Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Психологическая литература



http://www.norge.ru/1297/

КНУТ ГАМСУН

ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

 

Уважаемые господа и дамы!

(…)

Литература с древнейших времен до наших дней преимущественно сосредоточивалась на персонажах, в которых номинируют одна или две черты характера и которые при всех мыслимых обстоятельствах действуют в силу именно этих одной-двух черт, или того или иного чувства. Всё, что они говорят и делают, движется в одном русле; каждое слово, вложенное в уста героя, лишь иллюстрирует и подчеркивает определенную черту характера, которую и представляет соответствующий персонаж. Даже и внешность его характерна, порой достаточно наделить героя одной или двумя приметами - например, красным носом, что относит его к категории пьяниц. Или, скажем, он может слишком часто повторять какое-либо слово или выражение и тогда станет узнаваемой фигурой. Таковы персонажи нашей литературы, которые кстати и некстати употребляют слово "итак" - в двух произведениях фру Скрам, в романе "Из жизни богемы Христиании", в "Альбертине" и "Короле Мидасе". Взрослые, здравомыслящие персонажи то и дело повторяют "итак" - и тем самым "характеризуют" себя - не только в силу необходимости, но и потому, что это запоминается, что это их отличительный признак, по которому они узнаваемы. Стоит им только открыть рот, как они произносят "итак".

Это не что иное, как внешняя характеристика, и ничего общего с психологией она не имеет. Используя подобные примитивные средства, мы не очень-то опередили Мольера и Шекспира, хотя нет сомнений, что люди в эпоху Шекспира были менее сложны и противоречивы, чем сейчас; современная жизнь воздействовала на человеческое существо, изменила, усовершенствовала его: наш мозг работает лихорадочно, наши нервы обнажены до предела. И раз уж люди стали сложнее, то и литература должна это отразить. Персонажи Шекспира - персонажи исчезнувшей эпохи, голоса их канули в прошлое, их чувствам чужды полутона, они либо сильны, либо слабы, они характеризуются лишь двумя красками - чёрной или белой, без нюансов; они чересчур прямолинейны. Наша эпоха обнажила явления разного рода, которые были неведомы эпохе Шекспира: растёт число самоубийств; случаи психических заболеваний даже в такой стране, как Англия, за последние двадцать лет участились вдвое; возросло употребление стимуляторов; мы стали чересчур наэлектризованы. Всеобщей нервозностью отмечено наш существование: нервное возбуждение проникло и в нашу психику, душа пребывает в дисгармонии, в смутной неопределённой тоске; в последнее время это выплеснулось во французский спиритизм и мистический роман, а также в новый английский теософизм; порой оно принимает такие уродливые формы, как филателизм. Метафизика, политика, мораль изменились со времён Шекспира, человек вовлечен в современный нервический темп жизни, он думает, чувствует и представляет иначе, чем тогда. Изменилась и литература, но в ней есть область, которая осталась незатронутой: это литература о человеческой душе. Мы до сих пор играем на шарманке - на трёх-четырех основных чувствах, на которых играл еще Шекспир, знаем их назубок, мы можем пересчитать их по пальцам: это любовь, ненависть, ужас и удивление.



Меня могут спросить: если современные люди действительно отличаются от людей эпохи Шекспира, то каким образом творчество Шекспира все еще воспринимается нашими современниками, почему оно нам понятно и почему оно нас трогает? Можно перечислить три элементарные причины: прежде всего, Шекспир стал авторитетом, что само по себе очень существенно. Но это не основная причина. Вторая же заключается в том, что сценическое воздействие пьес Шекспира гораздо сильнее, чем при чтении. Некоторые актёры могут так интерпретировать персонажей Шекспира, что при этом возникают ассоциации с современной духовной жизнью; но это исключительно заслуга актёров, результат их фантазии и творчества. Главное же в том, что персонажи Шекспира - уже сами по себе типы и характеры, и, как таковые, они движимы одним основным свойством, одним номинирующим чувством. Из тех, что никогда не устаревают, но всегда узнаваемы; общечеловеческие идеи, представления и чувства никогда не выходят из употребления: любовь, ненависть, ужас и удивление всегда при нас. И поэтому мы наслаждаемся Шекспиром, особенно когда его интерпретирует современный актёр. Но по этой причине Шекспир не становится психологом современным.

