Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман «Фаворит» — многоплановое произведение, в котором поднят огромный пласт исторической действительности, дано широкое полотно жизни России второй половины XVIII века. Автор изображает эпоху 31 страница



— Ваше мнение, господа? — спросила Екатерина.

Никита Иванович Панин сказал, что усиливать блокаду турецкой столицы опасно, ибо «оголодание» Стамбула может побудить османов к более решительным действиям противу армии на Дунае:

— От сего мир не близится — удаляется.

Алехан вытянул над столом руку. Эта рука, душившая царей за пьянкой, была утяжелена пересверком бриллиантовых перстней.

— Вы, граф, никогда войны и не желали!

— Не желал, — согласился Панин. — Ибо внутреннее состояние империи не дает нам права увлекаться успехами на стороне.

— Но виктории флота и армии российских разве не укрепляют положение внутри империи? — вопросил Орлов.

— Одно укрепляется, другое рушится.

— Или Яика испужались? — поднялся Алехан во весь рост. — Но я приехал сюда через всю Европу не для того, чтобы…

— Тихо, тихо, — остановила его Екатерина. — Ты приехал, чтобы выслушать от нас истину, а она такова ныне стала, что уже нс собака хвостом вертит, а сам хвост крутит собакой во вес стороны… Мы не одни в свете, и политика наша, увы, запуталась с помощью пруссаков и австрийцев.

Как бы между делом упрекнув Панина, она умолкла. Никита Иванович со зловещим выражением лица ознакомил Алехана с требованиями России. Отныне, маневрируя между Веной и Потсдамом, граф Румянцев на Дунае и граф Чесменский в Архипелаге — каждый обретал полномочия для мирных переговоров с противником. Екатерина ни единого лишнего дня Алехана в Петербурге не задерживала:

— Езжай к эскадре и следи, чтобы турки не провели тебя. В этом году на Дунае ничего не случится. Но будем Крым брать…

Алехан вернулся в Ливорно, где разбил сердце знаменитой поэтессы Кориллы, венчанной в Капитолии лаврами Торквато Тассо и Петрарки; красавица боготворила грубияна, в страсти придумывала ему нежные имена: «Варвар, сатрап, демон, фараон, мучитель, дикарь, людоед, сатана, изверг… Как я жила без тебя раньше?» В передней графа Орлова всегда толпились художники, желавшие писать с него портреты, а прославленный пейзажист Филипп Гакерт задумал целую серию картин о Чесменской битве:

— Но я никогда не видел взрывающихся кораблей.

— Сейчас взорвем, — отвечал Орлов небрежно.

В Ливорно понаехали живописцы, собрались знатные господа и духовенство, прекрасные синьориты и дипломаты. Никто не верил, что для натуры русские пожертвуют двумя кораблями.



— Можно рвать, — конкретно доложил Грейг.

— Так рви, чего публику томить понапрасну…

В небо выбросило чудовищные факелы взрывов, долго рушились в гавань обломки бортов, мачты и реи, а горящие паруса ложились на черную воду. Алехан картины Чесменского боя купил и переправил их в Эрмитаж… Не для истории — для славы императрицы!

Эрмитаж, Эрмитаж, ты ведь тоже наша история…

Новое влияние герцога Эгильона еще не сказалось в политике Франции, однако понемногу оттаивало сердце маркиза Вержена, посла в Стамбуле, где он немало попортил русским крови. Совершенно случайно картина Менгса «Андромеда», проданная алжирскими пиратами, попала на один из майданов Стамбула. Вержен выкупил ее и переправил в Эрмитаж, прося императрицу оплатить лишь 24 копейки — почтовые расходы. Екатерина упаковала в ящик самую дорогую шубу, поверх нее рассыпала 24 копейки медью и вложила в рукав письмо для Вержена: мол, в картину Менгса была завернута чья-то шуба; скорее всего, ваша прекрасная супруга сделала это по рассеянности, свойственной многим женщинам…

«Андромеда» заняла достойное место в Эрмитаже!

