Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман «Фаворит» — многоплановое произведение, в котором поднят огромный пласт исторической действительности, дано широкое полотно жизни России второй половины XVIII века. Автор изображает эпоху 76 страница



. ИЗГНАНИЕ — ЛОШАДИ ПОДАНЫ

Это уж потом, при Николае I, Россия обрела заунывный монархический гимн «Боже, царя храни», а князь ПотемкинТаврический стихи Гаврилы Державина «Гром победы, раздавайся» с легкостью непостижимой обратил в гимн национальный. Музыку на слова Державина сочинил доблестный офицер Осип Козловский, состоящий в свите Потемкина, — один из героев штурма Очакова. Под звуки торжественного гимна note 43 праздничные пары сходились и расходились на разноцветных паркетах Таврического дворца, оглушенные бравурным бушеванием оркестров:

Гром победы, раздавайся, Веселися, храбрый Росе!

Звучной славой украшайся:

Магомета ты потрес…

Воды быстрые Дуная Уж в руках теперь у нас; Храбрость Россов почитая, Тавр под нами и Кавказ.

Уж не могут орды Крыма Ныне рушить наш покой:

Гордость низится Селима, И бледнеет он с луной…

Платон Зубов вызывал к себе поэта Державина:

— Я говорю от имени государыни. Она желает, чтобы ты впредь ничего от Потемкина не брал, а все написанное прежде показывал мне. Если останешься скромен, государыня тебя в свои штаты зачислит для «принятия прошений». Осознал? Но Потемкина, — заключил Зубов, — избегай. От нас больше получишь.

— Да князь-то сам за мною волочится.

— Вот и пусть волочится! — злорадствовал Зубов. — Он, видишь ли, приехал сюда «зубы» дергать, но скоро сам без зубов останется… скотина низкоутробная!

Потемкин был еще велик, и все гады, что шевелились у подножия престола, открыто жалить его побаивались. Средь множества дел нс забыл он сделать «предстательство» и за Михаила Илларионовича Голени щева-Кутузова:

— Матушка, генерал сей оказал при Измаиле новые опыты искусства и храбрости: в Килийских вратах, бастионом овладев, превозмог врага сильнейшего.

Екатерина отвечала без прежнего решпекта:

— Коли одноглазый за кривого просит… как откажешь?

Михаил Илларионович, став генерал-поручиком и кавалером Георгия, благодарил лично Потемкина, хорошо зная, что, если бы не светлейший, его бы так и мурыжили в генерал-майорах. Платон Зубов пока что выражал Потемкину нижайшее почтение, даже ручку ему целовал, подхалимствуя, но в его красивых глазах, суженных при ярком свете дня, как у змеи на солнцепеке, светилась тайная злоба. В один из мартовских деньков при дворе был обед. Екатерина вдруг оставила свою телятину с картошкой и, обойдя стол по кругу, остановилась за спиною Потемкина:



— Светлейший, продай-ка мне Васильково свое.

Потемкин сразу понял, для кого она покупает.

— Какое еще Васильково, матушка?

— Да могилевское. Что на Днепре… с мужиками!

Потемкин (если верить Платону Зубову, который здесь же и присутствовал) покраснел так, что мочки ушей сделались яркими, как рубины. Он ответил, что Васильково им уже продано.

— Кому же?! — удивилась Екатерина.

Потемкин единым оком оглядел сидящих за столом и выбрал самого завалящего камер-юнкера Голынского, которого видел сегодня чуть ли не в первый раз в жизни:

— Вот он и купил у меня, матушка.

Екатерина с омерзением оглядела Голынского и спросила: с каких таких шишей он может позволить себе такую роскошь, если кафтан не знай на чем держится? Голынский, вконец растерянный, взирал на Потемкина, но тот выразительным миганием дал понять, что делать: Голынский, привстав, нижайшим поклоном как бы утвердил вранье светлейшего.

Платон Зубов выскочил из-за стола и убежал. Екатерина застала любовника в слезах, он рыдал как ребенок:

— Этот проклятый Циклоп… ненавижу, ненавижу!