В наше время положение таково, что писатели, создающие типы, не могут проникнуть в глубины человеческой души и, уж конечно, они не в состоянии дать тонкий психологический анализ. Ведь типическая литература призвана удовлетворять запросы читателя во все времена или по крайней мере в течение долгого времени; она затрагивает непреходящие ценности и чувства, о которых много говорят и вокруг которых развивается традиция. Литература же, которая обращается к особым состояниям человеческой души, никогда не станет типической, поскольку она волнует лишь немногих, но такая литература как откровение духа может иметь гораздо большую ценность, чем многие типические произведения, вместе взятые. По той же причине, что и шекспировские творения, многие произведения старой и новейшей литературы имеют или будут иметь долгую жизнь. Никто всерьез не скажет, например, что "Робинзон Крузо" обладает художественными и психологическими достоинствами, и все-таки он до сих пор пленяет читателей всех возрастов, ибо этот старый роман повествует о том, как поступил бы каждый потерпевший кораблекрушение матрос, окажись он на месте Робинзона в подобных обстоятельствах. Поэтому эта книга все еще завоевывает читателей. На такое же долголетие обречены "Диалоги" Платона, Псалмы Давида, "Божественная комедия" Данте, "Дон Кихот" и "Фауст", ну и, конечно, "Йеппе с горы" - словом, произведения литературы, в которых авторы - с точки зрения психологии - создают типы и в области душевно оперируют слишком общими чувствами. Кто бы не захотел, как Фауст, постичь тайну бытия, проникнуть в загадки вселен, ной? Какой бы торговец лесом отказался полюбить такую обаятельную женщину, как Гретхен? А то, что Фауст продал свою душу Мефистофелю, чтобы обрести вечную молодость и постичь мудрость мира, тоже довольно правдоподобно: такая сделка вполне соответствует трезвому крестьянскому расчету и понятна каждому: деньги выброшены не на ветер. Но то, что современный филателист готов отправиться не только из Парижа на Аравийский полуостров, но и с радостью проследует в преисподнюю ради старой марки, - это абсолютно современное явление, и Фауста оно разбивает в пух и прах.

И раз уж современный человек - я имею в виду не среднестатистического человека образца 1890, но полноценного, с тонкой психической организацией, - соткан из массы разных элементов, связь между которыми трудно проследить, и стал существом, которое никоим образом не может быть суммой каких-либо качеств или обозначаться одной-двумя какими-то чертами, - раз уж человек стал таким, психологическая литература в наши дни еще в меньшей степени может оставаться такой же, как в эпоху Шекспира. Во многих странах существует превосходная психологическая литература, но отнюдь не во всех и, уж во всяком случае, не в нашей. Будучи социально ангажированной, наша литература тяготеет к так называемой достоверности и правдоподобию, опирается на науку и статистику, а как литература типическая она стремится к тому, что называю "объективным анализом". И в интересах достоверности она склонна прежде всего к описанию такой человеческой личности, которая всем знакома, "узнаваема", то есть к описанию самых распространённых и понятных человеческих типажей, достоверность которых могут подтвердить даже простые люди. Требование творить объективно связано с другим требованием - творить, опираясь на науку и статистику. Объективный человек - отклонение от нормы, только прошу вас не воспринимать это утверждение как парадокс! Писатель не есть существо абстрактное, универсальное, каковым он, очевидно, должен быть, если хочет быть объективным, нет, писатель сам по себе индивид, он субъективен, он видит только собственными глазами, он чувствует только своим сердцем, - и самые великие писатели стали великими не потому, что творили объективно, а именно потому, что создавали прекрасные страстные песни, окрашенные авторским "я". Я хотел бы распоряжаться своими персонажами так, как я считаю нужным, а не так, как предлагает и диктует позитивизм. Я хотел бы, чтобы мой герой улыбался тогда, когда здравомыслящие люди считают, что он должен плакать. А почему я к этому стремлюсь? Во-первых, потому, что сам отношусь к своему герою субъективно, и, во-вторых, пытаюсь создать образ современного человека, мысли и чувства которого качественно изменились.

