Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

В этой редакции проблематика и сюжет «Волхва» не претерпели значительных перемен. Но правку нельзя назвать и чисто стилистической. Ряд эпизодов практически переписан заново, один-два добавлены. 18 страница



– Да, она клевая.

 

Мы замолчали. Она повернулась к окну, разглядывая Фалерон; через минуту вынула из сумочки темные очки. Я понял, зачем они ей: приметил влажные лучики вокруг глаз. Я не прикоснулся к ней, не тронул за руку, но заговорил о том, как не похож Пирей на Афины, насколько первый живописнее, характернее, – надеюсь, и ей больше понравится. На самом деле я выбрал Пирей потому, что пугающая возможность наткнуться на Кончиса и Жюли, и в Афинахто микроскопическая, здесь равнялась нулю. Стоило представить, каким холодным, насмешливым, а то и презрительным взглядом окинула бы она меня при встрече – и по спине бежали мурашки. В поведении и внешности Алисон была одна особенность: сразу видно, что коли она появляется с мужчиной на людях, значит, спит с ним. Я говорил, что одновременно гадал, как мы выдержим эти три дня вместе.

 

Получив чаевые, слуга скрылся в коридоре. Она подошла к окну и взглянула вниз, на широкую набережную из белого камня, на вечернюю толпу гуляющих, на портовую суету. Я стоял за ее спиной. Лихорадочно взвесив все «за» и «против», обвил ее рукой, и она прислонилась ко мне.

 

– Ненавижу города. И самолеты. Хочу в Ирландию, в хижину.

 

– Почему в Ирландию?

 

– А я там ни разу не была.

 

Тепло ее тела, податливая готовность. Вот сейчас повернет лицо, и надо будет целоваться.

 

– Алисон, я… не знаю, как тебе рассказать. – Я отнял руку, придвинулся к окну, чтобы спрятать глаза. – Месяца два-три назад я подхватил болезнь. Словом… сифилис. – Я повернулся к ней; она смотрела с участием, болью, недоверием. – Сейчас все прошло, но… понимаешь, я не в состоянии…

 

– Ты ходил в…

 

Я кивнул. Недоверие исчезло. Она опустила глаза.

 

– Это мне за тебя.

 

Подалась ко мне, обняла.

 

– Ох, Нико, Нико.

 

– В интимный контакт нельзя вступать еще по меньшей мере месяц, – сказал я в пространство поверх ее головы. – Я был в панике. Лучше б я не писал тебе. Но тогда ничего не было.

 

Отошла, села на кровать. Я понял, что в очередной раз загнал себя в угол; теперь она думает, что нашла объяснение моей сдержанности при встрече. Ласковая, робкая улыбочка.

 

– Расскажи, как тебя угораздило.

 

Шагая от стены к стене, я поведал ей о Пэтэреску и о клинике, о стихах, даже о попытке самоубийства – обо всем, кроме Бурани. Слушая, она закурила, откинулась на подушку, и меня вдруг охватило вдохновение двуличия; теперь я понимал чувства Кончиса, когда он дурачил меня. Закончив, я уселся на край кровати. Она лежала, глядя в потолок.



 

– Рассказать тебе про Пита?

 

– Конечно.

 

Я слушал вполуха, не выходя из роли, и внезапно ощутил радость; не оттого, что Алисон снова рядом, но оттого, что вокруг нас – этот гостиничный номер, говор гуляющих, гудки сирен, аромат усталого моря. Нет, во мне не было ни желания, ни нежности; слушать историю ее разрыва с этим оболтусом, австралийским летчиком, было скучно; однако неимоверная, смутная грусть вечереющей комнаты захватила меня. Небесный свет иссякал, сгущались сумерки. Все превратности современной любви казались упоительными; моя главная тайна надежно спрятана от чужих глаз. Греция вновь вступила в свои права, александрийская Греция Кавафиса; есть лишь ступени эстетики, нисхождение красоты. Нравственность – это морок Северной Европы.

 

Долгая тишина.

 

– О чем мы, Нико? – спросила она.

 

– То есть?

 

Приподнялась на локте, глядя на меня, но я не обернулся.

 

– Я все понимаю… нет вопроса… – Пожала плечами. – Но я ж не разговоры вести приехала.

 

Я обхватил голову руками.