Потемкин звал Голынского в Таврический дворец.

— Голыш… или как там тебя? — сказал он ему. — Слово не воробей: вылетит — не поймаешь… Василий Степанович Попов сейчас купчую составит по всем законам, и — владей!

— Чем отблагодарить мне вас за Васильково?

— Уйди вон! Видеть тебя не могу…

Но обиднее всего было отчуждение Державина.

— А ведь ты предал меня, Гаврила, — сказал Потемкин. — Не ищи благ там, где нет блага. И забыл ты завет ломоносовский: Муза не такова девка, чтобы ее прохожим насильничать… А ведь я не Шувалов, который Ломоносова с Трсдиаковским лбами сшибал. Я ведь и не Зубов, который тебя с Эмином сталкивает на потеху себе. Достоинств творческих, спроси любого, никогда не унижал! Даже Ермила Кострова, что пьяным под забором валялся, я из грязи подымал, мыл его и причесывал, накормленным да чистеньким от себя отпускал…

Державин в делах карьеры был наивно прямодушен.

— Да ведь без милостивца-то как жить? — защищался он. — Опять же с Зубовым мы на Фонтанке домами соседствуем…

Только теперь Потемкин и сам убедился, как нелепо возрос во мнении Екатерины ее пигмей-фаворит, казавшийся императрице государственным исполином. О чем беседовали в эти дни Потемкин с Екатериной, осталось навеки тайной, но Екатерину не раз видели с красными от слез глазами, а сам Потемкин пребывал в мрачном ожесточении духа. Еще оставаясь в силе, он невольно сделался последним прибежищем для всех обиженных. Стоило открыть двери пошире, и покои наполнялись жалобщиками и стональщиками — все как один ограблены Зубовыми, а защиты искать негде, благо прокурором в Сенате воссел отец фаворита. Однажды в присутствии Державина дворянин Бехтеев жаловался:

— На мороз с детками выгнали! Все отняли, все порушили, мне с семьей по миру иди… А они, Зубовы, еще изгиляются!

Потемкин, ведая о возвышении Державина при дворе, просил разобраться с Бсхтсевым, и без того человеком бедным.

— Как же я против милостивца пойду?

— А ты пойди…

Но Державин не пошел, а Потемкин, осатанев, требовал от Екатерины, чтобы предала суду отца Зубовых: прокурора сенатского просил он и судить судом сенатским. Екатерина опять плакала, а фаворит на все попреки отвечал:

— Вот только троньте моего папеньку! А что нам в руки попало, того не вернем, хоть ты режь нас…

Потемкин же остался и виноват. Все хорошие, один он плохой. Державин тоже обвинял Потемкина: «"0н часто пьян напивается, а иногда как бы сходит с ума: заезжая к женщинам, почти с ним незнакомым, говорит нечаянно всякую нелепицу». В одну из ночей, когда гремела страшная гроза и блистали молнии, Потемкина видели несущимся в коляске куда глаза глядят… Но сам от себя далеко не ускачешь, и он вернулся во дворец, задыхающийся от гнева, переполнявшего его существо. Перевязал голову платком, лег в постель и велел Попову:

— Отныне говори всем, что я болен…

Он допустил до себя лишь английского посла Фолкнера, личного представителя Питта. Твердым и ровным голосом Потемкин, лежа в постели, сказал, что Англия, конечно, вправе собирать свои эскадры в любых проливах, но Россию ей не запугать:

— Россия имеет свои виды на Востоке, и мне смешно, что ваш Питт желает штурмовать Очаков, дабы вернуть сию безделицу туркам. А прусский король, ваш пособник и демагог пьянственный, — не Фридрих Великий, которого мы не раз били. Один шаг к Митавс — и русская земля вмиг ощетинится штыками…

Фолкнер и сам знал, что спорить с победоносной державой — особенно после Измаила! — опасно; он мирно сказал:

— Все так. Но Англия не станет более торговать с Петербургом ни своим пивом, ни своим черным портером.

