что Сергей Васильевич родился не в свой век: ему бы в Париж XVII века, чтобы стать украшением монастыря Св. Мавра[21]. С.В. Фрязинов завещал нам свою богатую научную библиотеку (около 7 000 томов). Много книг для нижегородского университета он совершенно бесплатно подобрал в резервных фондах библиотек МГУ и Публичной исторической. Благодаря ему некоторая часть ценных трофейных изданий, оказавшихся в запасниках столичных книгохранилищ, была переправлена в Нижний Новгород. Светлая память тебе, достойнейший служитель науки!..

А.И. Парусов ко времени открытия истфила университета был духовно и творчески связан с С.И. Архангельским и потому ушел вместе с ним из благополучного пединститута. Он довольно успешно владел курсом истории СССР раннего периода, который читал с первых лет существования факультета на протяжении четверти века. Под руководством декана Архангельского он начал разрабатывать историю российских реформ первой половины XIX в., что увенчалось защитой докторской диссертации, в центре которой находилась полузабытая тогда фигура М.М. Сперанского. Этот труд, к сожалению, не нашел должного признания в сфере так называемой научной общественности, но помог в формировании отечественной специализации нескольких поколений нижегородских историков.

Можно сказать немало добрых слов и о других преподавателях молодого историко-филологического факультета, но важнее подчеркнуть общую атмосферу доброжелательности и заинтересованности, которая царила в его стенах. Здесь правил жизнью интеллигентский дух в высоком понимании этого слова. Вернее сказать, наш ИФФ оказался островком, куда сошлись побитые жизнью, пролетарско-партийной суровостью добрые представители старой русской интеллигенции. И вот тут возникает вопрос: о чем пишет автор мемуаров? Что такое русская интеллигенция, да и была ли таковая в природе?

Немало пролито чернил и пота лукавыми историками от политики (большой и малой), дабы доказать, что не было такой интеллигенции – особой, русской… Отвечу резко: зря тратили время и силы – она была! В начальных строках одной из своих научных статей С.И. Архангельский совершенно нелогично, даже неожиданно приводит цитату из воспоминаний современника о В.Г. Белинском, в которую были вставлены слова самого великого критика. Текста под рукой у меня нет, поэтому пересказываю смысл, привлекший внимание. Речь идет о том, что как-то вернувшись с прогулки по отдаленным улицам северной столицы великой Империи, великий критик не мог после созерцания бедности вопиющей, грязи всевозможной, унижений нечеловеческих сесть за обеденный стол. Произошел нервный срыв, и далеко не сразу домашние Неистового Виссариона смогли вернуть его в нормальное состояние. Вот эта боль – глубокая, терзающая душу боль от «социального бытия простых русских людей» стала одной из определяющих составных частей мировоззрения русской интеллигенции. Известно, что влияние В.Г. Белинского на общество, точнее на его думающую часть, особенно на молодежь России, было во многом определяющим. Та часть общества, которую можно обозначить как разночинную интеллигенцию, под воздействием его статей укреплялась в сознании своей ответственности за судьбу народа, в сострадании ему. Идеи В.Г. Белинского подхватили Н.А. Добролюбов, Н.А. Некрасов, Ф.М. Достоевский и сотни других «властителей дум»…

Я не хочу загромождать свою книгу цитатами, но один эпизод из тайников моей памяти я должен описать. Как-то, с горящими глазами рассказывая о своем любимом гимназическом учителе словесности по фамилии Гастев, моя мать, Е.М. Северова-Кузнецова, попыталась воспроизвести фрагмент его рассказа. Гастев говорил о похоронах Н.А. Некрасова: «Нескончаемая толпа шла за гробом, звучали песни на стихи Некрасова, многие плакали. И когда на кладбищенском митинге один из ораторов сказал, что Некрасов столь же велик, как Пушкин и Лермонтов, то по массе народа пробежал ропот и раздалось громкое, тысячеголосое: «Выше! Выше всех!»

Мудрые критики скажут, что кричавшие ошибались. Может быть с позиций литературоведения, возможно, с позиций тысячелетнего развития российского общества… Но на какой-то срок для тысяч и тысяч людей именно этот поэт, борец за народное счастье, затмил всех поэтов прошлого. Характерным для вступающих в жизнь поколений русских людей рубежа XIX – XX веков было поклонение перед Белинским, Добролюбовым, Некрасовым… Более того, многие стремились, повторяя тексты, поэтические и прозаические, вступать в ряды борцов за лучшую народную долю.

В известном народовольческом гимне анонимного автора 1870-х гг. были такие строки:

Стонет и тяжко вздыхает

Бедный, забитый народ;

Руки он к нам простирает,

Нас он на помощь зовет.

Час обновленья настанет —

Воли добьется народ,

Добрым нас словом помянет,

К нам на могилу придет.

