Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках 8 страница



Два главных антигероя восьмого марта, Ваксон и Андреотис, вышли из дворца вместе. На пороге стоял Турковский. Они прошли мимо. Не сговариваясь, они выполняли то, что было уже в крови у советских писателей. Если тебя подвергают такому разносу, ты становишься прокаженным. Ты не можешь в публичном месте первым обратиться к приятелю, чтобы не скомпрометировать человека. Зощенко после ждановского разноса ходил по питерским улицам как зачумленный. Сидел на бульваре всегда один. Курил, смотрел отвлеченно в пространство. Проходящие мимо знакомые при виде него немедленно становились рассеянными, озабоченными делами или отвлеченными творческим вдохновением.

Турковский догнал Антошу и Ваксу, приобнял их за плечи и пошел рядом. Втроем они пересекли кремлевский двор, прошли под своды Спасской башни и вышли на Красную площадь. Сумерки сгущались, однако все было еще четко видно далеко в глубину. «Интересно, перейдем мы эту площадь или нет», — подумал Антон. «Вон там, на углу 25 Октября стоит фургон, — подумал Ваксон, — вот в него, очевидно, нас и засунут». «Если их будут брать, пусть и меня заодно прихватят», — решил Турковский.

Началось пересечение площади, но не по диагонали, в конце которой стоял фургон, а по прямой, видимо, потому, что хотелось поскорее оставить за спиной опасное пространство. То есть в том смысле, что дальнейшее, не столь широкое, пространство как-то все-таки умерит агорафобию. Особенно безопасным пространством, конечно, является улица Куйбышева с цековскими зданиями, где через каждые пятьдесят метров стоят дородные майоры с погонами сержантов.

— А ведь мы прямо к Лобному месту идем, господа-товарищи, — сказал Турковский. Круглая трибуна прилюдных казней стояла в самом центре Государства Российского. Три друга обошли ее справа, а потом вернулись и обошли слева. Постояли, потоптались с сигаретками. Турковский продолжил:

— А ведь здесь можно сделать достройку отличной Голгофы. Антошка будет в центре, а мы с тобой, Вакса, в роли разбойничков по бокам.

— А где же кресты? — спросил Антон.

— Еще не подвезли, — сказал Ваксон. — Но везут.

— Из ФРГ, — добавил Турковский. — Так что пошли. Когда подвезут, нам позвонят.

Настроение незаметным образом слегка улучшилось, и молодые люди благополучно завершили пересечение площади, чьим именем в Италии детей пугают. На углу Красной и Куйбышева их поджидал солиднейший народный писатель Виктор Сологубов в отменнейшей болгарской дубленке, которую он купил недавно в братской Болгарии на гонорар за перевод его повести «Травки-муравки». Витя хорошо знал эти места, поскольку пару лет оттрубил в Кремлевском полку. «Однажды Черчилль к Сталину приезжал, — рассказывает он. — Полк его приветствовал, и сэр Уинстон пошел вдоль строя, заглядывая в лица солдат. Оказывается, у британских премьеров есть такая традиция — заглядывать в лица солдат. Те, кому он заглядывал в лица, страшно перебздели. А передо мной он стоял не меньше минуты и вглядывался, изучал варварские черты. Ну, думаю, мне пиздец. Ничего, обошлось».



Служба в Кремле, очевидно, выработала в Сологубове особо циничный склад характера, что было видно по тому, как он без опаски взял под руку злополучного Андреотиca и повлек его к собственному автомобилю с шофером, который его ждал в переулке возле Торговой палаты. Ваксон вспомнил, что эти двое, столь непохожих, недавно сдружились на почве любви к православным средневековым иконам. Турковский не знал этого обстоятельства, иначе бы обязательно навязался. Пока что они остались вдвоем, поймали тачку и поехали в ЦДЛ.

