Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Свидание в Санкт-Петербурге 8 страница



Еще нельзя отметать, что Оленев служит в Иностранной коллегии, а там, как он сам говорил, шпионов ищут. Инстинктивно Лядащев чувствовал, что эта линия самая опасная. Если Оленев угодил в неприятность по иностранным делам, то это гаже всего, потому что попахивает Тайной канцелярией. Пальцы давно нащупали проступившее на бумаге восковое пятно. Лядащев обвел его контур, пририсовал парик, и получился Бестужев.

Главным занятием Тайной канцелярии в настоящее время было искать болтунов, порочащих славное имя государыни, как-то: говорящих, что рождена до брака, что наследник Петр Федорович имеет более прав на престол, чем она, и прочая, прочая… Это не работа, это так… семечки. Болтунов было мало, потому что Елизавету любили в народе, а Петра Федоровича только терпели, куда ж недоумку на трон, лучше подождать, пока сына родит. Болтунов мало и работы мало, но был в Тайной канцелярии круг людей, которые имели дополнительные обязанности и дополнительных начальников, чья иерархическая лестница восходила к самому канцлеру Бестужеву. Этот круг людей, может, их там и было-то всего три-четыре человека, занимался поисками антигосударственных людей не столько в России, сколько в недрах прилегающих к ней иностранных государств. Если Оленев пропал из-за усердия этих трех-четырех, тогда дело плохо. Тогда и убитый немец имеет отношение к делу, тогда следствие, розыск и Сибирь.

Лядащев зачеркнул трижды бестужевский профиль, сломал вконец затупившееся перо и потянулся за новым. Часы на разные голоса пробили десять. Кажется ему или Пренстон и впрямь фальшивит? Часы английского мастера Луиса Пренстона были гордостью его коллекции, а теперь — надо же такому случиться — отстают чуть ли не на минуту.

Василий Федорович ни в коем случае не мог позволить себе копаться в механизме при свечах, но проверить-то необходимо. Ничего серьезного, просто почистить и смазать надо утром.

Потом он ужинал, весьма благодарный жене, что она не заметила его длительного отсутствия, была за столом мила и предупредительна, велела даже приготовить грог, зная, что муж до него большой охотник.

Поленья в камине, трубка, горячий грог, книга, рядом жена нанизывает бисер на нитку, вышивая ему кошелек — кажется, время остановилось. Василий Федорович и думать забыл о молодом князе, а вспомнил о нем уже в кровати, и то потому, что не мог сразу заснуть. Рядом в кружевном чепце посапывала сладко Вера Дмитриевна. С улыбкой, вызванной приятным сновидением, она повернулась на бок и крепко обхватила мужа рукой. В жесте этом была и нежность, и уверенная власть собственницы.



Да куда ему деться, князю Оленеву? Ну работает в Иностранной коллегии, и что? Ясное дело, этот стихоплет близко не придвинется к каким-либо шпионским делам. Либо он объявится через день-два и сообщит самую банальную причину своего отсутствия, либо… Да не может быть никакого «либо» — у бабы прохлаждается! Лядащев попробовал освободиться от тяжелой, горячей руки жены, но это ему не удалось. Так и заснул…

 

Гаврила зря упрекал Белова.в промедлении. Всего-то промедления было три дня, от силы пять, когда Саша не принимал решительных действий, не «бил в барабан», как требовал обезумевший от страха камердинер, а только расспрашивал осторожно, словно озираясь среди людей, и ждал, что естественный ход событий сам собой все разъяснит, А по прошествии этих пяти дней, когда стало ясно, что Никита действительно пропал, было сделано и заявление в полицию, и составлены опросные листы. Полицейские чины произвели надлежащий розыск, были осмотрены военный госпиталь, а также странноприимный дом, куда предположительно могли принести ограбленного, избитого, бесчувственного человека.