(…)

Но случается, что моя мысль - мысль современного человека - совершает виток в сторону и задается вопросом о таинственных движениях в уголках моей души, и тогда я не знаю, к представителю какой науки обратиться за объяснениями. Наука не в состоянии при всей сумме накопленных знаний и достижений объяснить мне все: ведь есть же сферы науки, которые еще не разработаны - я мог бы упомянуть хотя бы раздвоение сознания и другие более или менее близкие к нему психофизиологические феномены, которые имеют первостепенное значение именно для понимания человеческой психологии. Это причудливые зигзаги изменчивой души, загадочные проявления человеческой воли, нервной деятельности, которые наука может только констатировать - если вообще может, - но не более того. Что же в этом случае делать писателю, который основывается на данных науки? Эти явления неотъемлемы от жизни и современного человека, и он не может ими пренебрегать как писатель, "объективно" отражающий действительность.

Поэтому я утверждаю: пусть даже наука объяснит мне всё, пусть не останется вопросов, на которые она не сможет дать ответ, пусть всё будет абсолютно ясно, - но на все мои загадки она в лучшем случае сообщит факты, цифры, результаты. И каждый раз я буду удивляться: Господи, как эти факты поверхностны! Я не могу удовлетвориться до конца лишь одним фактом: он может затронуть только одну сферу в моем сознании, а множество миров в человеке останутся неохваченными, бесконечные глубины во мне он не может проникнуть, Факт взывает к моему, что называется, здравому смыслу; он фиксирует лишь очевидные обстоятельства, но я подозреваю и предполагаю, что за ними скрывается ещё тысяча более сложных обстоятельств. Так, например, в отношении самых точных и неоспоримых данных астрономии я испытываю подобное сомнение. Я знаю эти факты как свои пять пальцев - скорее всего, это лишь элементарные школьные знания, которые я постиг ещё в детстве, и я их вовсе не отрицаю, я верю им. Но эти голые факты отнюдь не дают полного представления о том или ином предмете, они не удовлетворяют мою безудержную жажду познать его в бесконечной связи, они затрагивают только одну сферу моего мышления.

Поэтому я утверждаю: если бы даже загадки мира были решены, если бы даже мы имели научно обоснованный ответ на каждый возникающий у нас вопрос, то и тогда литература не использовала бы данные современной психологии только потому, что она поставляет научные знания. Есть в нашем бытии сферы, которые не могут быть зафиксированы в научных данных, на нашей внутренней территории происходят в высшей степени непостижимые события, которые невозможно выразить математической формулой, обозначающей факт.

(…)

И отнюдь не только во Франции, да и не только в мировой литературе, но и во всех других сферах духовной жизни современный человек отличается от человека прошлого. И если бы разница состояла только в том, что современный человек в большей степени стремится к научным открытиям, мы не увидели бы тогда, что именно люди, обладающие глубокими знаниями в различных областях, не чувствуют удовлетворения от науки и статистики, но пишут по горячему зову сердца изящным и острым пером и предоставляют науке оставаться наукой ради науки. Душа современного человека - мир, в котором всё движется; она трепещет, как мимоза, которую колышет ветер, и любой факт не более удивителен, чем иллюзия, символ, обман.

Ведь факт не имеет значения сам по себе, он важен только тогда, когда рождает или поддерживает пульсирующие мысли и чувства внутри моего "я".

Например, ложная посылка, что кометы - тёмные тела, которые отражают Солнце, задевает и волнует меня, имеет для моего "я" гораздо большее значение, чем истинный факт, что кометы - самосветящиеся газовые тела, в том случае, если этот факт не затрагивает мою душу. Правда имеет для меня, разумеется, нравственное значение, но, пока я верю в ложь как в истину, истина не представится мне более ценной, чем ложь.