Ресторан, как всегда, гудел нетрезвыми голосами. Пара стукачишек подкочила с расспросами: «Ну что, как дела, Вакса? Все в порядке на капитанском мостике?» Ваксон спросил стукачишек, был ли тут Гладиолус Подгурский, те побежали искать его друга, и тут Подгурский сам вышел. Оказывается, в ожидании друзей из Кремля играл в пинг-понг в подвале клуба.

— Ну что, Вакса, теперь можно и по бабам… — начал было он свою привычную шутку и тут осекся: дружок был бледен и с искривленным ртом, почти маска паяца.

— Все кончено, Подгура, с нашим цирком. Шпрехшталмейстер сбесился, — проговорил он. Они стояли в толпе у бара и видели себя и толпу в длинном зеркале за баром. Это отражение напоминало какой-то фрагмент из Босха.

— Ну, давай срочно выпьем, — сказал Подгура и поднял руку, чтобы его сотрудница бара увидела. — Валечка, два стакана «Армянского»!

— Три! — поправил подошедший Турковский. Его три раза задерживали разные персоны, причастные к кино, и спрашивали, как там было «на капитанском мостике», и он всем отвечал однозначно: — Кип ап смайлинг!

Мало кто понимал такой жаргон.

Хватанули сразу по стакану.

— Как твои чакры, старик? — спросил Подгурский.

— Прошел по иде и пингале, — ответил Вакса. — Теперь омывает нижние чакры, ликует кундалини.

— Ну давай, теперь рассказывай, как там было в цирке?

У двух сидящих у стойки стукачишек тут же выросли левые уши чуткости. Но людям с промытыми чакрами было уже на все наплевать.

Вскоре подъехали еще двое, сошедших с кремлевских высот, два центровых, Эр и Тушинский. За ними вошли Генри Известнов, Кукуш Октава и Энерг Месхиев. Прочистив чакры у стойки, все отправились в «Дубовый зал», где составили столики. Тактика Тушинского, призывавшая к отказу от кучкования, провалилась: да он о ней и не вспоминал. К восторгу всех всевозможных цэдээловских стукачишек, стукачей и стукочищ все говорили громко, а иные даже и орали на манер того же самого генерального горлопана: «Да как он смеет?! Так на нас?! Мы что, крепостные, что ли, для него?!» Ян подсел к Ваксону.

— Ты знаешь, что я заметил? Ты ему понравился. Хоть он и вопил на тебя, но явно симпатизировал. Ни разу не назвал «господином», в отличие от Антошки.

— Плевать я хотел на этого генерального хама! — затрепетал Ваксон. — Жаль, что это так неожиданно произошло. Надо было дать ему отпор.

— Ты прав, — сказал Роберт.

— Не согласен, — сказал Ян. — Цирк есть цирк. Генри, согласен?

— Думать об этом не хочу, — скульптор пожал могучими плечами.

— Один только Генри уперся, — сказал Ваксон. — А мы, все остальные, спраздновали труса. Надо было всем орать на него в ответ: «Не имеете права на нас орать!»

— И оказались бы все в тюрьме, — заметил Подгурский.

— Глад прав, — поддержал его Октава. — Слушайте, братцы, всего лишь десять лет прошло после Тараканища. Нам надо еще тридцать лет ходить по пустыне, чтобы выдавить из себя рабов.

, дальнейший март

Дубна

В семье Андреотисов после возвращения Антоши из Кремля воцарилась чуть ли не траурная и, во всяком случае, скорбная обстановка. Поэт в своей комнатушке просыпался поздно, вставать не хотел, лежал под пуховушкой и слушал, как осторожно ступает отец, как шелестит мать, как они переговариваются приглушенными голосами.

Квартира у них была хоть и академическая, четырехкомнатная, но по кубатуре и квадратуре небольшая. Впрочем, все размещались респектабельно и с уважением друг к другу — и родители в кабинете отца, и сестра в светлице, не говоря уже об Антоше, у которого был даже отдельный выход на лестницу. Была, конечно, и гостиная-столовая, где семья собиралась на ужин. Вернувшись недавно с конференции ученых в Афинах, отец, Антон Аристархович, водрузил в простенке большую карту Греции. Неподалеку от столицы он нарисовал фломастером круг и сказал: «Здесь — наши корни». Это был остров Эгина. Мама Калерия Викторовна не очень-то поощряла поиски греческого происхождения. Сама она была исконная волжская русачка из Царевококшайска (никогда не называла Йошкар-Ола) и происходилa, как в последние годы неопасно стало говорить, «из древа Лопухиных».