Гаврила настоял, чтобы Саша сделал заявление в Иностранную коллегию о пропаже ее сотрудника. Там поначалу очень всполошились, связались с полицией, на все лады ругая власть, которая плохо борется с разбоем, а потом как-то разом остыли, сообщив Саше официально, что почитают князя Оленева уволенным от должности. Сообщение было сделано с таинственным видом, словно намеком, что Оленев вовсе не пропал, а находится на каком-то секретном и ответственном участке служения родине, но сколько Саша ни бился, пытаясь вытряхнуть из чиновников хоть какие-нибудь подробности, так ничего и не узнал. Очевидно было, что Иностранная коллегия просто блефовала.

Саша выполнил все, на чем настаивал практический ум Гаврилы, но делал это как бы вполсилы, поскольку заранее был уверен, что все эти попытки не дадут результата. Но формальности соблюдены, и обманутый показным рвением Гаврила решил уповать теперь только на Бога.

Однако судьбе вольно было провести Гаврилу еще через одно испытание. Морская плашкоутная служба обнаружила при разводе моста труп мужчины. Достать утопленника было до чрезвычайности трудно, потому что течение плотно вогнало тело в пролетное строение моста, между балками и стропилами, поддерживающими понтон. Пока поднимали тело, его порядком изуродовали. Ясно было, что мужчина ограблен, раздет, ножевая рана в боку говорила о подлинной причине смерти, и хоть покойник не совсем подходил по статьям к пропавшему Никите Оленеву, Гаврила был вызван для опознания.

Камердинер наотрез отказался идти на это предприятие без Саши, и когда они прибыли в предутренний час на набережную, бедный Гаврила не стоял на ногах, а почти висел на Белове, шепча молитву. Однако первого взгляда на прикрытое рогожей тело было достаточно, чтобы к Гавриле вернулись силы. Полицейский только поднял рогожу, как камердинер крикнул задышливо: «Не он!» — и поспешил прочь. У утопленника была борода, вырастить которую можно было только месяца за три, а то и больше того.

Вид этой торчащей бороды с запутавшимися в ней щепками и прочей речной дрянью потом долго преследовал Гаврилу по ночам, хотя вид утопленника скорее успокоил, чем напугал камердинера. Конечно, он понимал, что за это время в Петербурге могли еще быть зарезанные и утонувшие, но мысли у него текли в другую сторону. Гаврила рассматривал этого утопленника не как реального человека, а как некий символ убийства и утопления. И раз этим символом стал чужой, неведомый человек, значит такого сорта беда уже не могла коснуться Никиты.

«Жив мой голубь, жив! — сказал он себе. — Надобно только искать получше». Утвердила в этом мнении еще ночная, ото всех скрытая ворожба на драгоценных камнях. Не берусь рассказать, что он делал в своей лаборатории при одинокой свече, как скрещивались лучи сапфиров и изумрудов, но совет от них он получил весьма обнадеживающий.

И теперь каждый день он неизменно являлся к Саше, дабы осведомиться, нет ли новостей и не появилась ли надобность в его услугах. Неизменно хмурый Сашин вид был ему ответом. Педантизм, а проще говоря занудство Гаврилы очень досаждало Саше, потому что камердинер отлавливал его в самое неподходящее время — и дозором под окнами на Малой Морской стоял, и в службу являлся, и путался под ногами, когда Саша сопровождал генерала в его вояжах. Но нельзя обругать человека за верность и преданность, оставалось только терпеть.

Другой заботой Гаврилы было убирать и чистить дом, он почти ошалел в своей страсти к порядку: дал работу и прачкам, и конюхам, и садовнику. В покоях барина по три раза в день проветривались комнаты, Гаврила собственноручно вытирал пыль и чистил одежду Никиты.

Серьезной заботой Гаврилы было размышление — сообщать ли князю Оленеву в Лондон о пропаже сына или повременить. С одной стороны, он мог получить страшную нахлобучку, если не сказать большего, за промедление, но, с другой стороны, Гаврила не хотел предавать бумаге само слово «пропал», считая, что уже этим как бы материализует простые подозрения. И опять-таки камни подсказали: ничего в Лондон не сообщать, надеяться, но и самому не сидеть колодой, а действовать.