Когда сейчас писатели заявляют, что стремятся к психологизму, просто стараясь оснастить каждую главу научными фактами и к тому же оставляя внутренний мир персонажей таким, каким он был во времена Шекспира, они искренне заблуждаются в главном: в понимании души современного человека. Современный психолог отвергает подход к человеческой душе как к неуклюжему зданию из трёх-четырёх комнат, где обитают основные человеческие чувства, но предлагает относиться к ней как к миру, состоящему из нитей и клеток, подспудных глубин, где всё в непрерывном движении и взаимодействии. Я мог бы уточнить сказанное, приведя сравнения и наблюдения, которые, надеюсь, продемонстрируют вам, как примитивна и поверхностна наша психология. Я хотел бы обратиться к привходящим обстоятельствам, которые, надеюсь, пояснят мои выводы.

Прошлой зимой я жил какое-то время в бедной семье неподалеку от Санкт-Хансхаугена в Христиании. Эти люди в высшей степени занимали меня: они были очень не похожи на других. Особенно меня интересовал глава семьи: он уходил по утрам и без всякого дела мог возвратиться в середине дня и тут же снова уйти; не думаю, что у него было какое-то определённое занятие. Помимо своей воли, я держал эту пару в зоне своего постоянного напряжённого внимания: не проходило и дня, чтобы я не думал о них. У них был всего один ребенок, и с ними жил старый отец жены, он был слеп. Так вот, к нему я скоро вернусь, он и есть главный персонаж моего рассказа.

Однажды утром я вышел из дома, чтобы, как обычно, прогуляться в город. Миновав небольшую часть пути к Уллеволлсвейен, я встретил знакомого, мы с ним поздоровались, это был довольно известный человек, писатель, он попросил меня проводить его до Санкт-Хансхаугена, я согласился. Когда мы подошли к дому, где я обитал, мой спутник вдруг остановился, взял меня за руку и показал на задний двор. Я заметил, что глаза его блестели. Что же произошло, что так подействовало на него?

Во дворе мы увидели ребёнка и старца. Малышу всего пять или шесть лет, это сынишка моих хозяев, а старец - отец моей хозяйки. Эти двое играли - и старый, и малый - как дети. Старец был в упряжке, а малыш оседлал его и ездил на нём верхом по всему двору.

- Молчи! - кричал малый, и старый, который изображал лошадь, не произнес ни единого слова. Он был бледен, лицо его выражало смирение, глаза его по большей части были закрыты, потому что он был слеп. Старику было трудно стоять на коленях, но он напрягал все силы ради игры, он ржал, скакал, бил головой - как лошадь. И ребёнок громко засмеялся, когда старик споткнулся по слепоте, захромал и чуть не упал.

Они играли так довольно долго, и старик, казалось, радовался как ребенок. Он стойко хранил молчание, он устал, колени у него дрожали, но он не жаловался, стараясь не лишить ребенка иллюзии всамделишности происходящего, он только ржал, поскольку был лошадью.

Мы стояли у калитки и смотрели на них; мой спутник был взволнован, я это видел.

В руках малыша был хлыст, которым он стегал старика, и вдруг он хлестнул его по рукам; мы видели, что он ударил его по рукам, но старец даже не вскрикнул. Может, ему было не очень больно, всё-таки это был лишь неуклюжий детский удар, и старец мог хотя бы отдернуть руку и вымолвить слово, но он промолчал. И они продолжали играть - малый и старый.

Тогда мой спутник отвел меня в сторону и сказал растроганно:

- Никогда не видел ничего более прекрасного! Я ничего не ответил на это, только переспросил: - Прекрасного?

- Не правда ли, - продолжал он, - как это великолепно, что у этого старика, белого как лунь, детская душа! Каким спокойствием и смирением отмечены его черты! Вы видели, как он всё терпел от ребёнка! Это незабываемо!

И писатель записал этот случай в свой блокнот. Он записывал, а я спросил:

- Как бы вы представили этого старика, если бы вам пришлось когда-нибудь использовать его в своих произведениях?