За этой мелочной угрозой скрывался, очевидно, намек на экономическую блокаду России, но Потемкин ответил:

— Не смешите меня. Пейте свой портер сами, а пива мы наварим крепче вашего. Двадцать три линейных корабля, не считая фрегатов, будут ждать вашу эскадру в море Балтийском…

Отпустив Фолкнера, он сбросил с головы полотенце и, призвав Попова, заговорил о празднике в Таврическом дворце — таком торжестве, в котором бы проявилось его собственное величие, его характер, его доброта и его совершенства:

— Пусть все видят, что я на Зубовых плевал!..

Даже сейчас он продолжал работать, все его волновало в Новой России: корабли, черепица, гарнцы овса, мешки с мукой, апельсины. желуди, сало свиное, чулки дамские, фасоль, глина, сукно и шелк, церкви, больницы, цеха литейные-для пушек, сады аптечныедля здравия. Он изменил первой любви к Херсону ради небывалой нежности к Николаеву.

— Там и помру, — часто повторял он. — Нс выходит из головы эпитафия, виденная мною в Бахчисарае над могилою Крым-Гирся: «Нс прилепляйся к миру, он невечен. Смерть есть чаша с вином, которую пьет все живущее…»

Он велел скупить весь воск, какой нашли в столице, но его не хватило для производства свечей, пришлось посылать обоз за воском в Москву. Потемкин расчистил перед Таврическим дворцом площадь, сбегавшую к Неве, указал строить качели, вкапывая в землю столы для яств и пития простонародного:

— Детворе сластей поболе! Устроить киоски забавные, и в них чтобы всего было вдоволь: сапог, тулупов, рукавнц, шапок, поргок и рубах всяких… Народец наш, только свистни, сбежится, все расхватают. А раздавать одежду бесплатно!

— Разоримся мы, — сказал на это Попов. — Один воск нам в семьдесят тыщ рублев обошелся. Куда ж еще?

— Уже давно разорены, — отвечал Потемкин…

Таврический дворец не дошел до нас в своем первоначальном убранстве (в нем много потом «хозяйничал» Зубов, обобрав все, что можно, а Павел I, взойдя на престол, завел там конюшни, чтобы под лошадиным навозом исчезла даже память о Потемкине, он выломал даже паркеты, устилая ими свое мрачное масонское обиталище-Михайловский замок). Но и сейчас, по прошествии двух столетий, торжественная зала Таврического дворца еще храни г под своим куполом отзвуки тех победных громов, которые раздавались здесь — во славу русского оружия.

Потемкин приглашал во дворец всех, всех, всех…

— Всех, кроме Зубова! — сказал он Попову.

— А тогда и государыня не придет.

— Нс посмеет не прийти, коли я (!) зову…

Водяное отопление искусно подогревало оранжереи и зимние сады Таврического дворца, двери которого Потемкин открывал ради своего последнего триумфа. Сложная система зеркальных рефлекторов, скрытых в тропических зарослях, подсвечивала живописные панорамы, лампады в которых были исполнены стеклодувами в виде нежнейших лилий и распускавшихся тюльпанов. «Молдаванская» зала дворца с двумя рядами колонн была пронизана шумом водопадов, в зарослях жасмина журчали фонтаны, изливавшие воду лавандовую. В гирляндах живых роз пели соловьи. Итальянская капелла репетировала кантату:

Жизнь паша — путь печали, Но пусчь в ней не вянут цветы…

Народу, копившемуся на площади, было объявлено, что раздавать подарки станут не раньше прибытия государыни. Но тут протарахтела мимо карета, в которой поспешала на роды акушерка, а люди толстую акушерку приняли за императрицу.