Но выводов из этого случая Екатерина делать не стала:

— Посмотрим, каково сложатся дела в Стокгольме…

ЗАНАВЕС

Прошка Курносов покинул Петербург еще зимою, когда столица была встревожена престольною переменой в Швеции; ехал парень на перекладных, имея подорожную со штампом, чтобы на станциях не придирались — маршрут до самого Азова казною был оплачен. На голове Прошки треух, ноги в валенках. Тулупчик скрывал мундир, а под мундиром «через» — пояс, вроде патронташа, в котором удобно деньги перевозить. Два пистолета и шпага берегли его в дальней дороге… Чтобы избежать карантинного сидения, Прошка проскочил между Москвою и Смоленском — прямо на Калугу, миновал Орел, за которым потянулись места, населенные однодворцами. Это были не мужики и не дворяне, а потомки служивых Засечной линии, внуки казненных Петром стрельцов. Они давно растеряли дворянские грамоты, жили на черноземах прибыльно. Из этих-то мест больше всего и брали рекрутов для армии.

Где-то за Кромами настигла Прошку метель, а ямщик, еще мальчишка, с испугу вожжи бросил — пусть лошади выносят. Миновали дубовые рощи, снова потянулась белая, морозная нежиль. Наконец под вечер кони всхрапнули перед воротами одинокого хутора, хозяин с фонарем в руке показал ямщику в сторону от дома:

— Езжай до гумна, тамо и товарищ тебе сыщется. И вам, сударь, — говорил он, ведя Прошку долгими пустыми сенями, — не одному ночевать… Эка пурга-то, господи!

В горнице обживался ночлега ради путник, тоже застигнутый непогодой. Был он еще молод, но уже осанист, выше Прошки на целую голову, а на глазу — повязка. Замерзшему парню помог он расстегнуть тулуп, забросил на печку просохнуть его валенки.

— Величать-то вас как, сударь? — спросил Прошка.

— Да не станем чиниться. Одна дорога — одна судьба. Зови просто — Григорием… Сам-то из роду Потемкиных! Ежели из Питера едешь, так, может, и слыхал обо мне когда?

— Извини, брат. Не доводилось слышать.

— И ладно, ежели так, — не обиделся Потемкин; из дорожной шкатулки достал он свечи, запалил их. — Не люблю, когда темно. Ты, наверное, на перекладных? А ямщика на гумне оставил?

Отогревшись у печки, Прошка сказал, что когда увидел его, то поначалу заробел, — и со смехом поведал Потемкину, как в Ливерпуле одноглазый черт продал его на невольничье судно.

— Ты не меня, а хозяина нашего побаивайся…

Сказав так, Потемкин объяснил, что у мужика глаз дурной: такие вот хуторяне наговоры всякие знают, со змеями дружбу водят, больным умеют зубы «на сучок» заговаривать. Легок на помине, явился хозяин с работником, принесли для Прошки тюфяк, набитый соломкой. Хозяин выложил хлеб и пяток вареных яичек.

— За ночлег да ласку сколько запросишь?

— Да чего уж там… Наутре и сквитаемся.

Хозяин с работником удалились. Прошка поведал о себе — кто таков, откуда родом, чем занят. Потемкин зевнул:

— Давай повечеряем и спать ляжем, а?

Со двора послышалось: крак-крук.

— Что это? — вздрогнул Потемкин, берясь за шпагу.

— Дерево треснуло… промерзло.

— А-а… Знать, для судостроения уже негодно?

— Не, — ответил Прошка, подкладывая дров в печку.

— А на гроб сгодится?

— На гроб все сгодится…

Из баульчика Потемкин вынимал припасы дорожные. Ставил штофчики с водками и ликерами, паштет достал, буженину, сардинки. Прошка свою торбу раскошелил — курочка там, рыбка всякая.

— Может, наших ямщиков покличем? — спросил он.

— Не. Лишние. Мешать будут. Выпьем с морозу-то.

Стаканчики у него были дорогие, золоченые.

— Уж не пойму — барин ты, што ли?

— Какой там барин… ну, глотай!

— Хороша водка у тебя, — сказал Прошка, закусывая.

— Гданская. Поляки мастера ее делать…

Прошка охотно выпил вторую, от третьей отнекался:

— Твоя правда: нехорошо здесь, муторно.

Метель за окном дробно стегнула по крыше.