 

– Алисон, меня тошнит от женщин, от любви, от секса, от всего тошнит. Я сам не знаю, чего хочу. Не надо было звать тебя сюда. – Она не поднимала глаз, будто соглашаясь. – Суть в том, что… ну, я как-то затосковал по сестринской любви, что ли. Ты скажешь, это чушь, и будешь права. Конечно, права, куда деваться.

 

– Так-так. – Вскинула глаза. – По сестринской любви. Но ведь ты когда-нибудь выздоровеешь?

 

– Не знаю. Ну, не знаю. – Я удачно имитировал отчаяние. – Слушай… ну уходи, ругай меня, что хочешь, но я сейчас мертвец. – Подошел к окну. – Как я виноват! Просить, чтоб ты три дня цацкалась с мертвецом!

 

– Которого я любила, когда он был жив.

 

Молчание пролегло меж нами. Но вот она вскочила с постели; зажгла свет, причесалась. Достала гагатовые сережки, оставленные мной при отъезде, надела; намазала рот. Я вспомнил Жюли, губы без помады; прохладу, загадку, грацию. То было почти счастьем – полное отсутствие желания; беззаветная, изо всех сил, верность – первая в моей жизни.

 

По нелепой случайности, чтобы попасть в намеченный мною ресторан, нам пришлось пересечь кварталы продажной любви. Бары, неоновые вывески на разных языках, афиши, зазывающие на стриптиз и танец живота, праздная матросня, лотрековские интерьеры за пологами из бус, женщины, тесно сидящие на мягких скамейках. Вокруг толклись сутенеры и шлюхи, разносчики фисташек и семечек подсолнуха, продавцы каштанов, пирожков, лотерейных билетов. Нас то и дело приглашали зайти, подсовывали лотки с часами, пачки «Лаки страйк» и «Кэмел», дешевые сувениры. Нельзя было сделать и десяти шагов, чтобы кто-нибудь не оглядел Алисон с ног до головы и не присвистнул.

 

Мы шли молча. Я представил, что рядом со мной «Лилия»: она заставила бы их умолкнуть, залиться краской, не служила бы мишенью пошлых острот. Лицо Алисон застыло, мы поднажали, чтобы скорее выбраться отсюда; но в ее походке мне все чудилось подсознательное бесстыдство, неистребимая кокетливость, притягивающая мужчин.

 

В ресторане «У Спиро» она с напускной легкостью произнесла:

 

– Ну, братишка Николас, на что я тебе пригожусь?

 

– Расхотелось отдыхать?

 

Встряхнула бокал с узо.

 

– А тебе?

 

– Я первый спросил.

 

– Нет. Твоя очередь.

 

– Можно что-нибудь придумать. Поехать туда, где ты еще не бывала. – К счастью, я уже знал, что в начале июня она целый день посвятила осмотру афинских достопримечательностей.

 

– Туризм – это не для меня. Вот если бы что-то не загаженное. Чтобы мы были там одни. – И быстро добавила: – Моя работа. Устала от людей.

 

– А если придется много ходить?

 

– Ну и отлично. Куда мы отправимся?

 

– Да на Парнас. Похоже, взобраться туда ничего не стоит. Просто дальняя прогулка. Возьмем напрокат машину. Потом заедем в Дельфы.

 

– На Парнас? – Нахмурилась, припоминая, где это.

 

– Это гора. Там резвятся музы.

 

– Ой, Николас! – В ней сверкнула прежняя Алисон: вперед, очертя голову.

 

Принесли барабунью, и мы принялись за еду. Мысль о покорении Парнаса вдруг пробудила в ней лихорадочный энтузиазм, она поглощала рецину бокал за бокалом; Жюли ни при каких условиях так себя не вела бы; и внезапно, как с ней часто бывало, утомилась от собственного притворства.

 

– Я переигрываю. Но в этом ты виноват.

 

– Стоит тебе…

 

– Нико.

 

– Алисон, стоит тебе только…

 

– Нико, послушай меня. На той неделе я ночевала в старой квартире. Первый раз. Кто-то ходил. Там, наверху. И я плакала. Как в тот день, в такси. Как и сейчас могла бы, только не буду. – Кривая ухмылка. – Хочется плакать от одного того, что мы называем друг друга по имени.

 

– Как же нам друг друга называть?