Последний совет чрезвычайно взволновал Гаврилу. «Как действовать? Ведь и так шляюсь каждый день к Белову?» — вопрошал он неведомо кого, двигаясь по спальне Никиты и стирая большим опахалом из петушиных перьев пыль.

С этим же вопросом он проследовал в библиотеку и пошел с опахалом вдоль книжных полок: лучшего вместилища для пыли, чем книги, не найти. И тут как стрелой в сердце — вот она, книга, которую цитировал барин перед роковым отъездом! И лежал этот Монтень, помнится, на столике у изголовья, Гаврила сам отнес его в библиотеку и поставил на полку. Может, Монтень даст ответ? «Сотая страница, — приказал себе Гаврила, — седьмая строка сверху!» Он с трудом вытащил книгу из плотного ряда, послюнил палец и принялся листать страницы. Вдруг мелькнул вложенный в книгу листок — закладка или старое письмо?

Бумага была порядком измята, потом словно разглажена, на обороте отпечатался каблук. Не доверяя глазам своим, Гаврила водрузил на нос очки, а через минуту, срывая на ходу фартук, уже мчался к выходу, сотрясая воздух гневным воплем:

— Как, мерзавец, не заложена? А если Никита Григорьевич явятся и пожелают поехать куда? Предупреждал ведь шельму, чтоб карета всегда на ходу! Может, у тебя еще и лошади не кормлены?

Через полчаса Гаврила подъезжал к Малой Морской. Белов— о, чудо! — был дома. Гаврила весь трясся, шарил по карманам, рассказывая с вызывающими зевоту подробностями, как он вытирал пыль…

— Вот она! Вот пропуск к сатане, Александр Федорович! Уже записка была прочитана несчетное количество раз, уже было высказано несколько самых фантастических предположений, а Гаврила все сидел, вцепившись в подушки канапе, и следил за каждым Сашиным движением. Наконец Саша отложил записку, прижал к столешнице тяжелым шандалом и нахмурился, глядя куда-то мимо Гаврилы.

— Что-то вы плохо выглядите, Александр Федорович, — участливо сказал тот. — Бледные очень и на себя не похожи.

— Это от недосыпа, — улыбнулся Саша. — Ты иди, Гаврила. Ты нашел очень важное письмо. Теперь мы точно знаем, куда уехал Никита. А то ведь были одни предположения. И теперь ты ко мне больше не ходи. Хорошо? Если ты мне понадобишься, я сразу дам знать. Но сам ни ногой. Понял?

Саша вовсе не хотел придавать голосу какую-то особую таинственность, Гаврила ее сам придумал и тут же поверил, что его отлучают от дома из-за какой-то высокой государственной надобности. «Дабы не скомпрометировать…» — твердил он себе, направляясь в карете домой. Ему очень нравилось это слово.

А Саша тем временем сидел, подперев щеку рукой, и до рези в глазах всматривался в записку, рядом лежал русский ее перевод. «Сударь! Завтра 3 мая в семь часов пополудни Вас ждет во дворце известная дама. Приходите к крыльцу и смело идите внутрь. Вас встретят. Пароль — „благие намерения“. Записку следует уничтожить». Саша изучил уже и немецкий и русский тексты и выводы сделал, его волновало другое. Он пытался понять, откуда он знает этот почерк?

Ну напряги память, напряги… Откуда знакома косина строк, словно каждая прогибается под собственной тяжестью? Но строчки-то всего четыре, а в памяти застряла целая страница. Только, помнится, она была писана по-русски.

Он готов побожиться, что никогда не видел почерка великой княгини, но записку к Никите могла писать и не она, а кто-нибудь из фрейлин. Записку надобно показать Анастасии. Решено, в субботу он едет в Петергоф, а пока надо посоветоваться с профессионалом. И Саша несмотря на поздний час направился к Лядащеву.