И вот что он ответил:

- Я не мог бы изобразить его лучше, чем живой образец того, что в нашей душе жив ребёнок - доказательство нашей человеческой доброты!

Что ж, я понял, что стоит за этим ответом, и почувствовал, что старец - один из "типов" этого писателя.

А теперь я хотел бы объяснить, почему слепец играл с ребёнком и ради чего он терпел все эти детские шалости. Не только из-за смирения, не только по доброте душевной, но и по более глубоким причинам: они сложнее стереотипного восприятия человеческой доброты, которой может быть наделен любой старик. Человек - не характер, он - индивид, и в это мгновение старец жил особой жизнью, которая была скрыта от постороннего взгляда. Всего лишь минут десять назад он украл сыр, этот самый старец просто-напросто украл сыр у своей дочери.

А теперь представьте себе. Старик живёт у своей дочери, которая кормит его, кормит скудно, почти впроголодь. Я знаю, что он обычно ел сухой хлеб и запивал его кофе. Откуда я это знаю? Я сам это видел.

В моей комнате около печи в полу было отверстие. Оно, правда, было накрыто куском клеёнки, но я отодвигал её иногда, чтобы посмотреть, что делается внизу, Поскольку мои хозяева меня очень интересовали, я становился на колени, заглядывал вниз и, напрягаясь, слушал, что говорили там, внизу. Я ничего не скрывал - я преследовал этих людей откровенно, хитрил, я хотел постичь их и часто неожиданно заходил в комнату, только чтобы увидеть их в своей берлоге.

Тогда я обнаружил, что под кроватью стоит большая кринка с металлической крышкой, в этой кринке хранился сыр, и хозяйка время от времени отрезала от него кусок для мужа. Я видел, что, отрезав, она тотчас опускала остаток обратно и задвигала кринку ногой под кровать, сама она к сыру не притрагивалась и отцу своему не давала.

Но старик, конечно, понимал, что от него что-то прячут, он, конечно, чуял запах сыра, когда его вынимали. Однажды поздно вечером - я увидел, что он плачет. Он как раз ел, сиди в углу, недалеко от газовой лампы, так что я хорошо его видел: он потихоньку плакал, жуя свой ужин. Но именно в тот раз сыр на миг остался лежать на столе.

В то утро, о котором я сейчас рассказываю, он был как-то напряжён, в дурном расположении духа, лицо его казалось рассерженным. Дочь подала ему чашку кофе и два куска хлеба, положила все это на стул и пододвинула к нему, но он к ним довольно долгое время не притрагивался. Хлеб был совершенно чёрствый.

Я стоял на коленях, склонившись над отверстием, и выжидал: мне было интересно, что он будет делать. Он остался в комнате один, дочь находилась рядом на кухне и что-то тихо напевала. Вдруг он схватил кусок хлеба со стула и швырнул его так, что тот пролетел в дальний угол комнаты, по его лицу я понял, что это был жест отчаяния; второй кусок он, напротив, стал жевать, запивая кофе.

Вдруг он перестал жевать - прислушался; хлеб он отодвинул, а сам соскользнул со стула и на коленях подполз к кровати, здесь он на ощупь обнаружил кринку. Я не видел его лица. потому что он склонился, но все остальное я разглядел хорошо. Он вытащил свой нож и хотел отрезать кусочек сыра, я заметил это по его осторожным движениям, я видел, что он хочет отрезать всего лишь небольшой кусок. В этот момент отворилась дверь и вошла дочь.

Старик совершенно растерялся. Он был так смущен, что не поднялся с колен и закрыл кринку своим телом, он улыбался как затравленный и был не в силах что-либо предпринять. Дочь, понявшая, чем он занимается, сделала вид, что ничего не заметила. Она только сказала: "Что ты там делаешь, отец?" И, чтобы дать ему возможность убрать всё на место, выбежала из комнаты.