 

– А ведь этого не было. Мы были так близки, что имена не требовались. Но я хочу сказать, что… все в порядке. Ты просто будь со мной поласковей. Тебя ж передергивает, что бы я ни ляпнула, что бы ни сделала. – Она смотрела на меня, пока я не поднял глаза. – Я такая, как есть, никуда не денешься. – Я кивнул, скорчил участливую физиономию и нежно тронул ее за руку. Только не ссориться; не давать воли чувствам; иначе прошлое снова поглотит нас.

 

Через секунду она прикусила губу, и мы обменялись улыбками, в которых – впервые за весь день – не было и следа лицемерия.

 

Я проводил ее до номера и пожелал спокойной ночи. Она поцеловала меня в щеку, а я сдавил ей плечи с таким видом, словно большего счастья женщина и представить себе не может.

 

 

 

 

В половине девятого утра мы уже мчались по горному шоссе. В Фивах Алисон купила себе туфли покрепче и джинсы. Было солнечно, ветрено, дорога почти пуста, а из старого «понтиака», взятого напрокат накануне вечером, вполне можно было кое-что выжать. Алисон интересовало все – люди, пейзаж, статьи в моем путеводителе 1909 года о местах, что мы проезжали. Эта смесь любопытства и невежества, знакомая еще по Лондону, больше не задевала меня; теперь она казалась неотъемлемым свойством характера Алисон, ее искренности, ее готовности быть товарищем. Но положение, так сказать, обязывало меня злиться; и я все-таки нашел, к чему придраться: к ее излишней жизнерадостности, наплевательскому отношению к собственным бедам. Ей бы полагалось вести себя тише, поменьше веселиться.

 

Болтая о том о сем, она спросила, выяснил ли я что-нибудь по поводу зала ожидания; не отрывая глаз от дороги, я ответил: ерунда, это просто одна вилла. Совершенно непонятно, что имел в виду Митфорд; и я сменил тему разговора.

 

Мы неслись по широкой зеленой долине к Левадии – меж пшеничных полей и дынных делянок. Но на подъезде к городу шоссе запрудила отара овец, и мне пришлось замедлить ход, а потом и остановиться. Мы вышли из машины. Пастух оказался четырнадцатилетним пареньком в рваной одежде и непомерно больших военных ботинках. Он был с сестрой, черноглазой девчушкой лет шести или семи. Алисон вытащила ячменный сахар, какой раздают пассажирам. Но девочка застеснялась и спряталась за братниной спиной.

 

Алисон, в своем зеленом сарафане, опустилась на корточки, протягивая сласть издали и ласково увещевая. Вокруг звенели овечьи ботала, девочка уставилась на нее, и я начал нервничать.

 

– Как сказать, чтобы она подошла и взяла сахар? Я обратился к малышке по-гречески. Она не поняла ни слова, но брат ее решил, что нам можно доверять, и подтолкнул ее вперед.

 

– Чего она так напугалась?

 

– Просто дичится.

 

– Лапочка ты моя.

 

Алисон сунула кусок сахара себе в рот, а другой протянула девочке, которую брат полегоньку подталкивал к нам. Та робко потянулась к сахару, и Алисон тут же взяла ее за руку, усадила рядом; развернула упаковку. Мальчик подошел к ним и стал на колени, пытаясь внушить сестре, чтобы она нас поблагодарила. Но та лишь важно причмокивала. Алисон обняла ее, погладила по щекам.

 

– Не надо бы этого. Вшей еще подцепишь.

 

– Может, и подцеплю.

 

Не глядя на меня, она все ласкала девочку. Вдруг ребенок поморщился. Алисон отшатнулась.

 

– Посмотри, посмотри-ка. – На плечике горел содранный чирей. – Принеси сумочку. – Я сходил к машине, а затем стал смотреть, как она закатывает рукавчик, и мажет нарыв кремом, и шутливо кладет мазок на девочкин носик. Малышка грязным пальцем растерла пятнышко белого крема, заглянула Алисон в лицо и улыбнулась – так прорывается сквозь мерзлую почву цветок крокуса.

 

– Давай им денег дадим.

 

– Не надо.

 

– Почему?

 

– Откажутся. Они ведь не нищие.

 

Она порылась в сумочке и вынула мелкую купюру; протянула мальчику, указав рукой на него и на сестру: пополам. Паренек помедлил, взял деньги.

 

– Сфотографируй нас, пожалуйста.

 

Я неохотно пошел к автомобилю, достал ее фотоаппарат и снял их. Мальчик настоял, чтоб мы записали его адрес; он хотел получить снимок на память.

