Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Последний полёт Буревестника 15 страница



Обстоятельный доклад комиссии Шкирятова обсуждался на заседании Политбюро. Итоги подвёл сам Сталин:

— Великому русскому писателю должны быть созданы хорошие условия для работы!

Благодаря этому Михаил Александрович успел до войны с Гитлером завершить свой замечательный роман.

* * * Судьба Б. Л. Пастернака — пример того, как коверкается жизнь человека в интересах сильных мира сего.

Пастернак — первая ласточка диссидентства, только не добровольного, а насильственного, принудительного. Поэт имел несчастье попасть в поле зрения хитроумной «тётки», она заботливо взяла его на колени и принялась утучнять славой, готовя его на роль страдальца за права человека, подлинного страстотерпца от бесконечных козней советской власти. При этом совершенно забывалось, что перу Пастернака принадлежат пламенные поэмы «Лейтенант Шмидт» и «1905 год». Его усиленно подавали (создавали имидж), как застарелого противника власти Советов, искренне убеждённого в том, что для того, чтобы публиковать заведомо слабые сочинения, необходимо разрушить до основания великую державу.

Тревожные предчувствия одолевали Пастернака на протяжении почти всей жизни. Ему казалось, что в его судьбу постоянно вмешивается какая-то неведомая, но исключительно властная сила. Поэт стремился жить спокойно, наслаждаясь только творчеством. Однако ни спокойствия, ни наслаждения никак не выходило — что-то мешало постоянно. Не помогало и полное затворничество на роскошной писательской даче в одном из самых очаровательных уголков зелёного Подмосковья.

Судьбу поэта почему-то с самого начала покрывала некая дымка, предназначенная для создания загадочности, почти таинственности. Усиленно выпячивался его отец, преуспевающий художник, и полностью замалчивался дед, одессит, служивший кантором в синагоге. В семье кантора исповедовался хасидизм, и с благоговением произносилось имя основателя этого изуверского течения Баал Шем Това. Затем настал черёд восхищения бешеной деятельности Ахад Гаама, тоже одессита, ожесточённейшего соперника самого Т. Герцля.

Потомки кантора одесской синагоги сумели вырваться из «черты оседлости» и основательно выварились в котле столичной жизни. Как раз из таких и состояла основная масса так называемой русской интеллигенции.

«Закон написан в сердцах евреев!» — наставлял своих единокровцев неистовый Ахад Гаам.



Русская интеллигенция напоминала болото, упорно осушаемое, однако всё равно достаточно мшистое, трясинное: превосходная почва для разнообразных махинаций деятельной и небрезгливой «тётки».

Дымка на судьбе поэта порождает множество вопросов.

В частности, до сих пор нет толкового объяснения вражды к Пастернаку со стороны заслуженной стукачки Лили Брик. Поэт всю жизнь симпатизировал Маяковскому, посвящал ему свои стихи (например, «Мельница»), но всякий раз перед ним стеной возникала властная фигура московской Мессалины, чья власть над подкаблучником Маяковским была неодолимой. Совершенно дикий случай произошёл в последнюю новогоднюю ночь, которую суждено было отпраздновать Маяковскому. У него в Гендриковом переулке собралась компания друзей. Туда незваным гостем вдруг заявился Пастернак. Разгневанная Лиля Брик потребовала, чтобы «Володичка» вытолкал гостя взашей.

Что вызвало её ярость? Уж не разузнал ли что-то Пастернак о сучьей деятельности этой дамочки и не собирался ли по-дружески предупредить хозяина квартиры? (Через 14 недель сердце Маяковского было пробито пулей.)

А необыкновенный ажиотаж вокруг Пастернака на Первом писательском съезде? Борис Леонидович испытывал вполне понятную неловкость. Уж он-то знал, что и в зале, и за стенами зала имелись подлинные мастера! А — вот же…

Затем этот подчёркнуто пожарный вызов в Париж, на конгресс. Ехать он не хотел — его послали. Он отказывался выступать — его заставили. Он поднялся на трибуну и произнёс совершенно бесцветную речь, сказав: «Поэзия всегда остаётся той, превыше всех Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы её увидеть и подобрать с земли».