Вера Дмитриевна не принимала никого, кроме Саши Белова. Трудно описать ее восторг от такой неожиданной встречи. На Сашу обрушился водопад вопросов, улыбок, каждое его желание предупреждалось, и только на один вопрос: «Дома ли Василий Федорович?» — Саша не мог получить ответ. Хозяйка как-то удивительно ловко переводила разговор на другие темы.

— А правда ли, что великая княгиня и наследник Петр Федорович в ссылке? Мне точно рассказывали, что они живут в Царском Селе и государыня запретила им появляться в Петергофе. А там весь двор! Я Васе говорю, поедем в Петергоф, снимем там какой-нибудь дом поблизости или купим. А он мне говорит, друг мой, там на сто верст в округе все дома, включая собачьи конуры, уже заняты или куплены. А правда ли, что у старшей дочери адмирала Апраксина оспа? Как не знаете? Дочь не знаете? Ну такая… некрасивая, цвет лица прямо оливковый. Правда, правда, совершенно зеленый, а теперь еще оспа. Бедный отец…

Щебетание это продолжалось час, а потом, исчерпав тему и решив, что светские обязанности соблюдены. Вера Дмитриевна сообщила:

— А Василий Федорович уехал в Торжок. Ах, не смотрите на меня так грустно! Разве я была плохой собеседницей?

— Когда он вернется?

— Как пойдут дела. Понимаете, в Торжке умер мой дальний родственник. Он небогат, и у него куча наследников. Сейчас эти наследники растащат дом по нитке, а там есть часы, и не одни, я точно знаю. Что вы удивляетесь? Разве Василий Федорович не говорил вам, что он держит в руках время? Это так мило…

Саша молча откланялся. Он был уверен, что все это чистая выдумка, и только негодовал на Лядащева, что он сочинил такую пустую историю. Это жена может поверить, что он потащился куда-то за часами, смешно сказать, но для прочих он должен был придумать ширму поинтереснее.

 

Вера Константиновна с трудом поднялась на второй этаж, постучалась в опочивальню невестки и, не дожидаясь ее отклика, отворила дверь.

Софья босая, простоволосая, в ночной рубашке и накинутом на плечи шлафроке сидела за туалетным столиком и, покусывая перо, сочиняла письмо к мужу. Уже были описаны дела домашние, детские, уже были заданы вопросы относительно самочувствия и настроения, и теперь Софья размышляла, писать или не писать в порт Регервик о самом значительном событии — исчезновении Никиты. Появление свекрови не столько озадачило ее, сколько испугало. Заставить Веру Константиновну подняться в столь поздний час в спальню могли только обстоятельства чрезвычайные.

— Что случилось, матушка? — Софья встала, подвигая свекрови единственный в комнате стул.

Но та помахала рукой, мол, не надо стула, откинула белье на уже разобранной постели, уселась на тюфяк и сказала строго:

— А то и случилось, что я все знаю. — Потом вздохнула глубоко. — Прежде чем по городу мотаться и дознание вести не грех бы с матерью посоветоваться.

Софья ответила недоумевающим взглядом.

— Алешеньке об этом не пиши, — продолжала свекровь, мельком бросив взгляд на исписанную бумагу. — Регервик все одно что заграница, а значит пойдет через цензуру. Ты не смотри, что сейчас времена мягкие. Я больше тебя жила, знаю…

— Простите, маменька, но мне трудно вас понять, — нарочито ласково произнесла Софья, самоуверенность свекрови иногда ее раздражала.

— Да уж конечно… Ты думаешь, если вы меня из гостиной выставили, то я ничего не слышала? И этот господин сладкий с окаянной фамилией, Лядащев, кажется, тоже тень на плетень наводил. Никита пропал? Уж неделю, как о нем ни слуху ни духу. Так?

Софья смутилась.

— Маменька, я не сказала вам об этом только из опасения взволновать попусту. Все еще разъяснится самым простым и невинным способом.