 

Мы двинулись к машине, девчушка – за нами. Теперь она улыбалась не переставая – такая лучезарная улыбка прячется за торжественной скромностью любого деревенского гречонка. Алисон нагнулась и поцеловала ее, а когда мы отъезжали, обернулась и помахала рукой. Потом еще помахала. Уголком глаза я видел, как при взгляде на мою физиономию ее лицо омрачилось. Она откинулась на спинку сиденья.

 

– Прости. Я не думала, что мы так спешим.

 

Я пожал плечами и ничего не ответил.

 

Я хорошо понял, что она имеет в виду. И большинство ее невысказанных упреков я действительно заслужил. Пару миль мы проехали молча. Она не произнесла ни слова до самой Левадии. Там молчание пришлось нарушить: нужно было запастись провизией.

 

Эта размолвка не слишком испортила нам настроение – наверное, потому, что погода выдалась чудесная, а окружал нас один из красивейших в мире ландшафтов; наступающий день синей тенью парнасских круч затмил наши мелочные дрязги.

 

Мимо проносились долы и высокие холмы; мы перекусили на лугу, в гуще клевера, ракитника, диких пчел. Потом достигли развилки, где Эдип, по преданию, убил своего отца. Мы остановились у какой-то булыжной стены и прошлись по сухому чертополоху этого безымянного горного уголка, прокаленного безлюдьем. Всю дорогу до Араховы я, побуждаемый Алисон, рассказывал о собственном отце – чуть ли не впервые без горечи и досады; почти тем же тоном, каким говорил о своей жизни Кончис. И тут, взглянув на Алисон, которая сидела вполоборота ко мне, прислонясь к дверце машины, я подумал, что она – единственный человек в мире, с кем я могу вот так разговаривать; что прошлое незаметно возвращается… возвращается время, когда мы были так близки, что имена не требовались. Я перевел взгляд на дорогу, но она все смотрела на меня, и я не смог отмолчаться.

 

– Придется тебе платить за осмотр.

 

– Ты прекрасно выглядишь.

 

– Ты меня не слушала.

 

– Еще как слушала!

 

– Пялишься тут. Кто угодно психанет.

 

– А что, сестре запрещается смотреть на брата?

 

– С кровосмесительными намерениями – запрещается. Она послушно откинулась на сиденье, козырьком приставила ладонь ко лбу, разглядывая мелькающие по сторонам шоссе серые утесы.

 

– Ну и местечко.

 

– Да. Боюсь, до вершины не дотянуть.

 

– Кому – тебе или мне?

 

– Прежде всего тебе.

 

– Еще посмотрим, кто первый сломается.

 

Арахова оказалась очаровательной цепочкой розовых и красно-коричневых домишек, горным селеньем, глядящим на Дельфийскую впадину. Расспросы привели меня в домик у церкви. К нам вышла старуха; за нею в сумраке комнаты громоздился ткацкий станок с наполовину законченным темно-красным ковром. Пятиминутная беседа подтвердила то, что и так можно было понять при взгляде на гору.

 

Алисон заглянула мне в лицо.

 

– Что она говорит?

 

– Говорит, что подъем займет шесть часов. Тяжелый подъем.

 

– Вот и отлично. Так и в путеводителе написано. К закату как раз доберемся. – Я окинул взглядом высокий серый склон. Старуха брякнула дверным крючком. – Что она говорит?

 

– Наверху есть какая-то хижина, что ли.

 

– Ну и в чем тогда проблема?

 

– Она говорит, там очень холодно. – Но верилось в это среди палящего полдневного зноя с трудом. Алисон подбоченилась.

 

– Ты обещал приключение. Хочу приключение. Я перевел взгляд со старухи на Алисон. Та стянула с носа темные очки и приняла бывалый, тертый вид; конечно, дурачилась, но в глубине ее глаз дрожало недоверие. Если вчера она догадалась, что я боюсь ночевать с ней в одной комнате, то догадается и о том, из какого непрочного материала сработана моя добродетель.

 

Тут старуха окликнула какого-то человека, ведущего в поводу мула. Он отправлялся к приюту альпинистов за дровами. Алисон могла устроиться на вьючном седле.

 

– Спроси, можно мне войти и надеть джинсы?

 

Отступать было некуда.