Теперь он спокойно мог бы съесть свой кусок сыра, но вместо этого он торопливо опустил сыр в кринку и накрыть его крышкой. Потом он поднялся и, стараясь не шуметь, убрался восвояси. Он оставил свою еду на стуле, даже кофе, он потерял аппетит, он был не в себе. Он был пристыжен, сконфужен, его мучила совесть. Так страдал он потому, что хотел стащить кусок сыра.

Через минуту он был уже во дворе, я стоял у окна и наблюдал, с каким усердием он старался вовлечь в игру своего внука, сына своей дочери. Он нашёл вожжи, накинул их на плечи, он скакал и прыгал, чтобы втянуть малыша в игру, именно в этот момент он затеял возню, хотя сам едва держался на ногах.

Его состояние легко понять. Он знает, что дочь видит из кухни, как он носится по двору, он так усердно играет с малышом не для того, чтобы исправить свою оплошность, а для того, чтобы в этот мучительный миг самому пригвоздить себя к позорному столбу, со всей беспощадностью выставить напоказ свой позор. И когда ребёнок мучает его, бьёт по рукам, погоняет и кричит, чтобы он прыгал повыше, это приносит ему удовлетворение, он вкушает блаженную боль, ничем не выдавая её, именно потому, что ему очень больно. И делает он это не только из отчаяния, но из-за сентиментальной жестокости по отношению к самому себе, он терзается, но муки эти принимает добровольно.

Он играл, пока мы с писателем стояли; мы пошли, а он продолжал играть. К обеду он не явился, я не увидел его за столом. И только вечером, в сумерках, он пришёл, молчаливый и удручённый, почти приполз, подчеркнуто благодарный за малейшее дружелюбие со стороны дочери. Но даже на следующее утро он все еще не совсем преодолел своё величайшее унижение.

Так вот каким он был на самом деле, вот когда он был самим собой; не типом, не характером, каким мы наблюдали его во время игры, когда он представлял собой лишь плоское воплощение человеческой доброты, но индивидом, и в этой особой, конкретной ситуации проявились его душевные качества, его человеческое своеобразие. Единственное, что в нем выдавало человеческую доброту, так это лицо; всё остальное пребывало в мучительном напряжении. И тогда я понял: раз я, увидев старика с кротким лицом, который играл с ребёнком, сразу же решил и даже записал в свою записную книжку, что он делал то по доброте душевной, то речь идет не о ребенке, в его душе, хотя дело действительно в наивном ребенке, - но в душе моей!

Подумайте, уважаемые господа и дамы, какова психология: я иду по улице и встречаю человека, у которого кроткое лицо, и только поэтому я классифицирую его в своём творчестве как тип человеческой доброты! Тем не менее я был прав, говоря, что основной чертой старика является доброта, но разве в нём нет никаких иных качеств, кроме доброты, которые, про явись они, разрушили бы его как тип? Мне тридцать лет, и я никогда не встречал человека, которого характеризовала бы только одна черта. Я не хочу утверждать, что наряду с добротой человеку обязательно присуще зло - так Золя, например, часто характеризует свои персонажи. Но разве не может быть в человеке других качеств, которые скрыты до поры до времени и всплывают редко, как вот у этого слепого старца, - и меняю представление о нём как о типе?

Я испытываю недоверие к писателям, создающим типы, они рассматривают человека в одном ракурсе, описывают явления в слишком узком аспекте. Но я-то уверен, что в этом же человеке есть и другие черты, которые не обнаружены и не описаны, и поэтому чувствую себя неудовлетворённым.

(…)

Среди тысяч людей не встретишь двух одинаковых характеров, и если попадаются характеры простые, то принадлежат они людям небогатым душой и незрелым. Простота, несложность характера - всегда удел слабых, неполноценных людей. Разве можно представить себе Гёте в роли такого вот упрощенного персонажа романа?

Или Рихарда Вагнера, лишённого иных качеств и черт, кроме музыкальной одарённости!