Участники конгресса были разочарованы его выступлением (в самом деле, стоило ради этого срочно требовать человека из Москвы!). Однако сам Пастернак остался доволен. Ему удалось извернуться и не затронуть ни одной из политических тем.

На протяжении всей жизни Пастернак стремился писать прозу (как Пушкин и Лермонтов). Будучи человеком здравого ума, он всё же понял, что ни «Повести Белкина», ни «Тамани» ему создать не удалось. Много сил вложил он и в «Доктора Живаго». Но… выше головы не прыгнешь! Поэтому достойна изумления вся мировая вакханалия, поднятая вокруг заурядного романа, а особенно Нобелевская премия. Здесь слишком зримо торчали уши осатанелых антисоветчиков, избравших Пастернака в качестве ритуальной жертвы.

Поражает обречённость в судьбе поэта, давнишняя намеченность его к закланию во имя «демократии» и «прав человека». Разве не ради этого вдруг зачастила в СССР баронесса М. И. Будберг, старый, заслуженный деятель сионистской «закулисы», и всякий раз она стремилась в Переделкино, к Пастернаку? В том же свете следует рассматривать и неожиданное появление рядом с больным затюканным поэтом молоденького А. Вознесенского, шустрого вьюноши, вдруг объявившего себя его учеником. Пастернак упорно отказывался от чести слыть Учителем этого прилипчивого сикофанта. Наконец он не выдержал и затопал ногами на некоего Льва Озерова, переводчика:

— Да что вы мне навязываете этого Андрюшу? Учитель, Учитель… Не я его Учитель, а Безыменский!

Наконец печальная история последнего сердечного увлечения состарившегося поэта.

Избранница Пастернака, в отличие от сахаровской, выглядела привлекательно. Но за ней тянулся слишком грязный «хвост»: эта шустрая дамочка отбыла лагерный срок за спекуляцию валютой. Под умелыми чарами обольстительницы старик, живший на даче анахоретом, мгновенно сомлел и раскис. Прелестная уголовница могла им вертеть, как только ей заблагорассудится. Недаром как раз в эти дни в критической статье, напечатанной в журнале «Октябрь», тревожно указывалось на «оскудение духовных ресурсов» поэта и заключалось: «Пастернак приносит в жертву форме любое содержание, не исключая разума и совести»… Продолжал вертеться в Переделкине Андрюша Вознесенский, всё гуще роились зарубежные корреспонденты, всё чаще наезжала из Лондона многоопытная Мура, баронесса М. И. Будберг. Остерегаясь открытых встреч с растолстевшей баронессой, Борис Леонидович, вроде бы искусно заметая следы, устроил застолье с гостьей из Англии на квартире своей очаровательницы.

Можно представить, как усмехалась коварнейшая «тётка», наблюдая за неуклюжей конспирацией поэта!

Пробил час, и подруга с уголовными наклонностями оказалась на Лубянке. Туда же пригласили и Пастернака. Старик пережил несколько унизительных часов. Первым делом, естественно, расспросы, протоколы, подписи (внизу каждой страницы). Затем последовало тыканье носом в сокровенные дела. В частности, в руках следствия оказалось многое из того, что он упорно скрывал и прятал, доверяя только той, кому принадлежало его сердце. Состояние было словно у нашкодившего кота. Для «тётки» не существовало никаких секретов. И зря он изощрялся в конспирации: за ним следили постоянно, фиксируя с близкого расстояния каждый шаг, каждое слово, каждое движение.