— Невинным способом! — всплеснула руками Вера Константиновна. — Это где-нибудь в Венециях аль в Парижах разъясняется невинным способом, а у нас-то дома… Попомни мое слово. Добро еще, если Никита сидит заложником в разбойной шайке и выкупа ждет. А вернее всего, что это дело политическое. — Последнее слово свекровь произнесла грустно и буднично, словно речь шла о прокисшем супе.

Только тут Софья обратила внимание, что Вера Константиновна уже раскрыла свой рабочую сумку, водрузила на нос очки, а теперь оглаживает себе грудь в поисках иголки. Значит, пришла она не на пять минут, а для длинной нравоучительной беседы. Странно, однако, она началась…

— Что вы меня пугаете, маменька?

— Я б не пугала. Я бы вообще вмешиваться в это дело не стала, кабы не поехала ты сегодня с утра в казармы разыскивать Сашу Белова. Не нашла? И добро бы сама беседовала с ординарцем, а то послала кучера. Анисим тебе наговорит… Он не просто тугодум, он дурак.

— В военные палаты женщин не пускают, — обиженно бросила Софья, — и знай я, что у Анисима такой длинный язык…

— Вот, вот… Мало того, что это неприлично — искать по казармам чужого мужа, так ведь и опасно. Ты губы-то не поджимай! У тебя дом, дети. Все в один миг можно перечеркнуть. И не посмотрят, что ты женщина. У нас женщин и в крепость сажают, и кнутом наказывают.

Пухлые ручки свекрови проворно сшивали куски ткани, разнящиеся не только формой и фактурой, но и цветом. Из блеклой парчи и косматого лазоревого бархата она сочиняла модную душегрею. Вера Константиновна приехала в Петербург, привезя из псковской деревушки два воза добра. В числе столов и лавок, посуды и икон был и окованный железом сундук с одеждой умерших прародителей. Пятьдесят лет без малого все эти терлики, охабени и кафтаны карлотовые лежали без употребления, и теперь, твердо уверившись во мнении, что прежняя мода на Русь не вернется. Вера Константиновна занялась перешиванием старого гардероба в современный. Работа портнихи неизменно настраивала свекровь на доброжелательный лад, поэтому мрачные предчувствия ее выглядели особенно неуместно.

— Пока я не сделала ничего такого, за что меня следует наказывать кнутом, — оскорбилась Софья. — Я просто хотела найти Сашу, чтобы справиться у него, нет ли новостей. Наши предположения подтвердились. — Она вкратце рассказала о найденной Гаврилой записке.

— Прочти, что Алешеньке написала, — примирительно сказала свекровь.

В уверенности и наивной непререкаемости, с какой она указала на исписанные листы, была она вся. Вере Константиновне и в голову не приходило, что Софья может писать кому-нибудь, кроме мужа, и что в переписке супругов могут быть какие-то секреты.

Когда письмо было прочитано. Вера Константиновна откусила нитку и сказала задумчиво:

— Ты на меня не обижайся. Я тебя просто предупредить хотела. Начинаешь важное дело, посоветуйся со старшими, узнай их мысли, касаемые данного предмета. Вдень-ка мне нитку…

Мысли, «касаемые данного предмета», были высказаны в неторопливой манере и были столь причудливы, что Софья в себя не могла прийти от изумления. Время от времени рука с иголкой замирала, свекровь вскидывала на Софью увеличенные линзами очков глаза. Двойное отражение свечи придавало ее словам таинственный характер. Очевидно было, что она подслушала разговор с Лядащевым весь, целиком, и экстракт ее раздумий сводился к следующему: «Если Никита поехал на свидание к великой княгине и после этого пропал, то самый простой и разумный путь справиться об этом у самой великой княгини».

— Ну что вы такое говорите, матушка? — не выдержала Софья. — Кто ж нас пустит к великой княгине? Да ее и в городе нет.

— Вот именно. А в Царском Селе с ней гораздо сподручнее свидеться. Только это тайна! И Белов об этом не должен знать.

— Помилуйте, матушка, да разве я посмею что-либо в этом деле скрыть от Саши!