Что касается сестры Антонины, то она, хоть и была на года младше Антона, держала себя так, будто была значительно старше гениального мальчугана. Она окончила Первый МОЛМИ и была на ура принята в аспирантуру по офтальмологии. Завершив трехгодичный срок, она, опять же на ура, защитила кандидатскую диссертацию и теперь получила место в институтской клинике глазных болезней. Каждое утро она производила серию быстрых и четких движений: комплекс прыжков, сгибаний и разгибаний, душ, свитер через голову, пятиминутный завтрак с газетой «Медработник», проверка портфеля и, наконец, трехминутный контакт с большим зеркалом в прихожей, который завершался трехразовым путешествием гребня через богатую шевелюру от лба назад через всю голову до кончиков волос.

Во время этой последней процедуры мама почти всегда стояла у нее за спиной. Дочь оборачивалась и ловила в ее глазах, с одной стороны, некоторое восхищение, а с другой стороны, мимолетную досаду: дескать, припозднилась ты, дочь моя; имелось в виду, конечно, замужество. Антонина же отвечала маме почти неуловимой гримаской: дескать, что за вздор?

В общем-то семья у Антоши была, можно сказать, идеальная и к тому же умудрившаяся прожить три десятилетия в стороне от «компетентных органов». Вот уж кем они беспредельно восхищались, так это поэтом. Во всех своих поколениях Андреотисы занимались реальными деяниями, ублаготворяя общество инженерами, учителями, учеными, докторами, и вдруг народилось и вознес лось эдакое диво — Поэт! Да еще и волшебник слова! Да еще и футурист! Ведь что-то такое совершенно немыслимое сочиняет:

Я гадаю случайным землянам.

Край распался.

Но букашка на безымянном —

Как берут кровь из пальца.

И зал, а то и зимний стадион, ревет от восторга, синхронные аплодисменты, похожие на залпы при Бородине и скандирование «Ан-то-ша, Ан-то-ша!» обрушиваются на хрупкую фигурку — вроде бы надо бежать? — но он все машет руками, подчеркивает свой ритм и все гонит вперед: «Судьба, как ракета, летит по параболе!» — и вот он вылетает, башка с хохолком впереди, ноги в стильных штиблетах вытянуты, как хвостовое оперение, и приземляется в штате Коннектикут, кони текут — кони текут, и в провинции Онтарио, отарою-отарою, и в Ориноко, и в Териоках, и в Гонолулу, где голые луны пляшут под песенку «Наша душа, Ан-то-ша!»; и все стоит худенький в луче луны, выдерживает напор любой толпы.

И папа, и сестрица, но больше всех мамочка Калерия Викторовна даже при самых громких успехах, боясь признаться друг дружке, трепетали: а вдруг какая-нибудь тварь затаилась за углом и ждет момента, чтобы пожрать родненького смельчака?

И вот восьмого марта 1963-го момент пришел, и тварь хапнула в пасть. Они ничего еще не знали, но умирали от предчувствий. В газетах, конечно, не было ни слова о том, что произошло в Кремле. Только «Правда» напечатала на первой полосе официальную фотографию президиума с портретными физиономиями, с Хрущевым в сердцевине и с лауреатом Георгием Хохолковым на трибуне. Под фотографией было сообщение ТАСС о том, что седьмого-восьмого марта в Свердловском зале Кремля состоялась встреча руководителей партии и правительства с представителями творческой интеллигенции. В дебатах по докладу тов. Килькичева выступили товарищи такие-то и в том числе А. А. Андреотис, то есть раз в числе товарищей, значит, и сам товарищ.