Разговаривал с Пастернаком молодой сотрудник в форме. «Литературовед» был вежлив до предела. Под конец, усугубляя смятение несчастного старика, он глумливо возвратил ему фривольные стихи, посвящённые своей избраннице:

Под ракитой, обвитой плющом,

От ненастья мы ищем защиты.

Наши плечи покрыты плащом,

Вкруг тебя мои руки обвиты.

Я ошибся. Кусты этих чащ

Не плющом перевиты, а хмелем.

Ну — так лучше давай этот плющ

В ширину под тобою расстелем!

Горьким и безрадостным оказалось старческое увлечение, кровавым финал. Решительно отказавшись играть навязанную ему роль приверженца западных свобод (даже вернув Нобелевскую премию), Борис Леонидович заканчивал жизнь жертвой недобросовестных махинаций «тётки» и укрылся от её «всевидящего глаза» лишь под могильной плитой на кладбище в Переделкине…

* * * Свалив с плеч тревоги коллективизации, Генеральный секретарь получил небольшой роздых и обратил внимание на культуру.

После кремлёвского верха, очищенного от троцкистов, здесь прямо-таки шибало в нос знакомой затхлостью. Никакие ветры перемен сюда не пропускались. Народ окопался тёртый, битый, опытный. Сменилась тактика: не высовываться понапрасну (соблюдать осторожность). И всё же активность не снижалась. Орудовали так, словно возвращение Троцкого — вопрос ближайших дней. Хитря и приспосабливаясь, кальсонеры как бы заранее выслуживались перед своим кумиром. Вот приедет барин и похвалит, и наградит. Словом, Троцкий выслан, но дело его живёт. Возвращайтесь поскорее, драгоценный наш Лев Давидович!

Для выдувания затхлости срочно требовался хороший сквознячок.

Опытные люди уверяют, что евреев отличает полное отсутствие чувства меры. При неудачах — вопли, при удачах — радость через край.

Старые большевики, «ленинская гвардия», скопившиеся в Обществе политкаторжан, посовещались и решили выпустить в своём издательстве гнусную книжонку французского маркиза де Кюстина о России — настоящий пасквиль. Расчёт был явно низменный, и он удался: на столичных кухнях книжку обсуждали на все лады, издателей нахваливали за смелость. Развивая первый успех, «гвардейцы» решили опубликовать в партийном теоретическом журнале известную статью Ф. Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Специалистам эта статья была известна хорошо. К сожалению, друг и соратник К. Маркса показал себя в ней оголтелым русофобом. Он оперировал избитыми обвинениями: «тюрьма народов», «агрессия», «реакционное черносотенство». Именно поэтому «старые гвардейцы» и вознамерились снова привлечь внимание к этому документу. Однако успел вмешаться Сталин. Он вынес вопрос на заседание Политбюро. Возражая классику марксизма-ленинизма, Сталин подчеркнул, что политика партии не имеет ничего общего с примитивным национализмом, и проводит задачу укрепления единого и неделимого социалистического государства.

Вскоре был объявлен конкурс на создание учебника по истории. Идеологические установки нынешних «корифеев» — Бухарина и Покровского — полностью совпадали с извращёнными взглядами Энгельса. Россия — «тюрьма народов», Минин и Пожарский — «контрреволюционеры», Богдан Хмельницкий — «предатель украинского народа»…

Победителем на конкурсе стал учебник русского историка А. Шестакова. Его напечатали к началу учебного года.

* * * В невыносимые условия попал вернувшийся с чужбины Алексей Толстой. Как и Горькому, троцкисты не могли ему простить «измены эмиграции». Прибавился ещё и новый «грех»: вернувшись на Родину, бывший граф написал злободневную и чрезвычайно динамичную повесть под названием «Хлеб», посвящённую обороне Царицына. Кальсонеры аж задохнулись от возмущения. Главным героем повести был Сталин… Но, щёлкая клыками, открыто нападать на повесть остерегались: уж слишком суровым был Хозяин. Они дождались случая и вцепились в пьесу А. Толстого о Петре Великом. Спектакль был поставлен в МХАТе режиссёром И. Берсеневым. После премьеры на автора и коллектив театра обрушилась сама «Правда». Разносная рецензия была озаглавлена «Реставрация мережковщины».