— Брось! — уговаривал Потемкин. — Поднимай чарочку.

— Уволь. Ты выпей, а я повременю…

Только улеглись, бесшумно возник из мрака хозяин.

— Чего тебе? — спросил Потемкин недовольно.

— Огня берегусь, — поклонился тот. — Уснете вот, а свечечка горит. Я и погашу ее-от греха подале… Фу! — дунул он.

Потемкин поворочался на хрустящей соломе и уснул.

А парню что-то не спалось. Лежал на спине с открытыми глазами, вглядываясь в потемки, слушал визги метельные, в которые гармонично вплетались и скрипы старого, неуютного дома. В печи догорали, чадя, красные угли. Прямо над лежащими путниками громадная стреха подпирала потолок. Вот она тихо опустилась ниже… «Что это?» — Прошка не верил глазам своим. Но снова раздался тихий скрип-стреха отделилась от потолка, нависая над ними. Тут он все понял. Но не растерялся.

Ладонью он зажал губы Потемкину:

— Не кричи… это я, не бойсь, глянь вверх…

Потемкин очнулся от сна, и оба, еще недвижимы, наблюдали, как многопудовая стреха опускается на цепях все ниже и ниже, чтобы лечь прямо на горло спящим, удушая их. Потемкин шепнул:

— Вынь шпагу тише… пистоли у тебя заряжены?

Держа в руках шпаги, они встали по бокам двери, а стреха, чуть позванивая цепью, уже легла на подушки, еще хранившие тепло их голов. Послышались голоса хозяина и работника, брызнул в лицо свет фонаря. Потемкин сделал резкий выпад вперед:

— Получай!

Бренча угасающим фонарем, хозяин свалился на пороге. Во мраке над Прошкою просвистело что-то острое, брошенное в него работником.

— Коли его! — крикнул Потемкин.

Шпага с чмоканьем вошла в тело.

Мрак… Прошка со шпагой в руке тяжело дышал.

— Всадил! — доложил он, испытывая брезгливость.

— Не в стенку, чай?

— Да нет — в мясо. Еще шевелится.

— Добей пса! — жестоко потребовал Потемкин.

Прошка опять вонзил шпагу в работника и выдернул обратно, а на пороге, громко булькая горлом, сдыхал хозяин притона, нещадно исколотый Потемкиным…

Григорий Александрович в темноте отыскал руку Прошки.

— Дрожишь? — спросил заботливо.

— Дрожу, — сознался Прошка.

— Это сейчас пройдет. Зажги свечи…

В соседнем приделе избы осмотрели они устройство, с помощью которого разбойники управляли стрехою. Потемкин тронул рычаг, и сразу завращались цепи, наматываясь на барабан, обернутый для бесшумности войлоком…

— Сколько ж в этом доме людей погубили злодеи?

— Не мы первые.

— Дай бог, чтобы последние.

В остервенении Прошка все горшки на печи шпагою переколотил. Потемкин бросил свечу в солому — взвилось буйное пламя.

— Пошли, — сказал. — Пусть горит гнездо поганое…

Пурга затихла. Чистое звездное небо над ними.

Разбудили на гумне ямщиков, когда притон разбойников полыхал вовсю, освещая заснеженные долины. Совместно доехали до Курска. Потемкин сказал, что отсюда ему — на Путивль:

— Меня, брат, на Дунае ждут.

— А мне к Воронежу, потом вниз-до Азова…

Когда на станции вручали подорожные, тут все и открылось: Прошке положена одна лошадка, а Потемкину сразу четыре, и Прошке еще ждать, а для Потемкина лошадей запрягли сразу.

Парню стало как-то неловко:

— Не пойму — в чинах ты, что ли?

— Чин невелик: камергер да генерал-майор. Я, Проша, под началом Румянцева бригадой кавалерийской командую.

— Рад, что повстречались, ваше превосходительство.

— Оставь! Ты мне жизнь спас — этого не забыть.

Он сгреб Прошку в охапку, расцеловал в губы и щеки. Потом отнял у него шпагу, взамен подарил свою — богатую, в эфес которой был вправлен драгоценный камень.