— Уррра-а-а! — единым возгласом ответил народ, и толпища ринулась на киоски с подарками, атаковала столы…

Лейб-кучер не мог стронуть лошадей — столь густо стоял народ, наконец Екатерина подъехала к Таврическому дворцу, ее встречал сам Потемкин, и она подала ему руку:

— Ну, князь, и встречаешь же ты! Я целых полчаса в карете, как в бане, парилась, не могла до тебя пробиться…

Зубова при ней не было! Потемкин же окружил себя пленными пашами и сераскирами. Поверх алого кафтана он накинул епанчу из фламандских кружев, а шляпа светлейшего была столь отягощена бриллиантами, что он вручил ее адъютанту:

— Потаскай ты, брат! Руки оттянула, пудовая…

Другой адъютант носил за ним поднос с клюквою, которую Потемкин и поедал время от времени полными горстями. Молдаванская зала, вмещавшая пять тысяч человек, освещалась игрою света «кулибинских» фонарей. Механические куранты исполняли мелодии Гайдна, Моцарта, Глюка и Сальери. Под куполом дворца висели громадные люстры из черного хрусталя, внутри которых тоже были укрыты музыкальные куранты.

— Где ты взял их? — спросила Екатерина.

— Это еще от герцогини Кингстон, покойной…

При появлении Екатерины звучно пропели валторны, бал открылся торжественным и величавым полонезом.

— Опять танцы-шманцы, — сморщилась императрица. — А по мне лучше — пусть уж пляшут вприсядку.

Потемкин хлопнул в ладоши, и французский танцор Пик исполнил для нее соло (теперь он владел усадьбою в Павловске, где одна улица так и называлась-Пиковая).

— А хорош бес! — сказала Екатерина, плотоядно наблюдая за его телесными «позитурами».

Потемкин провел ее в гостиную, украшенную громадными гобеленами на библейскую тему из истории Мардохея и Амана: под первым подразумевалась добродетель мирская, Аман же олицетворял Зубовых с их клеветой и завистью, — эта символика, императрице понятная, удовольствия ей не доставила.

Садясь за стол, она произнесла слишком громко:

— Мое внимание к тебе, светлейший, прямо доказывает, как мало верю я напраслинам, на тебя возводимым. Но если приехал ты «зубы» рвать, так потерпи: сами вывалятся. На что тебе мучения от зубодеров терпеть?

— Не болят зубы у меня… не болят, — ответил Потемкин. — А приехал красотою жены почтмейстера Вакселя подивиться. Да, хороша жена у Вакселя… хороша!

Ужин был подан к полуночи, а в половине первого императрице! стала проявлять нетерпение, торопясь вернуться в Зимний дворец, где ее ожидал молодой фаворит. Перед тем как сесть в карсту, Екатерина сказала Потемкину:

— Благодарна тебе за этот прощальный вечер…

И тут он понял, что его все-таки победили!

Летом русские войска штурмом овладели Анапой, множество пленных обоего пола Потемкин распорядился отправить в Тавриду на постоянное жительство; среди пленных оказался и вредоносный имам Мансур; его заточили в Шлиссельбургскую крепость, где он зарезал часового, пытаясь убежать в лес, но был схвачен… Потемкин повелел:

— Заковать в железа, и пусть в них сдохнет!

Столичные «Ведомости», сообщавшие даже о скромных свадьбах и поминках, ни единым словом не помянули Таврические торжества — Зубов запретил! Потемкин погрузился в уныние, толковал сны, гадал на картах, решений не возникало… Попов раньше всех осознал опасность его положения: пока светлейший в Петербурге, он с каждым днем все больше слабеет, униженный собственным бессилием.

— Вам, — разумно доказывал он, — следует как можно скорее вернуться на войну. Пока флот и армия с вами, ваша светлость, остаетесь могучи, с вами вынуждены считаться.

Императрица явно тяготилась пребыванием Потемкина в столице, но светлейший не такова персона, которой можно сказать: лошади поданы! Намеков он не принимал. Нс было и такого героя, который бы рискнул объявить ему об отъезде.

— Незваный гость хуже татарина, — говорил Платон Зубов императрице. — До чего же назойлив… Я, матушка, как он уедет, золотую ванну себе заберу. Можно?

— Да уж, конечно, друг мой.

— И люстры из черного хрусталя.

— Снимем и люстры…

В июне состоялась битва при Мачине, князь Репнин разбил турок, и — назло Потемкину! в пику Суворову! — при дворе прогремели безудержные дифирамбы полководческим и дипломатическим талантам князя Николая Васильевича.