Между тем Антоша вернулся домой после ночных блужданий, что с ним и раньше случалось, упал в постель и сутки в ней лежал, не раздеваясь. Мама умоляла Антонину: «Ну иди, поговори с ним; он только тебя и слушает!» Девушка подходила к двери, решительно, как здоровому человеку, стучала и, не дождавшись ответа, входила в комнату. Увы, при виде тела, лежавшего лицом к стене, у нее перехватывало горло, она ничего не могла сказать, не решалась погладить поэта по голове и тихо возвращалась в гостиную.

К концу дня Антону Аристарховичу позвонил сосед Крашенет и пригласил его погулять по переулкам. В этом не было ничего удивительного. Они часто гуляли вместе в своих солидных пальто, заложив руки за спину, обмениваясь спокойными и негромкими фразами и только иногда поглядывая через плечо. Крашенет работал референтом в международном отделе ЦК КПСС и, конечно, располагал информацией, недоступной широким кругам советского народа. От него-то профессор Андреотис и узнал, конечно, «в общих чертах», что произошло с его сыном.

Вернувшись с прогулки, он увидел в гостиной двух фанатических поклонников поэта, Леньку и Веньку, студентов Бауманки. Они рассказывали дамам со слов Анатолия Максимовича Гольдберга (Би-би-си) о кремлевской вакханалии «в подробном изложении». Каким-то образом этим физтехам всегда удавалось перекрывать заглушки и добывать нужные сведения. Получалось так, что Антоша вел себя геройски, вот почему его и растоптали.

— Ну, мы с этими гадами еще посчитаемся, — решительно заявили Ленька и Венька.

Антонина высокомерно подняла брови:

— Это с какими же такими гадами вы посчитаетесь, молодые люди?

— А вы не догадываетесь, Тонечка? Скачкообразное течение истории вам неведомо?

Калерия Викторовна расплакалась. В это время в глубине квартиры, а именно в Антошином секторе, скрипнула дверь. Все замерли. Встал?! Из-за шторки просунулся чуть красноватенький нос поэта. Как раз носом он и прогудел: «Жил огненно-рыжий художник Гоген, богема, а в прошлом — торговый агент…» «Гип-гип-ура!» — закричали поклонники, а за ними и сестрица, а потом уж и дражайшие родители.

Удивительно, как быстро все скрываемые Агитпропом события становились известны широким кругам творческой интеллигенции, младшим научным сотрудникам бесчисленных НИИ, а также студентам. То ли железные башни с ослиными ушами, повсеместно окружавшие города, плохо работали, то ли злокозненные западные радисты работали слишком хорошо, то ли Ленька и Венька вносили в «Спидолы» какие-то усовершенствования, во всяком случае, через неделю «вся Москва» обсудила и осудила похабное надругательство над молодыми поэтами.

За это время Антоша почти не покидал родных стен. Как и вся наша история, его настроение колебалось скачками. То вдруг выскакивал с новыми строчками, то снова поворачивался к стене, и тогда из абракадабры обоев на него надвигалось оно, то, что страшило масонов два столетия назад, — «чудище обло, озорно, стозевно и лаяй». Он мучился мукой и страха, и стыда. То казалось, что вот придут с ордером на обыск — но ведь не жечь же то, что с Запада привез: книжки с дарственными надписями Аллена Гинзберга, Артура Миллера, Джона Апдайка, Сартра и Пикассо — пусть лучше берут самого; наверно, у них и ордерок на арест приготовлен. А отсюда выплывала и главная мука — стыд. Да как же я, всемирный поэт, позволил свинопасу масс так над собой издеваться? Надо кулаком ударить в дубовое гнездо позора: «Не смейте на меня орать!»