— Прощай. А может, и свидимся… ежели турки не убьют! — добавил Потемкин, и в снежной пыли медленно угасли переливчатые звоны его бубенцов.

…Азов встретил Прошку Курносова первым весенним цветением.

ДЕЙСТВИЕ ВОСЬМОЕ. Крым — большие перемены

Предаю сие для тех умов, которым, разсматривая общеполезное в целом, испытуют великие деяния по совершенным подвигам, по пользам, от оных произшедшим, и по средствам, каковыми оныя произведены: на сих великих основаниях и приступаю…

. БАХЧИСАРАЙ, ОТВОРИ ВОРОТА!

В белых широких юбках плясали на базаре дервиши, кружась стремительно, как заводные волчки, потом вмиг застывали на месте и, абсолютно недвижимы, оставались в такой позе час, два, три… Минареты Бахчисарая, тонкие, как пальцы Шехсрезады, еще оставались нерушимыми святынями Востока, а голубые майолики бань и синие изразцы мечетей сулили татарам приятное омовение и душевный покой вечерних намазов после боев с Румянцев-пашой и сераскиром Паниным. Над кущами садов разливался голос ханского певца — Эдиба:

Смотрите все! Вы видите Бахчисарай.

Что это? Или обитель гурий? А красавицы сообщили ему прелесть, подобную нитке жемчуга, украшенной алмазом.

Смотрите, смотрите! Все вы смотрите!

Перед вами Бахчисарай, достойный золотого пера…

Вот уже три месяца, как из Турции не пришло ни единого корабля, а янычары, составлявшие гарнизон Перекопа, грозили покинуть крепость, если им не выплатят денег. Наконец султан прислал в Крым дефтердаря Эмин-пашу, который и привез 100 кисетов, в каждом по 500 пиастров. Дефтердарь первым делом отправился на богатый базар Кафы, где его душа возликовала от изобилия молоденьких невольниц, а торговцы живым товаром после каждой покупки Эмина раздергивали занавески, обнажая перед пашой новых рабынь — еще краше, еще моложе… Растратив все казенные деньги, Эмин-паша морем переправил всех женщин в Стамбул, и тут его пожелал видеть сераскир Ибрагим-паша, с утра до ночи кейфовавший в ароматных кофейнях. Сераскир развернул грязную тряпицу, в которой лежала бурая, истлевшая труха. Ибрагим сказал, что это сгнившие на складах сухари, которые перемололи в муку.

— И получили хлеб такой выпечки… Давай кисеты с пиастрами, — велел он, подливая в щербет порцию французского шартреза.

— Какие кисеты? — выпучил глаза дефтердарь.

— Которые получил в главной квартире для Крыма.

— Правда, — сознался растратчик, — сто кисетов мне дали. Но казна и была должна мне ровно сто кисетов, — соврал он.

Ибрагим-паша аккуратно завязал «хлеб» в тряпицу:

— На! — протянул он сверток Эмину. — С этим навозом езжай в Ор-Капу, покажи янычарам, какой хлеб печется для них. Янычары — люди очень мужественные — желаю сохранить мужество и тебе…

Через пять дней Эмин-паша был возвращен в Кафу, опутанный веревками и с отрезанными ушами. Ибрагим поехал в Бахчисарай, где и стал выпрашивать у Селим-Гирея денег для укрепления обороны Крыма. Хан, всегда покорный вассал султана, сказал, что куруши нужны ему самому:

— Ты же видишь, Ибрагим, что я затеял ремонт дворца…

Оглядев штабеля досок, паша прочел персидские стихи:

Твой прелестный характер, неверная, подобен зеркалу Искандера — что мне сказать еще тебе, кроме того, что не было бы тебе уже известно?..

Скоро Гасан-бей привел в Кафу эскадру; и тут гонец сообщил ему, что Долгорук-паша целиною ведет гяуров в Ор-Капу, а татары уже обменялись с ним сигналами…

Был 185 год мусульманской хиджры, что по христианскому календарю означало смыкание 1770-1771 годов, а Ор-Капу — это Перекоп!