— Вот каков! — рассуждали придворные. — Пришел. Увидел. Победил. И турки сразу перемирия возжелали…

Екатерина сама взяла на себя тяжкий труд — выпроводить Потемкина из столицы. Она застала его подавленным, размякшим, жалким. Он не возражал, с кротостью младенца, которого отсылают спать, безропотно покорился.

— Прощай, Катя, — было им сказано.

— И ты прощай, — отвечала она…

Попов настойчиво зудел над ухом Потемкина:

— Едем же, едем! — Он с умом толковал, что императрица спешит заключить мир с Турцией не потому, что цели войны уже достигнуты. — Нет, Зубовы торопят ее с заключением мира, после которого власть над армией и флотом Черноморским будет потеряна вами сразу… А потому-едем же, едем!

Перед отъездом Потемкин ужинал в доме придворного банкира барона Ричарда Сутерланда, который спросил его, когда он вернет ему долги. Потемкин ответил:

— На том свете за все рассчитаемся…

— Лошади поданы! — объявил Попов.

Потемкин грузно поднялся из-за стола:

— Лошади-не люди: они ждать не могут…

июля 1791 года он навсегда оставил Петербург.

…"Все утверждают, — писал современник, — ему был дан Зубовым медленно умерщвляющий яд. Банкир Сутерланд… умер в Петербурге в тот же день, тот же час и чувствуя такую же тоску, какую князь Потемкин чувствовал умирая среди степи…»

— Так ему и надо! — говорил Платон Зубов, отравивший князя Таврического под музыку гимна «Гром победы, раздавайся…».

. ГРОМ ПОБЕДЫ, РАЗДАВАЙСЯ!

Всю дорогу от Петербурга он перехватывал встречных курьеров, спешащих в столицу, взламывал печати на их сумках, вскрывал почту. Его расстроило известие из Триеста: в Средиземном море турки уничтожили флотилию славного Ламбро Каччиони; греческих патриотов теперь казнили нещадно.

— Если и Каччиони схватили, — сказал Потемкин, — не миновать ему смерти жестокой, на колу сидя…

Потемкин молился в храмах сельских, палил свечи перед иконами. Однажды, выйдя из церкви, велел подавать карету, в ожидании которой и присел на повозку, согнувшись от боли. Василий Степанович Попов просил его сойти на землю.

— А что? Разве я сел не в свои сани?

— Не в свои. Сойдите, ваша светлость…

Только сейчас Потемкин заметил, что сидит на кладбищенских дрогах, приехавших за покойником после отпевания.

— Виддть, судьба… — ответил он равнодушно.

Наконец-то ему попался курьер от князя Репнина, и этот курьер ни за что не хотел отдавать свою сумку.

— Дай! — выхватил ее князь Потемкин.

Секретные пакеты рвал наискось, пальцы тряслись. Из бумаг выяснилось: князь Репнин, ободренный победою при Мачине, уже подписал с визирем Юсуф-Коджою прелиминарные статьи мирного договора. Потемкин вмиг потускнел лицом:

— Без меня? За моей спиной? Вот они каковы…

Часть бумаг оставил при себе, остальные запихнул в сумку курьера, велел ехать дальше, но тут же сказал:

— Репнин только надломил рог султанского полумесяца, а мне нужно видеть его переломленным… Это еще не война! Это еще не мир! Я подпишу свой мир — на берегах Босфора, у подножия храма Софии, в Царьградс. Не успокоюсь, не умру, пока не увижу свободными валахов, болгар и эллииов… Сейчас же слать гонцов в Севастополь, чтобы Ушаков искал неприятеля и бил крепче!

Чернигов встретил его колокольным благовестом, тонкий музыкальный слух Потемкина безошибочно выделил в перезвонах отдельное звучание могучего колокола церкви Иоанна Богослова:

— Чаю, пудов на шестьсот будет. Век бы слушал его!

Три дня, страдающий, он провел в Чернигове, требуя, чтобы храмы города постоянно звонили в колокола.