— Ты меня не поняла. То, что мы узнаем, рассказывай пожалуйста, но как мы узнаем — об этом не должна знать ни одна живая душа. Я уже говорила об этом предмете с господином Луиджи. Он обещал подумать.

— Луиджи? Наш хозяин?

От неожиданности Софья рассмеялась громко, почти неприлично — истерически. Право слово, мозги у стариков повернуты иногда в другую сторону! «И как вы посмели?» — хотела крикнуть она, но вовремя одумалась.

— Как вы могли, матушка? Кто дал вам право посвящать в нашу тайну совершенно незнакомого человека? Ведь только что сами толковали про казематы и кнут! Луиджи иностранец, он бредит своей Венецией, ему до нас и дела нет.

Софья ожидала, что свекровь поднимется с негодованием и уйдет, хлопнув дверью, как неоднократно поступала ранее со строптивой невесткой. Однако Вера Константиновна не только не обиделась, но улыбнулась удовлетворенно.

— Ты не знаешь господина Винченца. Более доброго и порядочного человека не сыскать во всем Петербурге.

«Дамский угодник!» — с негодованием подумала Софья, злясь на себя, что никогда не посмеет высказать эти мысли вслух. В его-то сорокалетние годы вести себя так неосмотрительно! Уже и прислуга прыскает в кулак, замечая самые неприкрытые знаки внимания Вере Константиновне. И она хороша! Хихикает с ним, словно девочка. Как неосмотрительна бывает старость! Уж она-то в их годы будет знать, как себя вести…

— А если он и бредит своей Венецией, — свекровь сняла очки и посмотрела на Софью грустным, затуманенным взглядом, — то как же не бредить-то, помилуй Бог? Здесь у самой сердце замирает. Он мне рассказывал. Море теплое-теплое, солнце жаркое-жаркое, и всюду гондолы. Это как наши рябики, только черные и гребут в них стоя. Ну что ты на меня смотришь? Придвинься ближе. О таких делах надо шепотом.

Софья послушно склонила голову.

— Великая княгиня с мужем своим Петром Федоровичем обретаются в Царском Селе. Кажется, они в опале. К великой княгине никого не пускают, кроме, — она приблизила губы к самому уху Софьи, — портного Яхмана и ювелира Луиджи. Он для их высочества Екатерины гарнитур делал. Я видела. Красота! Алмазы так и сияют! А потом их величество Елизавета раздумала дарить гарнитур их высочеству. Гарнитур себе забрала, а Луиджи сказала — подбери другой, поскромнее, да сам и отвези. Это было еще до отъезда государыни в Петергоф. Теперь господин Луиджи в некотором затруднении и решил сам отправиться в Царское Село.

— И он может все узнать? — восторженно прошептала Софья.

— Об этом пока разговора не было, — важно присовокупила Вера Константиновна, — но он обещал подумать. А с дочкой его Марией я отдельно говорила. Уж она-то отца уломает!

— Ка-ак? Матушка, и Мария все знает? Скоро все галки в нашем саду будут кричать на весь свет, что Никита влюблен в великую княгиню и ездил к ней на свидание.

— О том, что он влюблен, — улыбнулась свекровь, — я никому ничего не говорила. Тем более, что он и сам этого точно не знает, попомни мое слово…

 

Итак, Винченцо Луиджи, венецианец, сорок шесть лет. Он прибыл в Россию пятнадцатилетним юношей с отцом своим Пьетро Луиджи, который называл себя архитектором, хотя и не имел на это права. Но в России давно утвердилось мнение, что лучших певцов и строителей, чем итальянцы, в мире нет и быть не может, поэтому Пьетро был весьма радушно встречен в зарождавшемся Петербурге и даже принят ко двору; как известно, Петр Великий был весьма демократичен.

Луиджи-отец был определен к строительству Петропавловской крепости, а Луиджи-сын предпочел другое ремесло. Слава досточтимого Бенвенуто Челлини, великого флорентийца, не давала ему покоя. Но не только о славе мечтал юный Винченцо. В ювелирном ремесле, чудилось ему, был самый надежный и быстрый способ разбогатеть и, следовательно, скорей вернуться на родину. Винченцо поступил в ученики к искусному брильянтщику Граверо.