Вторую армию, после отставки графа Панина, принял под свое начало князь Василий Михайлович Долгорукий, приехавший на фронт с дородной женой и прелестными дочками. Все офицеры из немцев разом подали в отставку, честно заявив, что при новом командующем им ходу не будет, что с этим «отсталым» человеком они служить не намерены. Долгорукий отпустил их без сожаления.

— Обедать прошу у меня, — сказал он офицерам…

Старик был прост, как прост и солдат. Смолоду гоним, лишен титула княжеского, с четырнадцати лет служил он рядовым под именем «Василия Михайлова». Анна Иоанновна указала никогда не учить «Михайлова» грамоте, и, уже став генерал-аншефом, Долгорукий едва умел расписаться, неизменно обвиняя своих адъютантов:

— До чего же перышко худо чинено! Пиши сам за меня…

Пыль, пыль, пыль — Вторая армия топала на Перекоп: мимо войсковых рядов катался Долгорукий в коляске, подпевая солдатам:

Сударушка Варвару шка, не гневайся на меня, что побил я тебя, а побил я любя.

Долгорукому следовало штурмовать ворота Ор-Капу, адмирал Сенявин сделает «мост» у Сиваша, там моряки высадят десанты на Арабатскую косу, и все это надо произвести стремительно. Василий Михайлович лишь однажды созвал офицеров на совещание, растолковал им кратенько: в этом году, говорил он, Румянцев закрепит на Дунае успехи прошлогодние, эскадра Орлова в Архипелаге блокаду Стамбула продлит и усилит.

— А нам, сударики мои, — заключил князь, — Крым с бою брать. Иных соображений нету, да и быть их не может…

В трех верстах от Перекопа аншеф задержал марш армии, полки десанта тронулись к Сивашу, где прибой раскачивал корабли Азовской флотилии, а сама Араба тская коса хищной стрелой впивалась прямо в тылы Крымского ханства. Долгорукий растянул свои войска в линию вдоль Перекопа, сгруппировал батареи напротив ворот ОрКапу, и древняя мудрая сова равнодушно наблюдала за суетой пришельцев из далеких прохладных лесов… Офицеры не стали говорить князю, что он состарился, но дали ему понять, что одряхлела его тактика:

— Небось, таково еще при графе Минихе воевали!

— Ну да, — согласился Долгорукий. — И ведь хорошо воевали! Вот стою я на том самом месте, где еще солдатом перед штурмом стоял, и Миних сказал: «Братцы, кто первым на ров взойдет, того в офицеры жалую!» Я первый и взошел… Скажите об этом рядовым!

А солдаты на командующего, как на икону, молились. Хотя и разъезжал он в коляске, но всегда помнил, что у служивых ноги не железные, оттого переходы делал «жалостливые», не изнурительные. Его сиятельство не был барином; любой солдат смело подходил к аншефу, обиды ему выплакивал. Долгорукий нужды людские понимал, ибо сам шилом патоки нахлебался… В канун штурма Перекопа к его шатру примчался на лошади Шагин-Гирей:

— Исполать тебе, высокорожденный Долгорук-паша! — И сообщил на ухо, что Перекоп держится на одних янычарах, буджайские татары против турок озлоблены. — А беем в Ор-Капу мой брат, Сагиб-Гирей, и он не станет чинить препятствий…

Долгорукий спросил его: где хан Селим-Гирей?

— Он там, — вытянул Шагин руку с плетью во тьму…

В ночь на 14 июня Долгорукий объявил штурм. В глубокий ров полетели связки фашинника, солдаты по приставным лесенкам вздымались на эскарпы, батареи отчаянно разбивали ворота крепости, и после полудня гарнизон бежал… Долгорукий просил адъютантов представить ему солдата, который взошел на вал первым. Героя принесли и положили возле ног генерал-аншефа. Василий Михайлович снял с пояса шпагу, возложив ее на грудь мертвеца, потом скомкал шарф генеральский, тканный золотом, отдал убитому:

— Погрести его с отданием почестей офицерских!..

А за Перекопом открылся Крым: воды мало, озера соленые, лошадям корма нет, растет полынь да колючки. Армия разделилась на три луча. Сивашский отряд шагал по косе к фортам Арабата, чтобы взять Керчь и Ени-Кале, кавалерия умчалась на захват Козлова note 20, а сам Долгорукий направил старческие стопы в главное разбойничье гнездо — на Кафу!