— Потемкин-то по себе звонит, — говорили в народе.

Наконец, светлейший тронулся далее в Молдавию, а приехав в Яссы, беспомощно свалился на диван.

— Больно, — сказал он Попову: накрытый тулупом, Потемкин долго лежал молча, но вдруг оживился: — Пора уже звать Моцарта в Россию… как-то он там, в Вене?

— По слухам, Моцарт в меланхолии от болезни.

— А что же с ним?

— Ему, как и вам, тоже больно.

— Так напиши ему от меня, что в России многие, и я пуще всех, за его здравие будем молиться.

— Напишу. Вам что-нибудь подать?

— Ничего уже не хочу.

— Ну… репку! — предложил Попов.

— Репку я съем, — согласился светлейший.

«Пока существует добрая, богатая Англия с визирем Питтом, у Порога Счастья спокойно…» — В эти дни Селим III дал тайную аудиенцию английскому послу Гексли.

— Что слышно в Лондоне? — спросил он.

— Что слышно в Лондоне, то скоро отзовется в Севастополе. Самая мощная эскадра нашего короля скоро войдет в Босфор.

— И я увижу ее из своих окошек?

— Да, — ответил Гексли, — она проследует в Черное море, чтобы дать взбучку русскому флоту.

Селим сказал: до него дошли слухи, будто на английском флоте не все так хорошо, как пишут в газетах:

— Французы, разрушив Бастилию, помутили сознание англичан, и ваш флот бунтует, не желая сражаться с Россией.

Гексли отвечал султану, что это лишь «шалости»:

— Мы вешаем шалунов на мачтовых реях с такой же ловкостью, с какой на вашем флоте привыкли отрубать головы.

Селим с умом заметил, что матросов вешать легко:

— Но почему бы вашему визирю Питту не повесить на реях и ораторов парламента, выступающих против войны с Россией?

— Англия-страна свободная, — пояснил Гексли, — и в нашем парламенте привыкли говорить все, что хочется.

— Тогда моя Турция еще свободнее, — возразил султан. — У нас говорят что хочется не только в Серале, но даже кричат на улицах…

Кричали. После падения Анапы русские овладели Суджук-Кале (будущим Новороссийском), в Стамбуле снова бунтовала чернь, требуя от Сераля решительных побед над флотом Ушак-паши. Но было очень трудно доказать что-либо всем этим торговцам табаком и рахат-лукумом, содержателям общественных бань и домов терпимости, лодочникам и нищим, разбойникам и лавочникам…

— Вы посмотрите на Босфор, и ваши сердца обрадуются! Ушакпаша скоро проснется на дне Черного моря!

Босфор был плотно, как никогда, заставлен кораблями. На этот раз капудан-паша созвал эскадры из Алжира, Туниса и Марокко; пиратские корабли, наводящие ужас на всю Европу, теперь собрались воедино на водах Босфора. В один из дней улицы Стамбула огласились грохотом духовых оркестров — в окружении мулл и дервишей к вратам Блаженства двинулась торжественная процессия. Муллы кричали:

— Смотрите, правоверные! Все смотрите… вот идет страшный лев Алжира, любимый крокодил нашего падишаха!

Адмирал Саид-Али доставил к Вратам Блаженства железную клетку, которую и отворил перед султаном:

— Клянусь, что в этой клетке вы скоро увидите Ушак-пашу, обезумевшего в неверии, и будет он лизать следы ног наших…

Он увел флот к берегам Румелии.

Над Константинополем опустился покой жаркого летнего зноя, из дверей кофеен слышалось ленивое звяканье кувшинов и чашек. Была очень душная августовская ночь, когда Селим III пробудился от выстрелов с Босфора.

— Неужели так скоро пришла эскадра из Англии?

Но посреди Босфора стоял корабль, выстрелами из пушек умоляя о помощи. Он тонул! В темноте было не разглядеть, что с ним случилось, но вскоре в Топ-Капу доставили паланкин, в котором лежал израненный Саид-Али; носильщики опустили паланкин на землю, падишах велел разжечь факелы.