 

 


 

 

 

Тропинка вилась и вилась по скале, и, перевалив через ее вершину, мы оставили позади предгорья и очутились в высотном поясе Парнаса. Ветер, по-весеннему холодный, выл над раскинувшимися на две-три мили лугами. Выше вздымались, смыкались верхушками и пропадали в облаках-барашках угрюмые ельники и серые устои скал. Алисон спешилась, и мы зашагали по дерну бок о бок с погонщиком. Ему было около сорока, под перебитым носом буйно кустились усы; во всем его облике чувствовались добродушие и независимость. Он поведал нам о тяготах пастушеской жизни: прямое солнце, подсчет поголовья, доение, хрупкие звезды и пронизывающий ветер, безмерная тишина, нарушаемая лишь звяканьем ботал, предосторожности против волков и орлов; никаких перемен за последние шестьсот лет. Я переводил все это Алисон. Она сразу прониклась к нему симпатией, и между ними, несмотря на языковой барьер, установились наполовину чувственные, наполовину дружеские отношения.

 

Он рассказал, что какое-то время работал в Афинах, но «ден ипархи исихия», там ему не было покоя. Алисон понравилось это слово; «исихия, исихия», твердила она. Он со смехом поправлял ее произношение; останавливал и дирижировал ее голосом, словно оркестром. Она задорно поглядывала на меня, чтобы понять, доволен ли я ее поведением. Лицо мое было непроницаемо; но наш попутчик, один из тех чудесных греков, что составляют самый непокорный и притягательный народ сельской Европы, нравился мне, и я рад был, что Алисон он тоже нравится.

 

На дальнем краю поляны у родника стояли две каливьи – хижины из грубого камня. Здесь наши с погонщиком пути расходились. Алисон принялась лихорадочно рыться в своей красной сумочке и наконец впихнула ему две пачки фирменных сигарет.

 

– Исихия, – сказал погонщик. Они с Алисон жали друг Другу руки до тех пор, пока я не сфотографировал их.

 

– Исихия, исихия. Скажи ему: я поняла, что он имеет в виду.

 

– Он знает, что поняла. Этим ты ему и нравишься.

 

Мы уже вступили в еловый лес.

 

– Ты, верно, думаешь, что я слишком впечатлительная.

 

– Да нет. Но одной пачки было достаточно.

 

– Не было бы. Он заслуживал по меньшей мере двух. Потом она сказала:

 

– Какое прекрасное слово.

 

– Бесповоротное.

 

Мы поднялись выше.

 

– Послушай.

 

Мы замерли на каменистой тропе и прислушались; вокруг была только тишь, исихия, и ветерок в еловых кронах. Она взяла меня за руку, и мы пошли дальше.

 

Тропа все поднималась – между деревьев, мимо трепещущих бабочками полян, через гряды скал, где мы несколько раз сбились с дороги. Чем выше мы забирались, тем прохладнее становилось, а влажно-белесую гору над нами все гуще затягивали облака. Переговаривались мы редко, сберегая дыхание. Но безлюдье, физическое напряжение, необходимость поддерживать ее за локоть, когда тропа превращалась в бугристую и крутую лестницу – а такое случалось все чаще, – все это расшатало некую преграду меж нами; и оба мы сразу приняли эти отношения безгрешного братства.

 

До приюта мы добрались около шести. Это была покосившаяся постройка без окон, с бочкообразной крышей и печной трубой, в распадке у самой кромки леса. Ржавая железная дверь усеяна зазубренными пулевыми отверстиями – следы стычки с каким-нибудь отрядом коммунистического андарте времен гражданской войны; внутри – четыре лежанки, стопка вытертых красных одеял, очаг, лампа, пила и топор, даже пара лыж. Но ощущение было такое, что вот уже много лет здесь никто не останавливался.

 

– Может, хватит нам на сегодня? – сказал я. Она не удостоила меня ответом; просто натянула джемпер.

 

Облака нависли над нами, стало моросить, а за гребнем скалы ветер сек, как бывает в Англии в январскую стужу. Потом мы вдруг очутились среди облаков; в крутящейся дымке видимость снизилась ярдов до тридцати. Я обернулся к Алисон. Нос у нее покраснел, с виду она очень замерзла. Но указала на очередной каменистый склон.