И убеждал себя, что если что-нибудь такое повторится, вот тут и увидят отпор поэта. Прямо в лоб, промеж рогов — не смейте орать! И пусть берут, пусть в яму спускают, как Франсуа Вийона! Увы, в этом отпоре он не был уверен, хотя и знал, что позор может в любой день повториться. Утешало то, что люди во множестве ему звонят; не бздят. Спрашивают: не надо ли чего? Говорят, что на гумфаках МГУ начался сбор средств на поддержание поэта. Скоро, сказали, принесут академический портфель с крупными купюрами. Не возьму. Вернее, возьму, но тут же отнесу в итальянское посольство — на борьбу с последствиями флорентийского наводнения. Да и кому они там нужны, наши самые-самые, самые неконвертируемые в мире рублики? Может, у дипломатов обменять на «грины»? Один мне вроде намекал на приеме в честь Дня независимости: «Ты что, Антон, чокнулся? Хочешь за Рокотовым и Файбишенко последовать, за теми, которых Хрущ приказал пересудить на расстрел и тут же привести в исполнение?» Жестокий большевик, ничей не скажешь! Экая тварь, призывает к «ленинским нормам», а сам расстреливает двух молодых, да к тому же уже осужденных к солидным срокам; за чепуху, за фарцовку! Ильичу, наверное, такое самоуправство не понравилось бы; ведь он у нас был юрист, читал германские гуманные газеты, обладал благородным лбом. Это видно даже по нашим деньгам, хотя вообще-то таким благородным не место на башлях. Надо где-нибудь в стихах потребовать «Уберите Ленина с денег!» Вообще надо поэму о нем написать и вознести на вершину в назидание хрущевистам.

Однажды позвонил членкор Твердохлебов из подмосковного города физиков Дубны. Он был всего лишь на три года старше нашего поколения поэтов, и потому во время выпивонов его ничтоже сумняшеся называли Твердочленов. «Послушай, Ант, — сказал он, — почему бы тебе не завалиться в Дубну? У нас тут такой отель отгрохали, чистый «Хилтон»! Выступишь в клубе, без всякого шухера, без афиши, а потом будешь жить в отеле хоть месяц, отдыхать от треволнений, вдыхать нейтрино, пить чай с нейтрино и на лыжах ходить тоже с нейтрино, то есть с ветерком».

Антоша физиков просто обожал и знал, что если есть в стране хоть кто-нибудь, на кого можно опереться, то это физик. Физик большевику нужен, чтобы налезать на американца, стращать того «последним и решительным». В свою очередь большевик нужен физику, чтобы расширить бюджет по экспериментам. Едва лишь американец расширяет бюджет своему физику, как наш физик сообщает об этом большевику, и тот тогда расширяет бюджет, чтобы физик не отстал. Американец тогда немедленно расширяет бюджет своему физику, чтобы наш физик того не обогнал. И так далее. Таким образом, все четыре персонажа, наш физик и большевик, американец и их физик, крайне нуждаются друг в друге. К ним примыкают и некоторые попутчики, в частности, к нашему физику отчасти примыкает поэт-лирик, а к их физику примыкает композитор-минималист. А Хрущев в эту ситуацию не очень-то врубается. Ему кажется, что он и без физика может всех стращать.

Звонов Твердохлебова и все последующие соображения о физиках неожиданно взбодрили Антошу, и он решил ехать. Он уже бывал в этом уютном городке, на окраине которого располагалась страшноватая современная штковина, огромный синхрофазотрон для разгона частиц. В тот раз он два часа читал стихи и отвечал на записки в Доме культуры при большом стечении ученой публики. Сейчас он даже думать не мог о таком широковещательном концерте. Другое дело встреча в академическом клубе, где соберется, как Твердый сказал, не больше полусотни избранных. Уединение в отеле — это благо. Буду там валяться в постели или на диване и читать Данте в переводе Лозинского. Писать не буду ничего. Надо сделать паузу. Лыжи — это тоже здорово! Надо попросить у них горную экипировку, там есть склоны. Надо встряхнуть т.с., то есть транспортное средство, то есть тело; оно заслужило. А Хлебу надо сказать, чтобы держал мое пребывание в секрете. Мне нужно забыть тот кремлевский бред.