Прекрасно понимая, что скрывается за расправой с вернувшимся писателем, Сталин поспешил вмешаться. В «Правде» в очередной раз сменили главного редактора. Больше того, «Мосфильм» заинтересовался повестью «Хлеб» и пригласил для работы над кинокартиной братьев Васильевых, прославившихся фильмом «Чапаев».

Наконец в 1932 году в подзапущенном доме советской литературы распахнулись окна и потянуло освежающим сквозняком: решением Центрального Комитета зловредный РАПП был ликвидирован. Пал самый мощный бастион троцкизма в идеологии. Знаменательное событие произошло под Пасху. Писатели бросались друг к другу с поздравлениями. Во МХАТе экзальтированные актёры утирали слёзы и от радости целовались накрест.

Начиналась генеральная приборка.

На следующий год завершилось строительство Беломорско-Балтийского канала. Событию придавалось огромное значение. Никто не скрывал, что сооружение ведётся руками заключённых. Но это был искупительный труд вчерашних грешников. И осужденные за преступления люди работали героически. Потрясали сроки строительства. Панамский канал длиною 80 километров строили 28 лет. Суэцкий (160 км) — 10 лет. Беломорско-Балтийский имел протяжённость 227 километров и был построен менее чем за два года. Июльским жарким днём по каналу на теплоходе проехали члены правительства: Сталин, Киров, Ворошилов. Месяц спустя теплоход принял на борт 120 писателей. В результате их поездки появилась внушительная книга, — не столько о самом канале, сколько о строителях. Литераторы встречались с рабочими, выспрашивали, фотографировали, заполняя свои блокноты. Многие из создателей рукотворной реки получили досрочное освобождение, были награждены орденами. Осмысленный труд на благо Родины преобразил людей. Раскаяние в совершённых преступлениях проявилось в работе и сделало их героями, переломило их судьбу…

* * *

Кандидатура А. М. Горького на Нобелевскую премию возникла сразу же, едва он уехал в эмиграцию. Разрыв с режимом поднял шансы великого писателя необычайно высоко. В тогдашнем литературном мире художника, равного Горькому, попросту не имелось. Он почитался представителем немеркнущей плеяды русского «серебряного века». Зарубежная печать уверенно предсказывала, что на этот раз высшую литературную награду обязательно получит если не Горький, то кто-нибудь из русских писателей.

В среде эмигрантов, обосновавшихся в основном в Париже, закипели страсти соперничества. Горького эта публика откровенно ненавидела, считая его «большевизаном». Назывались имена И. Бунина, Д. Мережковского, А. Куприна, И. Шмелёва. Составились партии того или иного кандидата, началась ожесточенная грызня.

Страсти улеглись после статьи некоего В. Познера, напечатанной в газете «Возрождение». Он «помирил» спорщиков тем, что облил грязью всю эмигрантскую литературу[10].

Ни один из русских писателей в том году премии не получил.

Десять лет спустя Нобелевский комитет присудил награду И. А. Бунину. О Горьком на этот раз не поминалось, — он к тому времени окончательно уехал в СССР.

Политические соображения всё заметней сказывались на решениях Нобелевского комитета. Тем более что писатели из России традиционно не пользовались симпатиями шведских «заседателей» ещё задолго до Революции. Достаточно вспомнить, что лауреатами этой престижной премии так и не стали ни Л. Н. Толстой, ни А. П. Чехов.

Алексей Максимович отнёсся к неудаче с Нобелевской премией так, как и положено художнику его ранга, — с ясным пониманием всего не слишком сложного механизма отбора лауреатов. Страна Советов по-прежнему подвергалась ожесточённому остракизму. Правда, в том году Соединённые Штаты Америки наконец-то сменили гнев на милость и вынуждены были установить с СССР нормальные дипломатические отношения.