В России кануна революции 1917 г. и первых революционных лет среди широкого круга интеллигенции господствовал нравственный альтруизм, доведенный до самопожертвования во имя несчастного народа, обиженных и обездоленных соплеменников. Учитель Гастев привил любовь к великим русским народолюбцам XIX века моей матери и многим ее одноклассницам. Ее влияние на меня в плане формирования духовных убеждений и нравственных ориентиров было непререкаемым.

В первом и втором классах школы я читал и перечитывал сочинение Сервантеса – под одним углом: благородство, бескорыстие, бескомпромиссность главного героя, «рыцаря печального образа». Я страдал от того, что не все удавалось мне осмыслить. Зато в третьем классе я уже с полным пониманием прочел «Путешествие на корабле «Бигль» Чарльза Дарвина. В шестом мы с матерью взяли на абонементе областной Ленинской библиотеки сочинения Томаса Карлейля… И какова была моя радость, когда я вдруг в 1950, 1951, 1952 гг. понял, скорее – почувствовал, что мои университетские преподаватели не чужие духовно мне люди – не алчные, не чванливые, а добрые и скромные – русские люди, русские интеллигенты.

Царизм был повержен не марксизмом и не его адептом Лениным. Царизм победили русские интеллигенты-максималисты, впитавшие в себя высокое призвание служения народу. Это были люди бескорыстные и доверчивые, и на этих их качествах, на высоких струнах души сумели сыграть злобные революционеры-прагматики, одержимые маниакальной идеей захвата власти любой ценой.

Здесь возникает новый вопрос: всех ли образованных людей России следует зачислить в «русскую интеллигенцию»? Думается, что не всех. Влияние народолюбцев в среде «российских элит» сталкивалось с иными воздействиями, шедшими из западноевропейских стран и их диаспор в России (включая еврейскую интеллигенцию российских столиц и крупных провинциальных центров). Думается, что многие деятели эстетического профиля «серебряного века» российской культуры были так же «страшно далеки» от простых людей России и из интересов, как и их далекие предшественники – декабристы. В культурных кругах водораздел шел по линии: индивидуализм и индивидуальная свобода – и, напротив, жертвенное служение народу России. На этой магистральной линии от одного полюса до другого было много промежуточных позиций. Впрочем, оставим эту проблему скучной и скрупулезной науке…

 

Глава 6

Этот холодный 1953 год…

 

Обычное штатно-календарное течение времени и дел неожиданно прервала смерть Сталина. Люди плакали в коридорах университетского здания. Наиболее активные студенты соединялись в «ватаги» и ехали на поезде в Москву – на поклон к умершему. Известно, рассказано и пересказано, что улицы в центре Москвы были запружены москвичами и приехавшими из ближних и дальних мест. Современники событий пишут о некоем подобии «ходынки» перед Колонным залом…

Вопреки теперешним критикам «культа личности» Сталина беру на себя ответственность как очевидец утверждать, что искренности в проявлениях горести, горестного сожаления по поводу трагического события было многократно больше, чем каких-либо иных мотивов – психологического или морального порядка. Теперь, опираясь на опыт прошедших лет, думаю, что социальный взрыв страха не был случаен. Общественный инстинкт был безошибочен: одна жизнь менялась на иную. Привычный порядок уходил в историю – наступало время перемен.

Да! Конечно, были люди, которых радовала смерть «злобного тирана» – это были будущие диссиденты, люди с уголовно-рыночной ориентацией; были люди из разных аппаратов, государственных и партийных, верхушка творческой интеллигенции, которые надеялись, что с ослаблением госконтроля они будут получать больше и жить лучше. Известны строки из письма мудрого Бориса Пастернака, утверждавшего, что сталинско-социалистический уклад изжил себя через несколько лет после смерти своего создателя (в конце 1950-х гг.). Я бы выразился иначе: от «перестройки» 1950-х гг. некоторые лица из верхних этажей социального здания Союза предвкушали благо себе; простых же людей томили тревога и страх… И они были не беспочвенные.