— Если это ты, — сказал он, — то где же мой флот?

— Прости, султан, сын и внук султанов, — отвечал Саид-Али, — я не знаю, где флот. Корабли раскидало по морю от Калиакрии до берегов Леванта… Флота не стало!

— Разве вы попали в такую страшную бурю?

— Море было спокойно… Мы стояли у Калиакрии, когда Ушакпаша, появясь внезапно, вдруг ворвался в промежуток между нашим флотом и берегом, сразу же отняв у нас весь ветер! И от самой Калиакрии он, прахоподобный, гнал нас по ветру в открытое море, нещадно избивая наши корабли…

— Где клетка? — закричал султан. — Если она пуста, в ней будешь сидеть ты, и я велю утром таскать тебя в этой клетке по улицам, чтобы каждый нищий мог в тебя плюнуть…

Ушаков полностью уничтожил могучий флот Турции!

Султанша Эсмэ сказала брату-султану:

— Разве ты не видишь, что все кончено? Потемкин уже возвратился в Яссы, и тебе остается одно — как можно скорее слать к нему послов, чтобы заключить мир…

Потемкин остановился в ясском конакс молдавского господаря Гики; здесь его навестила племянница Александра Браницкая, которая, узнав о болезни дядюшки, срочно приехала в Яссы.

— Как ты хороша сейчас, — сказал ей Потемкин, заплакав.

Вскоре же приехали в Яссы и турецкие послы, жаждущие завершить переговоры о мире, начатые в Галаце князем Репниным.

— Ну их… потом, — говорил светлейший.

Екатерина письмом от 4 сентября поздравила его: «Ушаков весьма кстати Селима напугал; со всех мест подтверждаются вести о разграблении Мекки арабами… я здорова, у нас доныне теплые и прекрасные дни». Благодатная осень пленяла взоры и в цветущей Молдавии; лежа под тулупом, Потемкин наблюдал в окно, как тяжелеют виноградные кисти, как играют котятки с кошкою, а по воздуху летят светлые жемчужные нити паутины. От лекарств, подносимых врачами, он отказывался.

— На что вы жалуетесь? — спрашивали его.

— Скушно мне, — отвечал Потемкин.

Могучий богатырь, он теперь быстро слабел, становясь беспомощнее ребенка. В приемной его конака продолжалась прежняя жизнь: Сарти дирижировал симфоническим оркестром, в лисьих шубах потели молдаванские боярыни, грызущие орехи, в кружевных кафтанах простужались на сквозняках французские маркизы, ищущие его протекции, скучали турецкие паши, здесь же крутились с утра до ночи католические прелаты, армянские патриархи, еврейские раввины и православные архиереи. И каждому что-нибудь надо — от него…

— Пугу-пугу… пугу! — выкрикивал Потемкин в удушающей тоске, а закрывая глаза, он возвращал себя в прошлое, когда стелилась высокая трава под животами степных кобылиц, мокрых от пота, истекающих молоком сытным.

— Пугу-пугу!

Очнувшись, он велел Попову вызвать в Яссы своего смоленского родственника Каховского — героя штурма Анапы:

— Каховскому и сдам армию… только ему еще верю!

Слабеющей рукою Потемкин утверждал последние распоряжения по флоту и армии. К лекарствам он испытывал отвращение, три дня ничего не ел, только пил воду. Попов сообщал Екатерине: «Горестные его стенания сокрушали всех окружающих, 22-го Сентября Его Светлость соизволил принять слабительное, а 23-го рвотное. Сегодня в полдень уснул часа четыре и, проснувшись в поту, испытал облегчение». Консилиум врачей постановил: давать хину!

сентября Потемкин оживился, графиня Браницкая показывала ему свои наряды, он с большим знанием дела обсуждал дамские моды и прически… 2 октября Попов, встав на колени, умолял Потемкина принять хину, но светлейший послал его подальше. А на следующий день, когда он еще спал, штаб-доктор Санковский не мог нащупать на его руке пульса. «Его Светлость, — докладывал Попов в Петербург, — не узнавал людей, руки и ноги его были холодны как лед, цвет лица изменился».