Семья была потрясена, когда Антоша вышел из своей комнаты в полушубке, с плечевой туго набитой сумкой и с кожаным баулом, доставшимся по наследству еще от деда. «Уезжаю в Эстонию. Оттуда сразу позвоню», — объявил он и тут же бросился на выход, чтобы избежать всяческих увещеваний.

Перед посадкой в электричку на Дубну его охватил какой-то микроужас. Что я делаю, куда я прусь, да ведь не доеду же никогда! Через два часа доехал. Твердый-Хлеб ждал на перроне. Шел довольно густой мягкий снег. Разные сцены встреч вокруг: кто хохочет, кто туманится, много индифферентных — в общем, нормальные и, что характерно, человеческие лица. От микроужаса все еще чуть-чуть перехватывало дыхание, но Твердохлебов так его мял в объятиях, что все вскоре восстановилось. Этот Хлеб был вовсе не так уж Тверд, скорее напоминал каравай свежей выпечки. Усадил его на задний диван своего собственного «ЗИМа», да еще и колени прикрыл медвежьей полостью. Рулил сам, по все время оглядывался, сияя: «Ну, видок у тебя, Антошка, прямо на море и обратно, да ничего, ничего, отойдешь, порозовеешь в нашем нейтрино-климате!»

Отель на высоком берегу Волги действительно был похож на один из бесчисленных «хилтонов», однако на крыше у него красовалась оригинальная вывеска «Гостиница Дубна». На восьмом этаже его ждал «полулюкс» с большим телевизором. Вот так отвечают наши физики на справедливый гнев нашей партии. Перед сомнительным господином Андреотисом открывают просторы нашей родины с гигантским цирком физического прибора. «Коньяку хочешь?» — спросил членкор. «Хочу», — неожиданно для самого себя бойко ответил Антон. И сразу захорошел.

Вечером отправились, пешком конечно, в академический клуб. Там внутри могло показаться, что ты в Англии: кожаные кресла, мягкосветные торшеры, вдоль стен книжные полки, в середине комнаты большой медный глобус. Не торопясь туда стекались из своих личных коттеджей, построенных еще военнопленными немцами, большие величины науки — Клентович, Мизгал, Колокольцев, Баритон, Лого-Плошкин, Фурман и даже похищенный из Италии Монтекорно. Большинство академиков и членкоров было с женами, в то время как большинство молодых докторов заявились по-холостяковски. Среди женщин одна очень выделялась. Антоша посматривал на нее. Чем она так выделяется? Платьем, что ли? Фисташкового цвета платье, казалось, шуршало. Теплотой взгляда, может быть? И впрямь, всякий раз, как она взглядывала на Антошу, в глазах ее начинал голубеть Юг. И улыбка ее не была формальной. Формально она улыбается академикам и женам, а вот Антоше — как своему.

— Кто это? — спросил он у Твердо-Хлеба.

— Да разве ты ее не знаешь? — удивился тот. — Это Софья Теофилова, писательница. Жена Боба Фурмана.

Она танцующей походочкой пошла к ним, но в нескольких метрах изменила маршрут, чтобы взять со стола поднос с бокалами вина. Вот с подносом двинулась уже прямо к ним. Хохотнула, будто бы на сцене: «У нас тут самообслуживание». Антоша и Хлеб взяли по бокалу.

— Странно, Софка, Антоша тебя не знает, — сказал Хлеб. — Я был уверен, что вы знакомы по Союзу писателей.

Она опять что-то театральное изобразила своей мордочкой: дескать, увы, увы.

— Наши знаменитости, Хлеб, только за девчонками стреляют. Дамы бальзаковского возраста их не влекут.

Какая подвижная, какая прелестная мимика, подумал Антоша. И сказал:

— Это просто случайность, Софка, что мы с вами не совпадали. Если бы совпали, я бы вас никогда не забыл.