Обязанности наркома культуры постоянно отрывали Горького от письменного стола. В литературе и искусстве продолжалась необъявленная вслух война. Неугодные доводились до отчаяния. Писатель Евгений Замятин, отчаявшись выжить в невыносимой обстановке, принялся хлопотать о заграничном паспорте. Горький пробовал его уговорить:

— Не уезжайте. Вот увидите, скоро всё изменится.

Измученный писатель ничему уже не верил. Он не видел конца-краю всевластию лелевичей-кальсонеров. Это был больной, сломленный человек.

Алексей Максимович не досаждал Сталину своими просьбами, однако в критических случаях всякая деликатность решительно отбрасывалась. Так вышло и с Шолоховым. Кальсонеры не переставали измываться над писателем с Дона. После «Поднятой целины» он вернулся к прерванной работе над «Тихим Доном». И здесь коса нашла на камень: ни один журнал, ни одно издательство не отважилось печатать великое произведение. Редакторы попросту боялись. Алексей Максимович устроил так, что Сталин и Шолохов встретились у него на даче под Москвой. Это был самый надёжный способ разрубить все завязавшиеся узлы, — беседой с глазу на глаз и начистоту.

Иосиф Виссарионович приехал на встречу в раздражённом состоянии. Из Германии поступали слишком нехорошие новости. Слава Богу, что позади все трудности коллективизации. Удалось решить одну из основных задач государственной безопасности страны: продовольственную. Однако план индустриализации только набирал разбег. Работы — и очень напряжённой — на несколько пятилеток. Сумеем ли? Успеем ли?

А тут ещё какие-то лелевичи и авербахи!

Ощущение было, как от блох или клопов. Терпеть и дальше? Поднадоело!

Шолохов был в неизменной гимнастёрке под ремнём и сапогах. Он сидел на краешке стула, смотрел под ноги и, нервничал, барабанил пальцами по колену. Алексей Максимович поместился сбоку Сталина и, не влезая в беседу, разводил костёр в огромной пепельнице. Он тоже волновался и сдержанно покашливал. От него не укрылось состояние Генерального секретаря. Если бы Шолохов догадался и повёл себя поосторожнее! Со Сталиным можно спорить, только необходимо улавливать момент. Вождь вспыльчив, но отходчив.

Иосиф Виссарионович ценил Шолохова за человеческую смелость и гражданскую честность, помня переписку в самые тяжкие периоды коллективизации.

Располагал Сталина и весь облик молодого писателя: открытое лицо, высокий лоб, чистосердечная улыбка. И эта заношенная гимнастёрочка, ремень и сапоги! Человек всецело занят важным делом: «строит» роман, произведение, какого ещё не бывало.

Молодец, одно только и скажешь!

Сталину очень хотелось, чтобы Гришка Мелехов, герой «Тихого Дона», после всех жизненных передряг всё же сделал правильный выбор. Он так и сказал писателю:

— Михаил Александрович, перетащите его к нам!

У Шолохова вырвалось:

— Да не идёт он… ну никак!

Сталин пустил густой клуб дыма и словно закутался в облако.

Сбоку настороженно кашлянул Горький. Он подавал Шолохову отчаянные знаки.

— Ну, хорошо, — проговорил Сталин. — Не идёт, насиловать не надо. Но генерал Корнилов! Почему вы его так… так слабо показали? Это же наш враг. Враг сильный, смелый, враг идейный и слишком опасный. А у вас он…

— Он человек чести, — возразил Шолохов, глядя на носки своих сапог. — Он честно воевал. Он честно и заблуждался. Он единственный генерал, который убежал из германского плена.