Молодежь моего времени, как и всякая другая молодежь, обсуждала политические проблемы, причем в ходе обсуждений возникали вопросы, о которых сейчас как-то не принято писать… Среди студенческих споров в тот 1953 год большое место занимал вопрос об отношении Сталина к религии, часто в исторической ретроспективе. Аргументация была противоречивой. Да, церкви продолжали закрываться, священников ссылали и расстреливали, особенно интенсивно после известных постановлений 1929 г.[22]

Но, с другой стороны, с общественного ландшафта в 1930-е гг. исчезли одна за другой одиозно-безбожнические организации молодежи, были закрыты атеистические газеты, журналы. Даже сравнительно взвешенно писавший о религии журнал «Наука и религия» не выпускался то ли два, то ли полтора года во второй половине 1930-х гг. Народ знал, что Сталин приказал убрать из личной библиотеки все сочинения советских публицистов-антирелигиозников (Ярославского, Скворцова-Степанова и др.). Наконец, в тот же 1953 год мы жили в условиях, когда действовали легально церковные организации, включая православную патриархию, существовали религиозные журналы, газеты, учебные заведения. Возрожден был ряд монастырей (из основных), а также была частично возвращена церковная собственность, включая землю. Приходилось слышать и читать о контактах государства и церкви. Священнослужители разных рангов в годы Великой Отечественной получали десятки правительственных (светских) орденов и медалей за заслуги в войне, в победе над фашизмом… Замечу, что судя по публикациям, особенно велика была роль священников православной церкви в обороне Ленинграда.[23]

Пройдет несколько лет, и в молодежных аудиториях опять будут обсуждаться вопросы: как бы искоренить религию совсем… Но это касалось уже деятельности партийных руководителей хрущевской формации.

Среди обсуждавшихся также был вопрос о русском языке. В 1920-е гг. партийное руководство страны довело русский язык до бедственного состояния: в ущерб русскому развивалось обучение на «национальных» языках, в том числе малых. В условиях индустриализации отмечалось нередко, что молодые рабочие зачастую не могли прочесть технологическую документацию, не всегда понимали рекомендации и устные инструкции руководителей производств. Приближается военное время, середина 1930-х гг., и страна исподволь готовилась к боевой страде. Всеобщая мобилизация стала реальностью во всех регионах страны, и тут обнаружилась вопиющее незнание русского языка призывниками из Средней Азии и с Кавказа.

На нашем студенческом уровне эта ситуация не была секретом, поэтому мы поддерживали политику русификации Сталина, которая выразилась в том, что стандарт знаний русского языка учащимися был поднят на порядок по сравнению с предшествующим временем. Особенно активно проблемы функционирования русского языка стали обсуждаться после выхода в свет работы Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» (июнь 1950 г.). Эта работа была включена в ВУЗовские программы 1950-1951 гг., и я, как студент-первокурсник, начал свое знакомство с основами марксизма-ленинизма именно через нее.

Защита национально-русских начал кроме того выразилась в кампании против космополитов, в ходе которой Сталин и его окружение в значительной мере искусственно пытались утвердить приоритет русской науки, литературы и искусства в мировом культурно-историческом процессе. Естественно, такой акцент неизбежно приводил к конфликту, так как ставил под сомнение идеологические ценности основной части образованной элиты, государственно-советской интеллигенции. Речь идет о тех людях, которые заняли ключевые позиции в ходе естественного отбора революционных процессов 1917-го и последующих годов.

Надо помнить, что «пароход философов» 1922 г. увез за рубеж лишь малую часть старой русской образованной элиты. На нем разместились лишь те, кто имел средства на переезд и связи на Западе. Другая, большая часть оказалась включенной в реализацию программы «культурной революции» для широких масс населения на европейском Севере, за Уралом и т.д. На место выбывших пришли другие люди, готовые выполнять любые распоряжения партийного руководства и партийных органов[24].

Хорошо известно, что на XII съезде по инициативе В.И. Ленина был принят ряд решений по так называемому «выравниванию» экономического, культурного и др. уровня национальных меньшинств и русского народа. На практике это означало, что приоритет при назначении на ту или иную должность всегда отдавался нерусскому претенденту. В научной и культурной сферах в конце 1920-х гг. стали решительно преобладать выходцы из «черты оседлости», а также с Кавказа и прочих мест.

Как рассказывал Н.П. Соколов в Ленинградском отделении Института истории АН СССР в начале 1950-х гг. он обнаружил всего одного (!) русского человека – швейцара. Возможно, это преувеличение, но то, что подобные представления стали расхожими, едва ли являлось случайностью.

Однако, пора вернуться под сень убогих аудиторий родного историко-филологического факультета. Инициатива С.И. Архангельского по организации факультета могла реализоваться только в условиях патриотического подъема, поддержанного сталинскими партийными и околопартийными органами. Подчеркну, что возрождение классических историко-университетских традиций, русской науки было обусловлено политикой Сталина в 1940-х гг. Естественно, попытки С.И. Архангельского встречали активное сопротивление со стороны основной части советской интеллигенции родного города и не только его. 1953 год стал временем гибели как сталинского режима, так и порожденных им русских патриотических идеалов. Также выплывшие на поверхность общественной жизни островки старорусского уклада в области образования оказались под бесконечными ударами враждебного интернационалистически настроенного окружения. Громящие удары обрушились и на нижегородских историков, осмелившихся регенерировать дореволюционную университетскую систему.


Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 59 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.044 сек.)