Жизнь предвещала удачу, но тут все напасти разом свалились на бедную семью. Луиджи-старший упал с крыши собора и умер в одночасье. Винченцо оказался без средств к существованию и в крайнем разладе с учителем, развратником и пьяницей, который все норовил наставлять юного венецианца именно в этих науках, пренебрегая огранкой камней.

Если б были тогда у Винченцо деньги хотя бы на дорогу, он наверняка сбежал бы из этой призрачной, холодной, хмурой северной Венеции в Венецию подлинную, которая снилась ему каждую ночь. По узкому каналу, зажатому темными, ни огонька, домами, скользила его гондола. Лохматые звезды плавали в черной воде. Гортанно и звонко перекликались гондольеры, дабы не столкнуться на повороте лебяжьими носами своих гондол. Где-то звучала музыка, и Винченцо терзался, силясь понять, поют ли у моста Риальто или на площади Санти Джованни Паоло, где высится бронзовая статуя мрачного кондотьера Коллеони. Проснувшись, он обнаруживал, что подушка его мокра от слез. Луиджи переворачивал ее, засыпал и опять видел ночную Венецию. По утрам ему приходила в голову дурацкая мысль: если хочешь увидеть свой родной город золотым, солнечным, то и заснуть надобно днем и в хорошую погоду. Однако бдительный Граверо не позволял ему предаваться грезам в рабочее время.

Оставалось одно — работать и терпеть постоянную ругань, а иногда и побои: восемнадцатилетнему ученику трудно было совладать с пьяным учителем, имеющим силу гориллы.

Но все это в прошлом. Овладев мастерством, Луиджи ушел от своего грозного учителя, завел крохотную мастерскую, а вскоре зажглась и его звезда, когда в числе прочих ювелиров он был приглашен во дворец к царице Анне Иоанновне для огранки полученных с Востока драгоценных камней. Все это были подарки из Китая, Персии и прочих государств, желающих подтвердить вновь испеченной императрице свое благорасположение.

Дабы не отпускать от себя только что приобретенное богатство, Анна Иоанновна приказала оборудовать мастерские рядом со своими покоями и потом часто заходила в эти мастерские, наблюдая с любопытством, как режут и шлифуют рубины, изумруды и прочая. Блеск драгоценностей, до которых императрица была большая охотница, не помешал ей обратить внимание на одного из ювелиров.

Луиджи не был высок ростом, к тридцати годам волосы его поредели и фигура чуть расплылась, обозначив под камзолом округлый живот, но лицо его ничуть не подурнело, в выражении его не было и тени угрюмости или испуга, которые неизменно безобразят черты наших соотечественников при виде высоких персон. Многие считают, что главное в лице — глаза, иные, правда, утверждают, что не менее важен нос. У Луиджи был красивый нос, но ничем не примечательный, однако глаза заслуживают особого разговора. И не в том дело, что, уезжая из Венеции, юный Винченцо отразил в них навсегда цвет лагуны (понятно, что они были голубыми), а потом вобрал в глубину их таинственное мерцание материала, с которым работал. Глаза его имели особое выражение кротости и доброты, с которым он смотрел на божий свет, а особливо на лучшее творение его — женщину. Он не был донжуаном, а по-русски бабником, он просто жалел весь женский пол, и попадай под его взгляд хоть служанка, хоть императрица, душа их вдруг начинала томиться, таять, и сама собой формулировалась в голове мысль: этот итальянец все поймет в моей горькой жизни. Только поговорить бы с ним негромко, погреться в сиянии его удивительных глаз.