Сталин вкрадчиво спросил:

— А как вы думаете, товарищ Шолохов, не обрадуются ли этому наши враги за рубежом? Не сделаем ли мы им подарок?

Счёл нужным вмешаться Горький:

— Да разве на них угодишь? Плевать на них надо, вот и всё.

Повисла напряжённая минута. Сталин внезапно усмехнулся.

— Убедили! — признался он и стал вставать из-за стола. — Роман будем печатать.

На прощанье он с усмешкой поразглядывал просиявшее лицо Шолохова и проговорил:

— Так, говорите, не идёт он к нам? Какой упрямый! Жаль. Очень жаль… Ну, желаю успеха, Михаил Александрович.

* * * Одна особенность горьковского быта бросалась тогда в глаза: чем больше писатель стремился к встречам с собратьями по перу, особенно с молодыми, тем труднее становилось этим людям прорваться в особняк у Никитских ворот или на дачу в Барвихе. Всех встречал у ворот Пётр Крючков и прогонял, грязно ругаясь и едва ли не толкая в шею. Крючков сделался несменяемым секретарём вернувшегося классика и старательно выполнял при нём роль стража и надсмотрщика (главная его роль откроется скоро, — на судебном процессе). Пока же, благодаря гориллообразному «секретарю» с необыкновенной волосатостью, «зелёную улицу» к Горькому имел чрезвычайно узкий круг людей: Маршак, Никулин, Михоэлс.

И всё же Алексей Максимович встречался, подолгу разговаривал, читал рукописи, правил, а некоторым, понравившимся ему особенно, подавал советы. Так, художнику Павлу Корину он подсказал идею серии картин «Русь уходящая», а молоденькому Александру Твардовскому — тему поэмы «Страна Муравия».

Он по-прежнему радовался чужим успехам.

Свою старческую одинокость Алексей Максимович глушил работой и украшал привязанностью к сыну, к его семье. У Максима подрастали две прелестных девчушки, Марфа и Даша, их голоса звенели за дверью писательского кабинета Горького, создавая иллюзию прежней многолюдности, молодости, веселья. Так ему легче жилось и осмысленней работалось. Он торопился завершить основной труд своей жизни — «Жизнь Клима Самгина». К тому же от внучки Марфы, старшенькой, незримые нити тянулись к семье Сталина: в школе она сидела за одной партой со Светланой Аллилуевой. Девочки дружили.

Тем временем две «язвы» подтачивали кажущееся благополучие горьковского дома: ветреность снохи «Тимоши», жены Максима, и бесконечные придирки Крупской. «Великая Вдова» заставляла Горького уже третий раз переписывать его очерк о Ленине. Вязалась она и к тексту романа «Жизнь Клима Самгина». По её настоянию изъяли несколько глав. Алексей Максимович испытывал тихие страдания. Больная старуха попросту бесилась в своей заброшенности и хваталась за любую возможность напомнить о себе, о своём значении (тем самым толкая писателя под локоть, мешая ему работать). Засадив Горького за переделку очерка о муже, Крупская принималась хозяйничать в той области, которую ей оставили, снисходя к положению «Великой Вдовы»: комплектование библиотек. Своими страшными базедовыми глазами она просматривала списки литературы и раздражительно вычёркивала, вычеркивала, вычеркивала. Библия, Коран, Данте, Платон, Шопенгауэр. И таких запрещённых авторов и книг для советского широкого читателя набралось более ста. Настоящее мракобесие!

Или, быть может, там орудовало лукавое и ловкое окружение?

Вторая «язва» горьковской семьи была серьёзнее, больнее: жена Максима свела близкое знакомство с Гершелем Ягодой и нисколько не скрывала своих отношений с этим страшным человеком. Максим, как все слабые безвольные люди, стал всё чаще прибегать к испытанному русскому средству залить растущее отчаяние: к гранёному стаканчику…

* * * Великого писателя удручала не только нездоровая обстановка в собственном доме, его угнетала и атмосфера в тогдашнем литературном мире.