Она была восхищена, как он запросто употребил ее уменьшительное. Как будто бы сразу причислился к физолирической шарашке. А в последней фразе прозвучал поистине поэтический ритм: я бы вас никогда не забыл, я бы вас никогда не забыл…

Пошла дальше с подносом, но то и дело оборачивалась к Антоше, сияла. Потом, опустошив поднос, быстро и очень по-деловому взяла Антошу под руку: «Хлеб, я у тебя украду поэта на пару минут». Они отошли к окну, за которым в проеме портьер догорал над соседним городком Иваньково чахлый колхозный закат.

— Слушай, Антоша, ученая братия, включая даже здешнего Парткомыча, просила меня сказать тебе, чтобы ты не волновался.

— А я и не волнуюсь, — быстро сказал он. — Вернее, я волнуюсь, когда тебя вижу, Софка, а перед физиками вовсе не волнуюсь.

И он притронулся к ее локтю; не к тому, что могла созерцать вся компания, а к тому, что был ближе к портьерам, то есть прикрыт. Она улыбнулась и продолжила:

— Ну в общем, они хотели тебе дать понять, что никто не будет спрашивать, что было в Кремле. Разговор пойдет только о поэзии. Ты будешь читать, а тебя будут спрашивать о стихах; вот и все. Ну, если ты будешь немного волноваться из-за меня, я немножко не возражаю.

Все уже расселись в креслах, на диванах, на подлокотниках, а некоторые и на ковре. В центре круга поставили стул с высокой спинкой. Поэт мог читать сидя, a при желании и стоять, держась за спинку. Забегая вперед, можем сказать, что в апогее чтения поэт покрутил этим стулом над головой.

Одна из жен, вроде бы мадам Мизгал, попросила Антона почитать из американской тетради. Страна-соперник очень интересовала физиков, тем более что у большинства из них не было доступа к путешествиям. Он начал читать очень тихо, то и дело заглядывая в текст, потом отложил этот текст, потом вскочил и начал орать, махая ладонями и кулаками и производя множество красноречивых движений, вплоть до вращения стулом. Что-то вдруг застило зрениe, он перестал видеть умные и серьезные лица академиков, перед глазами возникли какие-то заслонки, которые образовали глубокое пространство супрематизма, в глубине которого, ему казалось, он видит то танцующую Софью, то кучу девчонок, визжащих и плачущих от восторга, но это были уже фанатки «Битлов».

Аэропорт мой, реторта неона,

Апостол небесных ворот —

Аэропорт!

Каждые сутки

Тебя наполняют, как шлюз,

Звездные судьбы

Грузчиков, шлюх…

Воцарилось приподнятое настроение, характерное для тex лет, когда стихи ставились выше, чем хоккей. Словесные круговороты вносили в жизнь совершенно неожиданную и ошеломляющую альтернативу. К чертям собачьим вашу агитпропскую тягомотину, ведь в мире есть другие миры, и в частности «Антимиры» Антона Андреотиса!

А Софья Теофилова то и дело прижимала руки к груди. Она была уверена, что он читает для нее, только для нее, целит ей прямо в сердце. С таинственной улыбкой Джоконды она скосила глаза на своего мужа, мудрого Боба. Тот подмигнул обоими глазами и похлопал ее закинутой за спинку кресла сильной рукой теннисиста. Он, кажется, одобрял ее выбор. Так же, как и она одобрила его недавний выбор, великолепную партнершу в теннисе.

Вдруг Софка заметила странную и совершенно как-то несовместимую с сегодняшним вечером вещь: за одним из окон мелькнуло «свиное рыло». Оно вперилось и миг в собравшееся общество любителей поэзии, потом отпрянуло. В последующих двух мигах в двух других окнах библиотеки мелькнули еще два «свиных рыла». Софка, сделав вид, что хочет размять ноги, подошла к одному окну и увидела, как по снежной поляне удаляются три спины поперек-шире. Вдали в ночной тени отсвечивала стеклом и хромом ухоженная черная «Волга». Ну, это ясно: «служба тыла» пожаловала!