Кафа звалась Малым Каиром, этот город обороняли сами турки; там была отличная гавань, центральный рынок работорговли. На подступах к Кафе русских встретили огнем. Шагин-Гирей с ногаями подскакал к окопам.

— Ради чего воюете? — вопросил он османов. — Если ради Крыма, то он не ваш! Нам, татарам и ногаям, нужны наши владения, а от вас что пользы? Вы бы лучше убирались домой. Если же решитесь на битву, то московы могут спать спокойно. Я сам и мои ногаи разнесем саблями ваши глупые головы…

На рейде Кафы корабли позванивали цепями, берег освещали костры, в горах бродили ненасытные в грабежах египетские мамелюки. Было тревожно… Гасан-паша возлежал на подушках в обширном салоне флагмана. В соседней каюте разместился Абахезпаша, губернатор Кафы, и поздним вечером, сняв с ноги шлепанец, Гасан стучал в переборку.

— Высокочтимый! Ты пойдешь воевать с гяурами?

Губернатор Кафы бренчал за переборкой кувшинами.

— Пойду, если мне дадут лошадей, палатки, подводы, сухари и… сто кисетов акчэ. А ты, высокостепенный?

— Я подожду, что скажет Ибрагим…

Утром от Ибрагима они узнали, что русские взяли Арабат, Долгорук-паша послал два своих байрака — один на Керчь, другой прямо в Бахчисарай, а войско хана Селим-Гирея разбито полностью. Стали искать хана и нашли его в трюмах флагманского корабля, откуда он вылезать отказался, погруженный в молитвенное созерцание. Кафа обезлюдела. Гасан приказал всех здоровых пассажиров покидать в море: пусть плывут обратно — для борьбы с гяурами. В городе оставались христиане, семейства армян и греков, вчерашние невольники — русские, украинцы, поляки, они гуляли по улицам, обогащая себя за былые страдания одеждой, мясом, рыбой, вином

— Так где же они? — вопили в ответ янычары…

Гасан-паша увел корабли в море. Русское ядро угодило в арсенал, при взрыве пороха сгорели артиллеристы, в городе началась паника. Напрасно Ибрагим загонял турок в траншеи плетьми и дубинами. Духовенство с трудом остановило бегущих раскрытыми коранами. Муллы и муфтии взяли с воинов клятву — сейчас же вернуться и отобрать Арабат у русских. Турецкий летописец пишет: «Пехотные и конные сипаги, начальники янычар-байраков, офицеры египетских войск, сам конвой паши и все сорвиголовы отправились в путь». Но вспышка религиозного фанатизма оказалась краткой: завидев русских, янычары перестреляли своих офицеров и разбежались. Ибрагим-паша заперся в башне. Из пистолета он убил русского парламентера в красном артиллерийском мундире. Но башня загорелась-сераскир, не стерпев ожогов, выскочил наружу… Рядом с собою увидел он русских солдат, стоявших с ружьями, а Долгорук-паша и его драгоман были верхом на лошадях.

— Зачем воевать за место, для турок уже пустое? — крикнул Долгорукий.

— Мы не с вами имеем дело, а с хозяевами этой страны. Вон стоит табор Сагиб-Гирея, вон табор его брата Шагина, и с ними, а не с вами мы будем решать судьбы ханства…

Драгоман спросил: кто здесь Ибрагим-паша?

— Это я, — шагнул вперед сераскир.

— Позвольте вашу саблю, — велел драгоман.

Долгорукий вынул клинок из ножен, глазом знатока осмотрел его, снова вложил в ножны и вернул оружие противнику:

— Извещен, что вы сражались со мною честнее других, и было бы неблагородно с моей стороны лишать вас чести… Не огорчайтесь! В Петербурге вы будете нашим почетным гостем.

Ибрагим-паша видел, как уплывают вдаль корабли.

— Что предопределено свыше, то и будет… Кысмет!

Кысмет — это рок, а правоверный судьбе покорен.

Долгорукий въехал в улицы города, его встречала толпа. Люди, опустившись на колени, поднесли ему хлеб с солью.