 

Взобравшись на него, мы попали в облачный просвет, и небо, как по мановению волшебной палочки, стало расчищаться – словно туман и холод были всего лишь временным испытанием. Облака рассеивались, сквозь них косо сочилось солнце, и вот уже вверху разверзлись озера безмятежной синевы. Вскоре мы вышли на прямой солнечный свет. Перед нами лежала широкая, поросшая травой котловина, окольцованная островерхими скалами и прочерченная плоеными снежными языками, залегшими по осыпям и расщелинам наиболее обрывистых склонов. Все было усеяно цветами – гиацинтами, горечавками, темно-багровыми альпийскими геранями, ярко-желтыми астрами, камнеломками. Они теснились на каждой приступке, покрывали каждый пятачок дерна. Мы будто оказались в ином времени года. Алисон бросилась вперед и закружилась, смеясь, вытянув руки, точно птица, пробующая крыло; снова понеслась – синий джемпер, синие джинсы – неуклюжими ребяческими прыжками.

 

Высочайшая вершина Парнаса, Ликерий, так крута, что с наскоку на нее не взберешься. Пришлось карабкаться, хватаясь за камни, то и дело отдыхая. Мы наткнулись на поросль распустившихся фиалок, больших пурпурных цветов с тонким ароматом; наконец, взявшись за руки, преодолели последние ярды и выпрямились на узкой площадке, где из обломков была сложена вешка-пирамида.

 

– Боже, боже мой, – вырвалось у Алисон.

 

Противоположный склон круто обрывался вниз – две тысячи футов сумрачной глубины. Закатное солнце еще не коснулось горизонта, но небо расчистилось: светло-лазурный, прозрачный, кристальный свод. Пик стоял одиноко, и ничто не заслоняло окоем. Мнилось, мы на неимоверной высоте, на острие тончайшей иглы земной, вдали от городов, людей, засух и неурядиц. Просветленные.

 

Под нами на сотни миль вокруг простирались кряжи, долы, равнины, острова, моря; Аттика, Беотия, Арголида, Ахея, Локрида, Этолия… древнее сердце Греции. Закат насыщал, смягчал, очищал краски ландшафта. Темно-синие тени на восточных склонах и лиловые – на западных; бронзово-бледные долины, терракотовая почва; дальнее море, сонное, дымчатое, млечное, гладкое, точно старинное голубое стекло. За пирамидой кто-то с восхитительным античным простодушием выложил из камешков слово ФОС – «свет». Лучше не скажешь. Здесь, на вершине, было царство света – и в буквальном, и в переносном смысле. Свет не будил никаких чувств; он был для этого слишком огромен, слишком безличен и тих; и вдруг, с изощренным интеллектуальным восторгом, дополнявшим восторг телесный, я понял, что реальный Парнас, прекрасный, безмятежный, совершенный, именно таков, каким испокон является в грезах всем поэтам Земли.

 

Мы сфотографировали друг друга и панораму, а потом уселись с подветренной стороны пирамиды и закурили, прижавшись друг к другу, чтобы согреться. В вышине, на кинжальном ветру, холодном как лед, едком как уксус, скрежетали горные вороны. Я вспомнил о пространствах, где скитался мой дух под гипнозом Кончиса. Здесь было почти то же самое; только еще чудеснее, ибо я очутился тут без посредников, по собственной воле, наяву.

 

Я искоса взглянул на Алисой; кончик ее носа ярко покраснел. Но я все-таки отдал ей должное; если бы не она, мы не добрались бы сюда, мир не лежал бы у наших ног, не было бы этого чувства победы – квинтэссенция всего того, чем являлась для меня Греция.

 

– Ты небось каждый день такое из иллюминатора видишь.

 

– Не такое. Ни чуточки общего. – И, помолчав МИНУты две-три: – Это первый чистый момент за несколько месяцев. Этот день. Все вокруг. – И после паузы добавила:

 

– И ты.

 

– Да брось. Я-то как раз – лишнее. Ложка дегтя.

 

– И все-таки не хотела бы, чтоб рядом был кто-то другой. – Повернулась в сторону Эвбеи; помятое, неожиданно бесстрастное лицо. Потом посмотрела мне в глаза. – А ты?

 

– Не знаю, какая еще девушка смогла бы так высоко забраться.

 

Обдумав эти слова, она снова посмотрела на меня.

 

– Умеешь ты уходить от ответа.

 

– Я рад, что мы здесь. Ты молоток, Келли.

 

– А ты ублюдок, Эрфе.

 

Но видно было, что она польщена.