Антоша, к счастью, этих рыл не заметил, иначе, может быть, микроужас его бы снова ухватил за грудки. Он все читал и читал, и мог бы так читать всю ночь, если бы на эту предстоящую долгую ночь хватило бы у него стихов. А впрочем, в эту ночь можно и дальше все время читать из еще ненаписанного. Вечер определенно удался и без всякой политики! Был шведский стол, вокруг которого столпились и употребляли водочку под жареную осетрину или наоборот. Все время говорили о феномене поэзии как манифестации нового поколения. С поэзии перепрыгивали на изобразительные искусства, на Фалька, Фаворского и на новых, Генриха Известнова, Сидура, и на самых молодых, Янкилевича и Эрика Булатова, от станковистов на театральных, в частности на декорации Юло Соостера, от декораций на труппы Любовного и Ефрейторова, далее кино — экзистенциализм Турковского, лиризм Месхиева и, наконец, на удивительный шедевр Ромма «Девять дней одного года», в котором старый мастер показал новую научную молодежь; и все это обсуждалось сугубо с эстетической точки зрения, как будто и не было намедни исторической встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией.

Потом все выкатились под безоблачное ночное, предвесеннее небо, в котором королевствовала звезда Арктур. Началась фаза бесконечного хохмачества. Особенным успехом пользовались анекдоты из цикла «Намедни». Вот, например, один из них: «Намедни приехал к нам в институт инспектор из министерства. Собрал весь состав и говорит:

— У нас есть сведения, что вы работаете над физикой «твердого тела». Предъявите!

— То есть как это? — мы спрашиваем.

— А вот так. Предъявите «твердое тело», а то будут неприятности.

Ну, показали ему бильярдный шар; он и успокоился».

Шумно прошли мимо черной «Волги» с тремя ондатровыми шапками внутри; никто ее даже и не заметил. Никто, кроме Софьи. Та, приотстав, резко, в своей шубке приталенной, приблизилась к автомобилю:

— Что это вы тут ездите за нашим руководством? Кто уполномочил?

Из «Волги» высунулся округлый квадрат физиономии:

— А ну, катись, девка, отсюда, а то увезем!

Двое других буравили зенками, запоминали, должно быть, словесный портрет. Софья, решив все-таки поставить точку в свою пользу, притопнула сапожком и пригрозила «нашей дубненской» милицией. После этого, получив от ищеек словечко «сука», побежала догонять физиков, шедших толпой вокруг Антона. Тот уже с беспокойством оглядывался, где же она, Теофилова Софья, и, увидев, что подбежала, радостно вздохнул. И она с радостью решила: «Я должна его постоянно спасать, защищать, окружать заботой, иначе он пропадет»; подумала она раз и навсегда. Разрумянившаяся на морозе толпишка вошла в отель и сразу направилась к бару. Пить там было нечего, кроме кубинского рома, да и тот предписано было употреблять только как ингредиент для какого-то абракадабристого коктейля «Остров свободы». Но сошло и это. Даже «Остров» сошел. Развеселились окончательно. Антоша подгреб поближе к Софке и объявил во всеуслышание, что собирается написать большую поэму «Фоска».

— Это что такая за Фоска, — зашумел народ, — это на музыку Пуччини, что ли?

— Нет! На мою собственную музыку! — заявил поэт. — Вот, слушайте!

И загудел губами и носом что-то совершенно несусветное, которое он еще усугублял самоотбиваемыми ритмами, а то и новозеландскими танцами, большим знатоком которых он себя полагал:

«Софка! — ору я. — Софка!»

А может, ее называют Фоска?

Софка давно уже поняла, что Фоска — это она сама, только вывернутая наизнанку. Как это здорово быть вывернутой наизнанку гениальным поэтом! Ладонями и локтями она отбивала вместе с ним его ритм. Округляя свои великолепные губы, гудела с ним его несусветную музыку. И даже подтанцовывала в новозеландских прыжках и вращениях. Прыгала к фортепиано.

Помнишь, Софья, — в снега застеленную,

Помнишь Дубну, и ты играешь.

Оборачиваешься от клавиш…

И лицо твое опустело.

…………………….

Отчужденно, как сквозь стекло,

Ты глядишь свежо и светло.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>