Винченцо Луиджи получил заказ из рук самой государыни, и уже через полгода имел достаточно средств, чтобы вернуться в Венецию зажиточным человеком, но вместо этого купил в Канцелярии от строений каменный дом с садом, флигелем и амбарами, устроил в подвале первоклассную мастерскую и завел учеников. Благородная жадность к работе и желтому металлу, которая в странах Запада в отличие от нас, русских, вовсе не считается пороком, всегда была двигателем прогресса. В России же прогресс толкается вперед столь ненадежным двигателем как загадочная русская душа, но это так, к слову. И потом, это, может быть, не так уж плохо.

Мечта о Венеции не остудилась в его сердце, но, качаясь в рябике на невской волне и рассматривая отраженную в воде Большую Медведицу, Луиджи как-то сумел договориться со своим внутренним голосом, доходчиво объяснив ему, что родина может еще немного подождать.

Между делом он женился на русской деве — розе зимних снегов, меланхолической и хладнокровной, которая не умела вести хозяйство, требовала к себе куда больше внимания, чем успевал дать ей муж, и все хандрила, мерзла в перетопленных, угарных покоях. Подарив ему дочь, она полностью израсходовала запас жизненных сил и незаметно угасла от чахотки.

Лет до пяти, а может быть, и более, Луиджи, можно сказать, не замечал Марии. Дети — это так беспокойно, так мешают работать, Да и где им было встречаться? В детскую он не ходил, целыми днями в мастерской или по клиентам. Иногда только издали он видел в саду толстенькую, неповоротливую девочку, слышал ее громкий, требовательный голос. Няньки жаловались, что дитя капризно не в меру.

А потом вдруг вытянулась, похудела, откуда-то взялась в ней удивительная прыть. С утра до вечера, пренебрегая игрушками, она скакала по дому, неутомимая, как белка. Запрет на отцовскую мастерскую она сняла сама, и не единожды заставал Луиджи маленькую модницу за примеркой неоконченных алмазных уборов, а то еще хуже, находил в испачканном, с трудом разжатом кулачке самой лучшей и тонкой огранки камни. «Это нельзя! Никогда! Наказать немедля!» Непривычный к угрозам голос Луиджи срывался на фальцет. Мария притворно выжимала из себя слезу, а потом вдруг прыскала в кулак и безбоязненно бросалась к отцу на шею. Их отношения начались с конфликтов, он наказывал, она ластилась и, наконец, заставила отца полюбить себя без памяти. Любовь эта, нежная, чувствительная, принесла не только радость, но и вогнала в сердце шип, называемый словом ответственность. Имеет ли он право растить этот веселый цветок в суровых хлябях русской столицы? В дом стал ходить менее удачливый и вечно голодный соплеменник, чтобы обучать Марию итальянскому языку, а Луиджи дал себе слово через год, в крайнем случае через два, вернуться на родину. Как раз к этому сроку он надеялся округлить весьма значительную сумму, посланную через посредников в венецианский банк.

Воцарение на престол младенца Ивана с маменькой-регентшей внесло существенные изменения в планы ювелира. Неустойчивое положение трона рождает многие беспорядки. На жизни Луиджи они отпечатались тем, что знатные вельможи, которые всегда имеют обыкновение брать драгоценные изделия в кредит, здесь и вовсе перестали платить. Жаловаться на них можно было разве что Господу Богу, но русский Бог глух к стенаниям иностранца. Деньги не копились, а таяли с неимоверной быстротой. Возвращение на родину становилось неотвратимой реальностью. Уже найден был покупатель на дом и упакованы вещи.

Удержал его от отъезда Лесток, с которым Луиджи был знаком довольно тесно. За три дня до памятной ночи, когда Елизавета взошла на престол, Луиджи случилось ужинать вместе с Лестоком у итальянского купца Марка-Бени, были там еще французский посол и секретарь посольства Вальденкур. Пили вино, произносили тосты. Луиджи предложил выпить за солнечную Венецию, в которую отплывал через три дня. Тост был поддержан криками радости, однако Лесток улучил минутку, отвел ювелира в сторонку и строго-настрого посоветовал в ближайшие три дня сидеть в своем доме и не высовывать носа, если желает сберечь себе деньги и жизнь.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>