— Благодарю! А городишко-то у вас хороший…

Кафа (будущая Феодосия) была освобождена — султан потерял лучшую гавань в Крыму. Корабли Гасана сунулись в бухту Балаклавы — но там уже были русские; приплыли в Ахтиар (которому суждено стать Севастополем) — а там русские пушки; тогда «крокодил» велел поднять все паруса и повернуть к Варне…

Кафа была переполнена добром и хламом, бурным весельем и трагическими бедами. Здесь русские солдаты повстречали немало земляков и сородичей. Долгорукий видел, как, рыдая до икоты, бился головою об стену сакли старый харьковский пикинср.

— Уймись, братец! С чего эдак страдаешь?

— Жинку сыскал, — отвечал пикинер. — Ее и детишек в прошлом-то годе татары увели с хутора. И вот встретил жинку, гляжу, а вона-то… О, Господи! уже с дитем бусурманским. Что же мне теперь? Или давить его, нехристя?

— Давить не надо, родименький. Перемогись.

— Оно, может, и так, ваше сиятельство. Я ее, стерву, поучу маленько и с дитем новым на хутор отправлю. Свои-то пропали в рабстве, так хоть чужого щенка вскормлю…

Этому пикинеру еще повезло! А другие навеки потеряли своих жен, детей и невест, уже распроданных на базарах Кафы в Турцию, Алжир, Тунис и Марокко. Прощайте, люди, Россия больше-никогда вас не увидит!

Операция крымская имела успех блистательный! Малая армия с ничтожными потерями взяла верх над большой армией, имевшей флот и отличные базы в тылу. Из деревень далекой Рязанщины, где горланят по утрам петухи и бродят в ночном стреноженные кони, из этих песенных рос, из голубых туманов России пришли в ногайские степи сразу 5000 мужиков в лаптях. «Трава-то! Трава какая!..» Взмахнули они гибкими косами — и пошла косить матьРоссия, только — вжик да вжик, и ложилась трава на траву рядами, вырастали стога ароматного сладчайшего сена — на прокорм славной российской кавалерии!

Князь Долгорукий снова разбранил адъютантов:

— Надо эштафет осударыне слать, а перышки опять худо очинены. Коли не умеете перьев чинить, так пишите за меня сами…

По скошенной стерне поскакали неутомимые курьеры.

июля 1771 года прибыли в Петербург один за другим сразу три курьера. На рассвете явился из Крыма первый, князь Одоевский, — взяли Кафу, в полдень приехал подпоручик Щербинин — взяли Керчь, а вечером примчался поручик артиллерии Семенов — привез ключи от крепостей крымских. Екатерина первого произвела в полковники, второго — в гвардии поручики, третьего — в капитаны: «Молодцы, ребята! Вы из Крыма татарского мне Тавриду легендарную возвращаете, где и быть мне новою Ифигснией…» Но как отличить князя Долгорукого? Пусть же в истории государства навеки останется он с небывалым титулом — Крымский! Екатерина дала ему орден Георгия первой степени, расплатилась за долги князя, одарила его табакеркой… Старик был доволен:

— Наградили так, что и не мечтал. А мне больше и не надобно ничего. Пришел в Крым солдатом — и уйду солдатом.

Значение крымских Гиреев в мусульманском мире было велико: прямые потомки Чингисхана, они являлись главными претендентами на престол Блистательной Порты, если бы род Османов пресекся в турецкой истории… Все это учитывали в Петербурге! Но не могли учесть резвой самостоятельности князя Долгорукого-Крымского, который самовольно посадил Сагиб-Гирся на престол в Бахчисарае, а Шагин-Гирея сделал калгой и сказал ему:

— Тебя, калга, императрица наша давно возлюбила… Будь готов в Петербург ехать! Высоко, сокол, летаешь, где сядешь?

. СПЕКУЛЯЦИЯ И НАСИЛИЕ

Многое не ладилось, а вода и огонь собирали жертвы…

Большое собрание голландских картин, закупленное для Эрмитажа, целиком погибло на корабле, который жестоко разбило на рифах. А в конце мая грандиозный пожар объял Васильевский остров столицы — кварталы выгорали так быстро, будто сам дьявол посыпал их порохом, сильнейший ветер раздувал пламя, над Невою несло горящие головни, падавшие на крышу Зимнего дворца… Екатерина, глядя на пожар из окон, вспомнила:

— Боже, а ведь Леонардо Эйлер этого и боялся!