Наконец он внятно сказал Попову:

— А что лошади? Кормлены ли? Вели закладывать…

Потемкин настаивал, чтобы его везли в Николаев:

— Там поправлюсь и тронусь обратно в Петербург…

Снова заговорил, что вырвет все «зубы»:

— Я камня на камне не оставлю… все там разнесу!

Страшная тоска овладела светлейшим. Флоты уйдут в моря и вернутся в гавани — без него. И прошагают в пыли скорые батальоны — без него. Без него вырастут кипарисы таврические, в Алупке и Массандре созреет лоза виноградная, им посаженная, забродит молодое вино, а выпьют его другие.

— Овса лошадям! — кричал он. — Дорога-то дальняя…

В ночь на 4 октября Потемкин часто спрашивал:

— Который час? Нс пора ли ехать?

Атаману Головатому велел наклониться, поцеловал его:

— Антон, будь другом-проводи меня…

Утром Попов доложил: турецкие делегаты обеспокоены его здоровьем и настойчиво хлопочут о подписании мира:

— А если ехать, надо бы государыню оповестить.

— Пиши ей за меня… я не могу, — ответил Потемкин.

Вот что было писано Екатерине рукою Попова: «Нет сил более переносить мои мучения; одно спасенье остается-оставить сей город, и я велел себя везти к Николаеву. Не знаю, чго будет со мною…» Попов не решался поставить на этом точку.

— И все? — спросил он светлейшего.

— Нс все! — крикнула Санька Браницкая и, отняв у него перо, подписалась за дядю: «верный и благодарный подданный».

— Дай мне, — сказал Потемкин; внизу бумаги, криво и беспорядочно, он начертал последние в жизни слова:

…ДЛЯ СПАСЕНЬЯ УЕЗЖАЮ…

За окном шумел дождь. Потемкина в кресле вынесли из дома, положили на диване в экипаже, казаки запрыгнули в седла, выпрямили над собой длинные пики. Головатый скомандовал:

— Рысью… на шенкелях… арш!

Повозка тронулась, за нею в каретах ехали врачи и свита. Потемкин вдруг стал просить у Попова репку.

— Нету репы. Лежите.

— Тогда щей. Или квасу.

— Нельзя вам.

— Ничего нету. Ничего нельзя. — И он затих.

Отъехав 30 верст от Ясс, ночлег устроили в деревне Пунчешты; «доктора удивляются крепости, с какою Его Светлость совершил переезд сей. Они нашли у него пульс лучше, жаловался только, что очень устал». В избе ему показалось душно, Потемкин стал разрывать «пузыри», заменявшие в доме бедняков стекла. Браницкая унимала его горячность, он отвечал с гневом:

— Не серди меня! Я сам знаю, что делать…

Утром велел ехать скорее. Над полянами нависал легкий туман, карету качало, вровень с нею мчались степные витязи — казаки славного Черноморского войска. Потемкин, безвольно отдаваясь тряске, часто спрашивал: нельзя ли погонять лошадей? Николаев, далекий и призрачный, казался ему пристанью спасения. Наконец он изнемог и сказал:

— Стой, кони! Будет нам ехать… уже наездились. Хочу на траву. Вынесите меня. Положите на землю.

На земле стало ему хорошо. Браницкая держала его голову на своих коленях. Потемкин смотрел на большие облака, бегущие над ним — в незнаемое… Неужели смерть? И не будет ни рос, ни туманов. Не скакать в полях кавалерии, не слышать ему ржанья гусарских лошадей, разом остановятся все часы в мире, а корабли, поникнув парусами, уплывут в черный лед небытия… Камердинер стал подносить к нему икону, но графиня Браницкая, плача, отталкивала ее от лица Потемкина:

— Уйди, уйди… не надо! Не надо… уйди.

— Что вы? Разве не видите-он же отходит…

Раздались рыдания — это заплакал адмирал дс Рибас.

Попов заломил над собой руки — с возгласом:

— Боже, что же теперь с нами будет?


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.047 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>