"Противоречия" в человеческой натуре представляются мне поэтому само собой разумеющимися, и я мечтаю о литературе, где герои в буквальном смысле слова непоследовательны, где непоследовательность не единственная, не подавляющая, но очень чёткая и решающая черта. И тем самым я вовсе не утверждаю, что персонажи романа должны быть бесхарактерны - и, нет, иначе именно в этом бы и проявлялся их характер, но литературные персонажи должны быть по мере возможности приближены к жизни - ведь даже люди с твёрдым характером проявляют черты непоследовательности и в какие-то мгновения действуют наперекор ему.

Поэтому я считаю, что наша литература, как и все передовые литературы, должна когда-нибудь забраковать литературу характеров во всех жанрах, за исключением драмы: в драме характерные персонажи неизбежны. Но в психологическом романе следует отказаться от создания типов, поскольку тип далёк от состояния современной души, неглубок, схематичен и банален. Мне кажется, есть признаки того, что мы находимся в переходном периоде.

(…)

Мне как современному психологу недостаточно описать сумму ситуаций, в которых мои персонажи ведут себя так-то и так-то, я должен допросить душу, высветить ее вдоль и поперек, со всех точек зрения, про никнуть во все тайники; я должен нанизать на свою иглу все самые смутные движения души и рассмотреть их под лупой, я хотел бы тщательно изучить самые тонкие, приглушенные тона и полутона. И не только тона и полутона, а самые отдаленные, едва слышные, мерцающие, почти мертвые звуки. А зачем? А затем, что в чьей-то душе я вижу ростки проявлений моей собственной зрелой души.

(…) И мне как психологу следует освещать и допрашивать душу не только в ее обычных проявлениях, но и во всех других. Поэтому я подкарауливаю ее во сне, следую за ней в ее далеких неуловимых фантазиях. Я застаю её врасплох в момент печали и взмываю вместе с ней, когда она на радостях возносится к небесам; я следую за ней здесь, на земле, и слепо устремляюсь вслед за ней в другие миры, я пересекаю пространства, попадаю в мир грёз, звёзд, солнечных духов, перехожу границы мира и опускаюсь к золотому дворцу за горами у западных пределов. Все это я делаю с вполне осознанным намерением: высветить душу и проникнуть в её мистерии. Я не люблю Милля, Конта, Золя, отрекаюсь от "школы" и действительности и смеюсь над школьными учителями, гневно сжимающими кулаки мне вослед, пока я парю! Мне интересна душа, которая действует не по инструкции, душа, которая чувствует и действует свободно, словно победоносная амазонка, парит над небом и адом. И поэтому я следую за ней - неотступно.

Надо понять, что такая психология, которая бытует в нашей литературе, лишь в малой степени вторгается в суть вещей, она не может показать феномены, кроме как в их завершенных формах. Потому-то нам так подходит реалистическая школа, вернее, школа реалистов в литературе, что мы - крестьянский народ, лишенный темперамента и фантазии, "здравомыслящий" народ, который чувствует, ощущает только одно - действительность, то есть реальные ценности, такие, как треска и дерево. Но, во-первых, нельзя лишить крестьянскую душу темперамента и фантазии; мясник сплошь и рядом чувствует своеобразнее, чем дипломат, и, уж во всяком случае, по моим наблюдениям, в крестьянских домах жизнь на самом деле намного сложнее, чем ее изображает Бьёрнсон со своей психологией характеров.

К тому же: что такое действительность? Мы знаем о ней так мало. Не кто иной, как великий Гегель, полагает даже, что действительность не существует, она только мысль, только наша мысль, которая делает предметы такими, каковы они есть. Но даже если действительность существует, разве имевшая место быть фантазия менее реальна, чем имеющие место быть пальто или каминные щипцы? Покуда есть люди, живущие жизнью души, психология должна описывать жизнь души во всех ее сложных, замысловатых связях, невзирая на школы, на то, какая из них доминирует.

(…)

 

Перевод с норвежского К. Мурадян

 

Печатается по изданию: Гамсун Кнут. В сказочном царстве: Путевые заметки, статьи, письма: Сборник. Пер. с норв. / Составл. Э. Панкратовой. – М.: Радуга, 1993. – С. 325-342.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
вищого навчального закладу КЕРІВНИКУ | Прізвище та ім’я студентів

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)