Писательский быт изобиловал дикими выходками.

Аркадий Гайдар, сочинявший для детей, вдруг врывался в издательские кабинеты и выхватывал из кармана пистолет. Детский писатель был неизлечимо болен. Его рассудок повредился на расправах с мятежными крестьянами. Командуя карательным отрядом, он собственноручно расстреливал и даже рубил шашкой без всякого разбора. Наступившее безумие было карой за бесчеловечную жестокость. Гайдар жил одиноко (жена от него ушла), под присмотром и заботой своих товарищей Паустовского и Фраермана. Совсем недавно он публично разорвал свой партийный билет — в знак какого-то протеста.

А пьяные скандалы в ресторанах, а вульгарные драки между сочинителями!

Когда-то хулиганскими загулами отличался Сергей Есенин, теперь эту пагубную эстафету подхватил Павел Васильев, талантливейший парень с Иртыша.

Горький плакал, слушая стихи Есенина.

Павлу Васильеву он дал рекомендацию для вступления в Союз писателей.

Тем и другим Алексей Максимович восхищался, как истинными самородками. Таланты обоих сверкали, и Горький видел в них как раз проявление того, на что он надеялся, нетерпеливо призывая Революцию: буйное разнотравье на благодатной русской почве под солнцем Свободы. Одного из поэтов родила рязанская глубинка, другого — старинная рубежная казачья линия на Иртыше.

Но сколько же огорчений доставляли как один, так и другой великому писателю своим бесшабашным поведением!

На первых порах Алексей Максимович проявлял снисходительность взрослого. Ему казалось, в молодых поэтах играет кровь, им необходимо перебеситься. Однако время шло, а выходки буянов достигали степени откровенного хулиганства. Безобразное поведение становилось вызывающим и дерзким. Своей необузданностью поэты словно бы бросали вызов… но кому, кому? — вот в чём вопрос! А ведь понимали (должны были понимать!), что своими безобразными выходками сдают на руки врагам сильные козыри во всех мастях.

Литературная жизнь Москвы в те времена ощутимо попахивала кровью. Едва вынули из петли Есенина, засверкал топор над головой молоденького Шолохова, а вскоре грянул выстрел в Гендриковом переулке. Так что появление поэта из Сибири походило на подкрепление национальным силам, ведущим тяжкое сражение с ордой врагов. За спиной Васильева была учёба во Владивостоке на факультете восточных языков и добровольное бродяжничество с оседанием в Павлодаре, в Новониколаевске (Новосибирске) и в Омске.

В Москве молодой поэт быстро вошёл в литературную среду. На квартире Л. Сейфуллиной он познакомился с Шолоховым. Писатель Е. Пермитин, земляк из Усть-Каменогорска, свёл его с Б. Корниловым и Я. Смеляковым. Стихи сибирского парня нравились А. Толстому, Б. Пастернаку и Д. Бедному. Он стал своим человеком в семье С. Клычкова, за ним ухаживали такие «львицы», как В. Инбер, Г. Серебрякова и Е. Усиевич.

Высокое покровительство Васильеву стал оказывать В. В. Куйбышев.

Как и кудрявый золотоголовый рязанец, поэт с Иртыша успевал писать искромётные стихи и устраивать безобразные скандалы. В Москве Васильев вёл себя, словно в родной станице. Одно время он крепко сошёлся с Борисом Корниловым и Ярославом Смеляковым.-

Три мальчика,

Три козыря бубновых,

Три витязя бильярдной и пивной!

Несколько раз загульная троица оказывалась в отделении милиции, откуда их ранним утром выручала знаменитая Любка Фейгельман.