Ей доложили, что дом Эйлера сгорел дотла. Ученого вытащил из пламени прохожий булочник, а бумаги, столь ценные для науки и мореплавания, вынес из огня сам президент Академии — граф Владимир Орлов. Пожар длился два дня, черное пожарище обезобразило столицу, на берегу Невы долго еще догорал Морской корпус, бывший дворец графа Миниха, бездомные гардемарины маялись без крыши над головой, сидючи на стопках учебников…

— Ну что ж! Начнем отстраиваться заново — в камне.

Екатерина не скрыла от Вольтера этого бедствия, заверяя его: «Ни в одном Европейском Государстве не могут с такой поспешностью производить строения, как у нас!» Панин в эти дни призывал ее к бдительности на севере. Густав III возмечтал об отторжении Норвегии от Дании (молодой король начинал именно там, где закончил Карл XII). В стране, в которой царило повальное пьянство, он завел «коронную» монополию, а доходы от винокурения обращал на усиленное развитие армии и флота… Да, многое не ладилось!

…Екатерина толкнула двери спальни и застала Григория Орлова с Прасковьей Брюс. Она быстро закрыла лицо руками.

— Свиньи! — произнесла с яростью. — Вон!

Подруга горячо оправдывалась.

— Като, Като! — кричала она. — Невинна я… злодей увлек во грех меня… Като, я женщина слабая… это он… все он!

Екатерина с размаху отпустила ей «леща», и Парашка, пискнув, улизнула. Орлов с наглой улыбочкой сидел на постели.

— И ты ей поверила? — спросил он. — Да она сама липла. Сучка не захочет, так кобель не вскочит!

— Помолчи хоть сейчас, будь любезен.

— А ты не ершись, — стал угрожать Орлов. — Своими же колючками и уколешься. Этого-то добра и на твою долю останется.

— Моя доля здесь самая ничтожная.

— Ладно, ладно, — ответил фаворит. — Все-таки хоть изредка вспоминай, кто тебе престол российский раздобыл.

— За это я с вами уже сполна рассчиталась.

— Э, нет! У нас с тобой счет особый…

Екатерина отошла к окну. Царское Село было прекрасно. По зеркальной глади уплывали в садок безмятежные лебеди. В глубине озера строилась ростральная колонна с носами кораблей — в память о Чесме, из зелени садов виднелся торжественный обелиск — в знак вечной памяти о Кагуле, в глубине парка громоздилась БашняРуина, на которой высечено: «На память войны, объявленной турками России, сей камень поставлен»… Оскорбленная, она плакала:

— Боже, сколько ж можно еще страдать мне?

…Потемкин получил от нее письмо. Императрица нашла самые простые, сердечные слова. Очень нежно просила его поберечь себя и признавалась, что все эти годы о нем не забывала; он ей нужен!

«А сама же изгнала. Как понимать тебя, Като?»

Но даже издалека он ощутил ее женскую тоску…

Никто из них (ни сама Екатерина, ни тем более Орлов) не задумывался: отчего они оба несчастны? Между тем их разделяла незримая социальная перегородка, и Орлов, при всей его бесшабашной храбрости, мог разбить кулаками крепостные ворота, но становился труслив перед преградой, которая его, мужчину, и ее, женщину, разделяла на императрицу и верноподданного. Понять это — значит понять и все остальное, что их угнетало… Фаворит хотел бы видеть в Екатерине творение своих рук, потому и приходил в ярость при мысли, что, наоборот, все в мире считают его самого творением императрицы. Гришка не был податлив: зависимости от женщины, пусть даже такой, как Екатерина, не выносил! Обладая ею, Орлов не обманывался: перед ним — императрица, стоящая намного выше его, а потому он, как мужчина, искал минутного забвения среди тех доступных женщин, которые ниже его… Отсюда — фрейлины и прачки, отсюда и Парашка Брюс! Екатерина прощала, прощала, прощала…


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>