 

 

 

 

На обратном пути нас немедля одолела усталость. Алисон обнаружила на левой пятке мозоль – новые туфли натерли. В сгущающихся сумерках мы минут десять пытались чем-нибудь забинтовать ей ногу, и тут нас застигла ночь, скорая, как падающий занавес. Сразу поднялся ветер. Небо оставалось чистым, звезды сияли вовсю, но мы, похоже, спустились не по тому склону и не нашли приюта там, где, по моим расчетам, должны были найти. Я с трудом различал дорогу и с еще большим трудом соображал. Мы тупо направились дальше и оказались в огромном кратере. Угрюмый лунный пейзаж: заснеженные скалы, в расщелинах дико завывает ветер. Волки уже не казались подходящей темой для легкого трепа.

 

Наверное, Алисон боялась сильнее, чем я, да и замерзла больше. На дне впадины выяснилось, что вылезти из нее можно лишь тем же путем, каким мы сюда попали, и мы на несколько минут присели передохнуть под защитой массивного валуна. Я прижал ее к себе, согревая. Она зарылась лицом в мой свитер; абсолютно невинное объятие. Я сжимал ее, сотрясаясь от холода в этом невероятном месте, в миллионе лет и миль от душных ночных Афин, и чувствовал… нет, ничего особенного, мне просто кажется. Тут к любой девушке потянет, убеждал я себя. Но, озирая мрачный ландшафт, почти идеально соответствующий моей собственной судьбе, я вспомнил фразу погонщика: волки в одиночку не охотятся, всегда стаей. Одинокий волк – это просто красивая легенда.

 

Я помог Алисон подняться, и мы поплелись обратно. К западу тянулся длинный хребет, затем седловина; склон сбегал вниз, к темному далекому лесу. Случайно мы заметили на фоне неба контур кольцевого холма, который я помнил по восхождению. Приют был по ту его сторону. Алисон, видно, совсем отключилась; я изо всех сил тянул ее за собой. Ругался, упрашивал, только бы двигалась. Через двадцать минут в распадке показался приземистый темный кубик – приют.

 

Я посмотрел на циферблат. Подъем занял полтора часа; возвращение – три.

 

Внутри я ощупью отыскал топчан и усадил Алисон. Потом чиркнул спичкой, нашел лампу и попробовал зажечь; но в ней не было ни фитиля, ни керосина. Я сунулся в очаг. Дрова, слава богу, сухие. Я разорвал всю бумагу, какая оказалась под рукой: книжку Алисон, продуктовые обертки; с замиранием сердца поджег. Заклубился дымок, в нос шибануло смолой, и дерево занялось. Вскоре хижина наполнилась красноватым мерцанием, бурыми тенями и, главное, теплом. Я нагнулся за ведром. Алисон встрепенулась.

 

– Воды принесу.

 

– Ara. – Тусклая улыбка.

 

– Накрылась бы одеялом. – Она кивнула.

 

Поход к ручью отнял у меня пять минут, но, когда я вернулся, она уже бодро подбрасывала в печь поленья, босая, на красном одеяле, расстеленном меж топчанами и очагом. На нижней лежанке она разложила припасы: хлеб, шоколад, сардины, паксимадью, апельсины; нашелся даже старый котелок.

 

– Келли, тебе было сказано лежать.

 

– Я ж как-никак стюардесса. Даже после крушения надо скрасить пассажирам жизнь. – Взяла у меня ведро и принялась мыть котелок. Присела, выставив красные волдыри на пятках. – Жалеешь, что мы слазили?

 

– Нет.

 

Взглянула на меня.

 

– Не жалеешь – и только?

 

– Радуюсь.

 

Довольная, она снова взялась за котелок, наполнила его водой, стала крошить туда шоколад. Я сел на край топчана, снял обувь и носки. Хотелось вести себя непринужденно, но у меня, как и у нее, это не получалось. Жар очага, тесная комната – и мы вдвоем среди холодной пустоты.

 

– Ничего, что я так нагло проявляю свою женскую сущность?

 

Интонация ее казалась иронической, но лица не было видно. Она начала помешивать шоколад на плите.

 

– Не говори ерунды.

 

Железная крыша загрохотала под натиском ветра, и дверь, застонав, полуоткрылась.

 

– Потерпевшие кораблекрушение, – сказала она. Подперев дверь лыжей, я взглянул на Алисон. Она помешивала жидкий шоколад палочкой, изогнувшись, дабы уберечься от жара, лицом ко мне. Состроив гримаску, обвела глазами грязные стены.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.051 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>