В 1923 году в советский литературный обиход вошло понятие «русского фашизма». Тогда своими жизнями поплатились А. Ганин с товарищами. Их прикончили на Лубянке. Обвинение в фашизме витало и над головой Есенина. А через два года после убийства Маяковского Москва была потрясена широкозахватным делом так называемой «Сибирской бригады». Среди арестованных были в основном не сильно известные поэты и прозаики: Н. Анов, Е. Забелин, С. Марков, Л. Мартынов, П. Васильев и Л. Черноморцев. «Литературоведы» в петлицах вовремя среагировали на роспуск клыкастого РАППа и принялись пропалывать русский литературный подрост. Всем обвиняемым клепался антисемитизм и фашизм.

«В качестве конечной политической цели выдвигался фашизм, в котором увязывались национализм и антисемитизм… В качестве первого этапа на пути к фашизации СССР группа выдвигала создание независимой белой Сибири. Идея белой Сибири порождала культ колчаковщины и Колчака, как предвестника и грядущего диктатора фашистской России».

Обвинения слишком грозные, обрекающие на смерть, однако за арестованных кинулись хлопотать лица, власть и влияние имущие. Особенно постарался И. Тройский, свояк П. Васильева, занимавший в те годы сразу три поста: он являлся главным редактором «Нового мира» и «Красной нови», а также ответственным секретарём «Известий». Русские «фашисты» отделались на удивление легко: Васильев и Черноморцев получили условные сроки, остальных сослали в Архангельск на три года.

Обращал на себя внимание обвинительный «гарнир»: любая выходка русских литераторов квалифицировалась, как оголтелый фашизм. Об этом следовало бы вовремя задуматься…

Горький, окончательно вернувшийся на родную землю, понемногу налаживал подзапущенное литературное хозяйство. Писатель стал убеждённым и деятельным помощником Вождя. Естественно, его всё больше раздражали буйные выходки Васильева. Кажется, пора бы и остепениться… Чашу терпения Горького переполнил дикий случай, которому он стал свидетелем. Произошло это в Кремле.

За спасением «челюскинцев» с тревожным нетерпением следил весь мир. Чудеса героизма демонстрировали советские лётчики, работавшие в условиях полярной ночи. Наконец с места катастрофы были вывезены последние люди (захватили даже собак). Летом, июльским жарким днём, Москва вышла на улицы встречать спасённых. Встреча вылилась во всенародный праздник. У всех на устах были имена руководителей экспедиции и отважных лётчиков. Семь соколов первыми в стране были удостоены звания Героев Советского Союза.

Вечером в Кремле советское правительство устроило пышный приём. За столами с участниками экспедиции и лётчиками сидели члены Политбюро, наркомы, военачальники, лучшие производственники столичных предприятий, представители науки, литературы, искусства.

В. В. Куйбышев, заботливо опекавший Павла Васильева, устроил так, что поэт оказался в числе приглашённых в Кремль. Куйбышев сам казахстанец, земляк Васильева, рассчитывал, что называется, показать товар лицом: поэту предстояло читать свои стихи на этом торжестве. Сталин, сам поэт, несомненно, обратит внимание на такой талантище и… Словом, Васильеву представлялся счастливый шанс разрушить козни врагов и по-иному определить свою творческую судьбу.

На кремлёвских праздниках считали за честь выступить самые знаменитые певцы и декламаторы. Так было и в этот великий день. Счастливые участники застолья не жалели ладоней. Наконец, ведущий объявил выступление поэта Павла Васильева.

 

Куйбышев, волнуясь, наблюдал за тем концом стола, где помещались Сталин, Молотов, Ворошилов. Он предвкушал большой успех своего молоденького «протеже».

Горьким же было разочарование этого большого государственного деятеля. Он проклял день и час, когда решил поддержать затираемого недругами поэта-земляка.

Васильев, поднявшись на невысокую эстраду, не придумал ничего лучше, как заорать во всю глотку на мотив «Мурки»:

Здравствуй, Леваневский, здравствуй Ляпидевский!

Здравствуй, Водопьянов, и прощай!


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.029 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>